Текст книги "Дай лапу"
Автор книги: Геннадий Абрамов
Жанры:
Домашние животные
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
САНЧО
Утром он встал, умылся и выпил кофе с булочкой. Перед уходом вошел в спальню, обнял полусонную жену, которая обыкновенно в это время еще нежилась в постели, на кухне взял приготовленный для него с вечера сверток и вышел.
В метро читал вчерашние газеты, потому что свежие утром опаздывали, их приносили уже после того, как он уходил, да ему, в сущности, было всё равно, что читать. За чтением дорога на работу казалась не столь утомительной, незаметнее и короче.
В проектный институт, где он бессменно трудился последние двенадцать лет, он привык приезжать пораньше, примерно за четверть часа до начала.
Неторопливость выгодно отличала его на улице, в метро и толпе, где люди нервничали, суетились, толкались и обгоняли друг друга.
В отдел он вошел одним из первых, а когда проходил внизу, через стеклянные двери проходной, охранник поприветствовал его и подобострастно улыбнулся. Здесь, на четвертом этаже, в отделе, семидесятилетний Силыч, как всегда, уже сидел один в просторной пустой комнате за своим столом перед компьютером при свете настольной лампы, которую он вечно забывал выключать, и писал книгу по ректификации.
В оставшееся до начала рабочего дня время он успел проветрить помещение, взять из стола секретаря начальника отдела стопку бумаги для офисной техники и включить компьютер и принтер. Остальных сотрудников отдела, которые либо немного опаздывали, либо приходили ровно к девяти, он встречал по-домашнему, мило и вежливо, со всеми здоровался и раскланивался. Они обменивались двумя-тремя ничего не значащими приветливыми словами и рассаживались за столами.
Текущая производственная работа требовала от него сегодня, чтобы он в первую очередь ответил на письма субподрядных организаций. Писем скопилось неожиданно много, и он с девяти тридцати вплоть до самого обеда, не отрываясь, просидел за компьютером, стараясь подробно и убедительно составить ответы. Из многочисленных служебных обязанностей эта, требующая обстоятельного знания операций, закрепленных за их отