Текст книги "Дай лапу"
Автор книги: Геннадий Абрамов
Жанры:
Домашние животные
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
2
Город Франсуазу до смерти напугал. Ее вытянутая мордашка выражала смущение, растерянность, крайнее изумление. Она совершенно не представляла, что на свете столько излишеств. Каменные мешки, толчея. А машин! А загазованность! Ужас.
– Как вы тут только не поумирали, не понимаю.
Минька был прав, когда говорил, что она безнадежная провинциалка. Пристрастилась к деревьям, земле, простору, вольнице, тишине – не думала не гадала, что когда-нибудь окажется в столь кошмарных условиях. Особенно ее возмутил лифт.
– Гроб с музыкой. Пиликает, скрежещет, дергается. А запах такой, что с ног валит. Сама, по доброй воле, ни за что бы не поехала.
И в квартире ей было не по себе. Тесно. Тюрьма.
– Что за чудак придумал жилье на небе? В какой-то корзине? Можно подумать, на земле места мало. Никогда не страдала высотобоязнью, но тут, на вашем окаянном этаже, нечаянно глянешь вниз, с непривычки оторопь берет.
Минька с дороги залег – выдохся, сил не осталось. Принял на грудь пивка, воблочкой закусил и вырубился, захрапел. Лена немедленно затеяла стирку. Я распихивал по антресолям вещи и инструменты. Франсуаза с присущей ей вкрадчивостью занималась разведкой. Дотошно обнюхивала углы, заползала под мебель, щупала носом воздух, приподнимаясь на цыпочки, пытаясь понять, что там у нас за клад наверху. За примерное поведение Лена на ужин обещала ей рыбку.
Я понес на площадку мусорное ведро, дверь по привычке не затворил и вдруг слышу:
– Ой! Она удрала!
– Кто?
– Франсуаза.
Я не заметил, как она проскользнула. Обежать меня по ступенькам вниз она вряд ли могла, стало быть, по кошачьей привычке, дунула вверх. Я бросил ведро – и за ней.
– Не валяй дурака, Франсуаза!
Седьмой этаж, восьмой. На площадке пусто. Странно, куда ее черти понесли?
Над двенадцатым – необъятных размеров технический. Вход, конечно, свободный. Дверь размозжена в щепки. Внутри, на прострел, что на восток, что на запад, долгое загаженное пространство. Запах хлева, собачей и кошачьей мочи, мусор, объедки, приметы человеческой низости.
– Франсуаза, здесь же нечем дышать!
Волглые сумерки. Пугливая тишина. По всем приметам – незаконный кошачий публичный дом.
– Совесть у тебя есть? Даже вещи не успели распаковать.
Ни шороха в ответ, ни возмущенного писка. Обшарив и это неприглядное помещение, я по металлической лестнице поднялся на крышу.
Небо рядом, рукой можно потрогать. Лучшего места для любовных свиданий нельзя и вообразить. И для мазуриков, кстати, тоже. Люки выломаны чьей-то недрожащей рукой – спускайся отсюда в любой подъезд, на выбор, грабь и смывайся через соседей. Я исследовал все закоулки, обошел, как памятники, вентиляционные шахты – Франсуаза, глупенькая, не откликалась. Вот что делать? Исчезла. Нет нигде.
– Кис, кис!..
Тем же путем сбежал вниз, на первый этаж и стал прочесывать подъезды один за другим, взывая к человеколюбию, жалости, до обморока пугая жильцов. В лучшем случае меня принимали за афериста, придумавшего примитивный обман, но только не за убитого горем хозяина, разыскивающего пропавшую кошку.
Вернулся с тяжёлым сердцем.
– Не появилась?
– Нет.
Лена расстроилась необычайно.
– Явится, – успокаивал я не только ее, но и себя. – Тут ей не деревня. Городские цацкаться с ней не будут, быстренько холку надерут. Сама примчится как миленькая.
– Ты думаешь?
– Уверен.
Тем не менее вечер получился траурным. Какими бы делами не занимались, о чем бы ни говорили, с неизбежностью выруливали на побег Франсуазы. Чем не угодили, убей – не пойму.
Ночь Лена практически не сомкнула глаз. Ей чудился знакомый голос, она вздрагивала, перелезала через меня, переступала через пьяного Миньку и распахивала настежь дверь:
– Франсуаза, ты?
– Нет, не я, – всякий раз бесстрастно отвечала ей, помедлив, примороженная лестничная клетка.
На следующий день мы поехали проведать красавца нашего, годовалого внука. Соскучились, давненько не виделись. Потрясающий парень растет, любимец наш, будущий Ломоносов, полководец Суворов, Майкл Джордан – задатки в наличии, воспитывай, не ленись, твори, кого пожелаешь. О Франсуазе мы ему, конечно, ни-ни. Вернулись к вечеру, потемну, как всегда обогащенные после общения с человеком, еще не умеющим притворяться. И у подъезда, возле дома, разом вздрогнули, услышав кошачий плач. Лена сказала:
– Это она.
– У нашей меццо-сопрано, а тут мужской бас.
– Просто охрипла.
Я переступил через ограду замусоренного палисадничка и попробовал посмотреть.
– Франсуаза – ты что ли?
Освещение было неважным, только от окон первого этажа. Какая-то черная кошка, съежившись, сидела и ныла, жалуясь на судьбу. Однообразно, горько и неостановимо. Шикарных белых усов я не обнаружил, не было и теннисных носочков на лапах.
– Нет, – говорю, – я такую не знаю.
– Это она.
– Ничего общего.
– Франсуаза.
– Ну, Лен. Мало ли вокруг ненормальных кошек?
– Иди ко мне. Франсуазочка. Милая ты моя. Иди к мамочке. Ну, не бойся.
Кошка простужено кашлянула и примолкла. Что-то ее напугало. Она прошмыгнула мимо нас и проворно юркнула под машину.
– Видел?
– Что?
– Она под нашей машиной.
– Ну, Лен. При чем здесь машина?
– При том.
– Не понимаю. У Франсуазы манишка. И фрак. Голос нежный. С нею можно договориться. А эта? Давай ее поужинать пригласим? А, киска? Если ты действительно Франсуаза. Пойдем с нами? Миньку разбудишь. Лена тебе рыбку пожарит, как обещала.
В ответ – нервный басовитый мявк.
– Плевать ей на нас.
– Она.
– Франсуаза! Последний раз спрашиваю: ты там или не ты? Ответь. Не строй из себя обиженную. Идешь с нами ужинать? А то я твою порцию Миньке отдам.
– Ррр, брырр, мырр.
– Убедилась?
А утром, когда мы с Минькой еще нежились в постели, рассказывая друг другу сны, Лена с улицы влетела в квартиру, растрепанная и перевозбужденная, реваншистски настроенная, и вбросила кошку в коридор.
– Говорю же, это она! Сидит под машиной и орет. Она мне двинуться не давала.
– Да ну?
– Ложится под колеса, как камикадзе. Только через ее труп. Всю ночь под машиной просидела. Она заблудилась, я поняла, запуталась в этажах и подъездах. Знакомый запах – только в машине… Ну, всё. Опаздываю. Я побежала. Она, не спорь. А мы поступили ужасно. Бедненькая. Натерпелась. Вы с ней, пожалуйста, поласковее. Не забудьте рыбку. Пока!
Я растолкал Миньку.
– Ну-ка, чекист, глянь.
Он нехотя сполз на пол.
– И что? – заворчал. – Что я должен проверить?
– Она или нет. Франсуаза?
Важно было, как они встретятся. Поздороваются – как. Минька, вялый еще, сонный, не сбросив дрему, посматривал на нее вполне дружелюбно. Кошка спокойно к нему приблизилась и кокетливо обошла вокруг, вычерчивая хвостом под седой его мордой игривый вензель. Спинка у нее не выгнулась, как в минуту опасности, она не рыкнула басом, не зашипела – похоже, знакомы. Во всяком случае, не враги.
А я ее категорически не узнавал. Надорванные связки, простуженный голос. Лапы чумазые. Усы то ли отгрызаны в драке, то ли потемнели, перепачкались, сливаются с цветом шерсти. Между ушами, на темечке, чего не было раньше – проплешина размером с обесцененный рубль, свежая рана.
– Кто ты, красавица? Неужели и впрямь Франсуаза?
Она игривого моего тона не приняла, иронию сочла в высшей степени неуместной. Настрадалась. Накипело в душе. Посмотрела на меня, как на изверга, и осипшим голосом огрызнулась:
– Тупица. Балбес.
Вскоре отмылась, отоспалась. Шерсть снова сделалась шелковистой. Появились носочки, восстановились усы. Затягивалась ранка на темени. Вернулось ее естественное меццо-сопрано. А пугливость усилилась, возросла. Теперь мы могли без опасений держать дверь нараспашку – хваленый открытый мир ее больше не привлекал. Как только Франсуаза чувствовала, что с лестничной клетки упруго потягивает ветерок, тотчас прыскала прочь, пряталась и, дрожа, выглядывала из-за угла, опасаясь, не примчатся ли сюда чердачные хулиганы, насильники, драчливая городская шпана – все, от которых ей так досталось в ту злополучную памятную ночь. Беспокоила ее не женская худоба. Чмокали они с Минькой по-прежнему наперегонки, и Франсуаза даже научилась не отставать, но изящнее и пышнее почему-то не становилась. Мы расценивали это как вызов. «Не в коня корм», – дразнился Минька. Тем не менее Лена добилась того, что Франсуаза практически излечилась от клептомании – то есть съестное воровать перестала.
С Минькой у нее складывались отношения неожиданные – почти человеческие, противоестественные – как у безотказного деда с любимой внучкой. Я не вмешивался. Но порой мне было его искренне жаль. Она оказалась молоденькой эгоисткой и просто измывалась над стариком. Помыкала им как хотела. Он сделался ее любимой игрушкой. Будила его когда вздумается, щекотала, легонько дергала когтями за шерсть, и если ей удавалось вывести лежебоку из себя, ликовала, рада была без памяти. Носилась по квартире, опрокидывая пепельницы и стулья, предлагая деду сыграть с нею в салочки. Выскакивала из-за угла и грудью толкала Миньку в бок, сшибая с ног, – чтобы не смел похрапывать в ее присутствии, не смел дремать, когда девочка бодрствует и жаждет развлечений. Иногда она даже запрыгивала ему на спину, совершенно не задумываясь о последствиях, и выделывала у него на шее или под брюхом разные смертельные трюки, как заправская цирковая наездница.
Мне казалось, что Минька не прав. Потакать тоже надо с умом, а он слишком многое ей позволяет.
– Разбаловал негодяйку.
Лена со мной не соглашалась.
– Он знает, что делает. Настоящий мужик.
Частенько они вместе возлежали на ковре или диване, спина к спине, и о чем-то мило перешептывались. Франсуаза повадилась класть голову ему на бедро, но Миньке эта ее вольность была все-таки в тягость, он дрыгал лапой, и она, обозвав его «жадиной», уступала и покорно укладывалась рядом.
Они приживались, привязывались друг к другу. Придумывали себе всякие забавные развлечения. Коронный номер – подвывание дуэтом. Старый дуралей обучил ее навыкам вокального искусства – мы с Леной покатывались со смеху, когда они вместе, сидя друг против друга, затягивали на два голоса свою заунывную протяжную песню. Бывало, тешили нас и частушками – когда совсем разбалуются.
Всякий раз, когда мы с Минькой уходили на улицу, чтобы совершить променад, Франсуаза провожала нас с душераздирающей печалью на мордочке, поникшая, тихая. Неотлучно ждала у порога и, если считала, что мы чересчур загулялись, что нас не было слишком долго, какое-то время обиженно дулась.
– Сколько можно шляться, бесстыдники. Как будто вам неизвестно, что я здесь одна и мне скучно.
Нас радовали их причудливые отношения.
Скорее всего, Лена была права: именно податливость Миньки, его чрезмерная уступчивость, всепрощенчество за гранью здравого смысла – столь благотворно действовали на впечатлительную Франсуазу. Она менялась прямо на глазах. Убывала мелкая мстительность, исчезала неуемная спесь, строптивость. Характер делался покладистее, женственнее, мягче. От природной наглости и следа не осталось. Она прекратила занудливо клянчить, когда ей что-нибудь нужно, а вежливо и спокойно излагала свою просьбу:
– Будь так любезен, достань мне шарик, я его нечаянно за батарею затолкала.
И Минька в ее присутствии приосанился. Избавился от лишнего веса, явно постройнел, словно сбросил пару десятков лет. Старался держать себя в руках, быть в приличной физической форме, чтобы при девочке не ударить в грязь лицом. И хотя его постоянно подводили подгибающиеся колени, он даже в сомнительных ситуациях старался вести себя с юной подругой по возможности благородно, соответственно происхождению.
– Смотри-ка, – хохотала Лена. – Наш дедушка вздумал на внучке жениться.
Это было действительно необъяснимо.
– Я думаю, виной всему склеротические бляшки. Или, черт чудной, насмотрелся эротики по телевизору.
Старый проказник вполне узнаваемо преследовал Франсуазу. Гонял но квартире, недвусмысленно намекая, что дружба любви не помеха. Как и мы, Франсуаза не могла в толк взять, что ему надо. Наконец, когда уворачиваться и убегать ей порядком надоело, она щелкнула похотливого деда по носу, дабы опомнился и остыл. Но его это только раззадорило.
– Позорище.
– Минечка, – хохотала Лена, – какой стыд!
Спасаясь от настырных домогательств, Франсуаза вспрыгнула к Лене на колени. Я дедулю попридержал. Вздернул за холку, чтобы прекратил безобразничать и не смешил народ.
– Ой! – воскликнула Лена. – Ты видишь?
Франсуаза стояла у нее на коленях брюшком ко мне, врост, и откровенно демонстрировала то, что мы прежде преступно не замечали.
– Что сие означает?
– А то, – хохотала Лена. – Олухи мы с тобой.
– Мальчик?
– Вне всяких сомнений.
– Красиво.
– А ты еще восхищался: грация. Какая у Франсуазы изумительная, чисто женская пластика.
– Было, не отрекаюсь. Но тогда вообще непонятно, зачем Минька к ней… к нему пристает.
– Извращенец он у нас. Бисексуал.
– И всю жизнь успешно это скрывал, ты хочешь сказать?
– Я хочу сказать: хороши мы с тобой. Мальчика зовем Франсуазой. Ждем котят, я уже на работе пообещала.
– Ты же определила. Там, у костра.
– О, да! Эксперт из меня выдающийся. Особенно в безлунную ночь. Если помнишь, я действительно ничего не нашла.
– У дистрофика – сложно.
– Я придумала мальчику имя: Бунак. Рядом с Недюревкой есть деревня, она называется Бунаково. Оттуда его и подбросили. Он – Бунак.
– Не уверен. Бунак означает храбрый воин. При Иване Грозном, если не ошибаюсь, в столице безобразничали опричники, а в провинции – бунаки. Братки в масках и на конях.
– Уже тогда? В столице – КГБ, а в деревнях – ОМОН?
– Примерно.
– Значит, я угадала. Он у нас – трусливый храбрец.
– Замечательно. Миня и Буня.
– Как-как?
Лена заразительно рассмеялась.
– Буня. Бунечка. Вот ты теперь кто.
3
По весне Лена придумала округлые грядки под зелень – одну в виде подковы, а остальные – как популярный секс-символ, «слияние двух лун». Сажали мы увлеченно, бездумно, без плана, но для нас это было неважно. После садистской, изматывающей зимы я чувствовал себя в Любках превосходно. Небо – рядом, постоянно перед глазами, Мир Божий, всё просто, как чудо. Ошеломляюще интересно – готовить землю, сажать, поливать, косить траву, носить из колодца воду, ухаживать за юными деревьями и кустами, устраивать над теплолюбивыми растениями парнички и между делом пасти сдружившихся четвероногих, пса и кота.
Бунька, как и я, лоснился от счастья. Он удивительно возмужал, вытянулся, окреп. Пережил первую в своей практике зиму – в заточении, в бетонной башне, оторванным от земли, в давно не пригодном для жизни городе-монстре – и не чаял, что вернется когда-нибудь в родные края. Немедленно всё вспомнил – деревья, на которых спасался от облав, сухую теплую кочку, чердачок над сараем с прошлогодним сеном, встретил старых знакомых – Бяку, Шерифа, вороватых сорок, отощавших ворон, еще не забывших его оплеух и пощечин, юрких мышей-полевок, улизнувших от него в прошлую осень. На месте ему не сиделось. Он непрерывно демонстрировал свою безудержную веселость, шквальную радость, переполненность жизнью, с характерным кошачьим покрякиванием проносясь мимо. Ловко взбирался по стволу, устраивался на качающейся ветке и пискляво умолял, чтобы мы с Леной, побросав дела, ну хоть чуть-чуть, ну минуточку полюбовались его искусством.
Минька, напротив, был сдержан, вял, и не очень-то доволен нашим райским существованием. Он вообще не поклонник деревни и никогда не скучал по здоровому образу жизни. Родился и вырос в городе, там же состарился, одряхлел и по убеждениям не мог не быть урбанистом. Конечно, и возраст свое брал. При его немощах грезить наяву приятнее все-таки в привычной обстановке, на обжитом проваленном диване, но уж никак не под голым небом, на этой дурацкой земле. И стройка ему обрыдла.
– А чего тут хорошего? Где ни приляжешь, бока вечно в стружке. О том, чтобы выспаться или подумать о чем-нибудь возвышенном, речи нет. Гам-тарарам. Безвылазно. Скукотища.
Оживал он только тогда, когда я приглашал его пройти по деревне – заглянуть с просьбой к соседу, проведать кого-нибудь или помочь. В лес за грибами теперь я ходил один, потому что старость – не радость, таких нагрузок Минька уже не выдерживал. Но прошвырнуться налегке «по Бродвею» – это он с превеликой охотой. И Буньку с нами гулять по-собачьи приучил, старая бестия. Сельским жителям на потеху. Таких паранормальных явлений односельчане еще не видели: посреди дороги вышагивает хозяин, а пес и кот чуть поодаль, сзади и по краям. Минька по одной продавленной колее, Бунька строго по другой. Идут, перемигиваются. Оба не забывают сделать свои дела. Уморительная картина, вся деревня хохотала над нами.
Помимо сада-огорода, я с упоением занимался стройкой. Как одержимый, дня не хватало. Не читал, не сидел за столом, без ущерба расстался с въедливым телевидением. Что-то со мной неясное происходило, я себя с трудом узнавал. Прежде я, разумеется, слышал, что построить дом великое дело. Но я и приблизительно не представлял себе, насколько могут быть ошеломляющими ощущения, когда наперекор обстоятельствам возводишь Свой Дом. Резко обновляется мировоззрение. Переполняется высокой страстью душа. Зримо меняется облик в сторону чудоподобного омоложения.
С местными мы сдружились – во многом благодаря Буньке и Миньке.
В помощи нам никто не отказывал. Сам я годился пока только в подсобники, они же – мужики мастеровые, опытные, и я то с одним, то с другим набирался ума-разума, постепенно осваивал неведомые мне раньше профессии плотника, электрика, лесоруба, столяра, землекопа. Надо сказать, Лене очень нравилось, что в перспективе я смогу теперь гвоздь забить. А может быть, даже кран починить. В предвкушении грядущей выгоды она не уставала подбадривать меня, льстить и нахваливать, по опыту зная, что лучшего погонщика не сыскать. И я вцепился в наживку. Пришпоривал себя и гнал вскачь, распухая от гордости, как тщеславный отрок.
Апрель и май выдались жаркими. Календарное лето – промозглое, с обильными дождями.
Грибов заготовили – уйму.
Клубнику заморозок побил. Цукини выстояли, удались. Смородины – горстка. Теплолюбивые растения почернели до срока, влаголюбивые – переросли. Ближе к концу лета сгибла веселенькая фасоль. Полудикой вишни мы насобирали с Бунькой корзину с верхом, и видимо-невидимо осталось под зиму терна.
Дом обживался. Кот матерел. Пес угасал.
Может быть, до поры до времени, по молодости лет, но на чужие владения Бунька не посягал. Ему за глаза хватало территории, отведенной чиновниками местной администрации. А вот угрюмый рыжий кот, местный князек, вдруг ни с того ни с сего вбил себе в голову, что двоим им в деревне, как баранам на узкой тропе, не разойтись. По ночам регулярно стал наведываться к нам на участок, сварливо давая понять, что если Бунька отсюда не уберется, добром это не кончится. Я просыпался, заслышав, как они заливисто спорят, ругаются, обмениваются угрозами, непередаваемыми утробными воплями устрашают друг друга.
Я счел, что в данной ситуации мой естественный долг Буньке помочь.
– Не дергайся, – сказал он. – Сам как-нибудь разберусь.
– Ты уверен?
– Этот рыжий придурок думает, что я еще маленький. И трусливый, как в прошлом году.
– А ты?
– А я уже сильный и никого не боюсь. Вы с Леной меня поддержали, а Минька кое-чему научил.
– У соперника опыт громадный.
– Не имеет значения.
– Он здесь царь и король.
– Посмотрим. Самозванец он. Царь – дутый. Нагляк. Его время прошло. Так что кончай волноваться, иди спать, я вполне способен за себя постоять.
Мне казалось, в силу подростковой заносчивости, Бунька достоинства свои все-таки переоценивает. А выяснилось – ни чуточки. Нельзя было заранее предположить, что наш домашний тихоня, коли жизнь позовет, может превратиться в маленького тигра, свирепую рысь, в настоящего дикого зверя, никому не дающего спуску и не ведающего, что такое пощада. И то сказать, дело зашло слишком далеко. Сам князь поставил его перед выбором: либо с позором ретироваться, потеряв как личность всякое уважение, либо, собрав волю в кулак, в одночасье стать сильным непреклонным воином, бесстрашным и могучим бойцом.
И Бунька принял вызов.
Всю трудовую неделю, с понедельника по пятницу, не зная роздыха, не отвлекаясь ни на что другое, даже не заикнувшись о какой либо помощи, он дрался с многоопытным противником не на живот, а насмерть. Собственно визгливый бой длился несколько секунд. Всё остальное время они сидели друг перед другом на некотором расстоянии, взвывая от пьяно до крещендо, обмениваясь не поддающимися расшифровке угрозами. С криком «Банзай!» Бунька, как правило, набрасывался первым. Клацали челюсти, летала по воздуху выдранная клоками шерсть, рев, визг, стоны – в кошачьей яростной сплотке скорострельность была такая, что даже многоопытные судьи были бы бессильны определить, кто кому наподдал. Но всякий раз рыжий кот, пусть не намного, но отступал. Бунька его теснил. Первые десять раундов проходили у нас, за компостной кучей, в терновнике и в вишневом саду. Все последующие – за кордоном. Шаг за шагом Бунька целенаправленно вытеснял захватчика за околицу, а потом погнал вдоль оврага, отвоевывая пограничные земли. К среде их крики доносились уже с противоположного конца деревни. Но Бунька не успокаивался. Он всё так же преследовал супостата, теперь на чужой территории – дальше и дальше, по крохам отжимая с охотничьих угодий, гнал через погост, к брошенному бревенчатому строению, где обитал доселе непобедимый противник, где находилось его неприкосновенное, казалось, пожизненное логово. Сраженье завязалось на последнем рубеже. Весь израненный, по существу уже поверженный рыжий сатрап, надо отдать ему должное, продержался в своем бункере еще два дня – пока Бунька не справился с ним окончательно. Глаза нашего тигра сверкали в победном раже, он вкусил геройской отравы, был бешено упоен силой и не мог остановиться. Он брал реванш за прошлогоднее унижение. Наказывал наглеца за хамство, за дурость, за неумеренные аппетиты, за несправедливые посягательства, ни на чем не основанные претензии, за обиды, раны, боль – и выжил-таки, выбил, смял, раздавил, прогнал. Чтоб духу его в деревне не было. Чтоб навсегда дорогу сюда забыл.
– Капец его светлости, – с небрежцой сказал он, когда вернулся легко раненным, с клочьями свалявшейся рыжей шерсти, застрявшей в разгоряченной пасти. – А ты не верил.
– Сомневался. Ты должен меня понять.
– А вот Минька знал, что я сильнее. У меня характер крепче.
– То Минька. Куда мне до него… Как насчет творожка со сметаной?
– Спрашиваешь. Неделю крошки не было во рту. Тащи всё подряд.
В победе, добытой с помощью силы, все-таки есть что-то разлагающее. Какой-то яд.
Едва кот отлежался и зализал раны, как немедленно объявил, что теперь все пойдет по-иному. Отныне ни одна душа не имеет права сомневаться, кто здесь владыка. Теперь только он диктует условия и устанавливает правила общежития. Без его ведома никому не позволено переступать границы нашей усадьбы – наказание последует незамедлительно. И действительно, Шериф, и Бяка, и все остальные, у калитки вытягивались в струнку, как только Бунька, издав властный грудной звук, оповещал, что не расположен их видеть. Прождав попусту какое-то время и не получив разрешения, собаки, униженно поджав хвосты, покорно убирались восвояси. Сороки с воровством немедленно завязали, ласки как вымерли, про зайцев и говорить нечего, а некогда самоуверенные вороны облетали наш участок за километр.
Однако, власть, как известно, неминуемо разлагает. Кот, к сожалению, не догадывался об этом. Не учитывал главного: восхищаться собой следует в меру. Минька не раз ему повторял:
– Зазнайство до добра не доводит. С тем же успехом можно самого себя высечь.
Возомнив себя бог знает кем, Бунька непозволительно распушил гордыню – и немедленно поплатился. Многие в деревне откровенно стали его сторониться. В лучшем случае относиться с прохладцей. Самая верная и стойкая его поклонница, соседская девочка Алина, заметив, что небожитель вот-вот лопнет от собственного величия, тотчас изменила любимому с сонным оскопленным Грешей на другом краю деревни. Убедившись в который раз, что пес слов на ветер не бросает, Бунька – надо отдать ему должное его природной смекалке – быстренько скорректировал линию поведения. Себялюбие уже не выпячивал. Приноровился. Стал вести себя поскромнее. Хотя и не оставил дурную привычку всех поучать. Хитро, по-кошачьи, исподволь, изнывая днем от безделья, даже мне пытался привить чуждые взгляды на жизнь. Пока я кромил доски, он, свесив шаловливую лапку с крыши навеса, с обманчивой ленцой философствовал. Ключевое слово в его рассуждениях – скорость. Он пытался доказать, что жить надо рывками, на скорую руку. В рваном ритме, а вовсе не размеренно-плавно, как некоторые недалекие полагают.
– У вас девиз – больше жизни. У нас – больше жизней. Быстро живешь – больше жизней, медленнее – меньше.
Минька осуждал Бунькины вредные путаные теории, но мне казалось, в них что-то есть. Временами я даже принимал его сторону, невольно поддавшись очарованию мурлыкающей сладкоголосой речи.
– В деревне, например, если она настоящая, как Любки, – резонерствовал он, – мир, сотворенный не нами. Тут на всех нисходит любовь. Как акт дарения. Сама. Никого ни о чем и просить не надо. Ею всё движется. Здесь чистота первозданная. Покой и воля. Непреходящее, сам говорил, ощущение полноты бытия. Иное дело Минькин любимый город. Там мир рукотворный, сотворенный вашим братом, маленьким человеком возомнившим себя черт знает кем. В городе сверху ничего не нисходит, там, чтобы спастись, надо любовь генерировать.
– Брехня, – ворчливо не соглашался Минька. – Молод еще. Верхогляд. Поживи с мое, тогда, может быть, перестанешь болтать всякие глупости.
Лето кончилось, и в сентябре заневестилась Бяка, овчарка.
Бунька по-прежнему не допускал никаких животных к нашему дому, и Минька, в общем-то, недовольный твердолобой принципиальностью друга, каждое утро, без провожатых, на свой страх и риск сам отправлялся к ней на свидание. Усердствовал с рвением, на которое был способен. Благо жила она через участок, недалеко.
Овчарку, во избежание непредвиденного, выпускали теперь из дома строго по расписанию, и наш Казанова, дожидаясь встречи, шатался и топал по лакомым грядкам, разыскивая приманчивые запахи, и если вдруг находил, подолгу стоял, уткнувшись, пока лапки не подгибались.
В который раз я дивился его старческой силе воли. За прошедший сезон он настолько ослаб, что казалось, дунь на него слабенький ветерок, он упадет. Осилить дорогу вдоль всей деревни мы уже были не в состоянии и сворачивали домой у погоста, примерно на середине дистанции. Однажды он у нас провалился в яму, выкопанную беспечным соседом под заборный столб, и выбраться из нее самому у него ни сноровки, ни сил не хватило. В ловушке его обнаружил Бунька, и, когда мы, выручив его из беды, под белы рученьки повели домой, Минька выглядел растерянным, чтобы не сказать обалдевшим, решительно не понимая, на каком он свете.
Да, это правда. Любовь творит чудеса. Поздняя – тем паче.
У дедуни изменилась осанка. Спинку он выпрямил, грудь колесом, и голову, которая еще вчера предательски никла, разыскивая попышнее подушку, теперь держал высоко и нес гордо. Когда невеста появлялась на горизонте, он испытывал известное воодушевление, шустро семенил ножками, всеми правдами и неправдами стараясь от нее не отставать. И никто, кроме него, не догадывался, каких усилий стоит ему жениховство.
Разумеется, Бяка всерьез его смешные ухаживания не принимала. Однако за неимением более подходящих воздыхателей (Шерифа к тому времени увезли) откровенно радовалась, когда обнаруживала, что верный поклонник снова на боевом посту. Носилась по участку взад-вперед, пока паром не изойдет. Умерив пыл, замирала, милостиво разрешая себя обнюхать. Кокетливо посматривала через плечо и удовлетворенно хмыкала, поощряя ухажера. Или визгливо, тоненьким тенорком взлаивала, как будто сильно удивлена.
После каждого такого свидания Минька возвращался на полусогнутых. Буквально приползал. Сходу, захлебываясь, с громким причмоком выпивал ведерко воды, тут же валился с ног и на час-другой выключался. Так мощно храпел, что заглушал мою самодельную пилораму.
Его последняя любовь.
А я был слеп. По-настоящему не разглядел, что это было такое. Мне и в голову не приходило, что отношения их не смешны и нам следует чего-то опасаться.
Молодая овчарка, сильная, явно неглупая, себе на уме и любвеобильный кавалер, доходяга, старая перечница, росточком ей до колен. Ну и парочка! Умилительно, трогательно – пусть потешатся. Кому от этого вред? Она разомнется. Развеет скуку. Слегка развлечется. А он, перебрав в памяти былые утехи, намучается и крепче уснет.
Ничего особенного, общежитейское.
И меня нисколько не насторожило, когда Бунька однажды сказал сидя на дереве и наблюдая за их забавами – явно не собираясь шутить:
– Между прочим, не всякому жизнь к лицу.
И седьмого сентября – ровно за месяц до Минькиного восемнадцатилетия, которое, кстати, мы готовились пышно отпраздновать, – Бяка нашего юбиляра увела.
Послушно, безропотно, как подслеповатый детеныш, он утопал за ней, и никто не заметил куда. Хозяйка овчарки, Серафима Ивановна, встревожилась, когда обнаружила, что ее любимицы нет более трех часов.
– Вы случайно не видели кралю мою?
– Нет, а что?
– Вздыхатель ваш спит?
– Что-то не слышно. Вроде никто не храпит.
Бунька крикнул с крыши:
– Смылись они!
– Я так и думала.
– Придут. Куда они денутся?
– Я все-таки поищу.
Побродив по околице, Серафима Ивановна вернулась ни с чем. Теперь заволновался и я. Побежал по деревне, спрашивая всех подряд, не видел ли кто-нибудь нашу влюбленную парочку.
Оказалось, видели. Кто-то обратил внимание, как Бяка переводила его через овраг, кто-то – как они любезничали в лесочке на той стороне, а один шутник всерьез уверял, что слышал в их исполнении «Шумел камыш, деревья гнулись».
Адреса совпадали, и я помчался в осинник.
Спустился в распадок, там Петр Сергеич, сбивавший стожок, рассказал, как только что видел: овчарка плелась домой. Чумазая, брюхо в болотной жиже, усталая, но удоволенная, так ему показалось.
– А мой донжуан?
– Одна.
– Поматросила, и привет?
– Это вы у нее спросите.
Бяка отлеживалась в теньке. Длинный влажный язык, словно розовое полотенце, вывесила на просушку.
– Бессовестная, – затормошил я ее. – А где твой любовник? Где ты его бросила?
Она смотрела на меня бесстрастными карими глазами – святая невинность, – как будто не понимала, что я от нее хочу.
– Дуреха, – серчал я. – Что ты натворила, соображаешь? Как ты могла? Он же еле лапы передвигает. Где ему за тобой угнаться? Сама сигаешь через болото, как олениха, а он? Говори немедленно, куда ты его заманила?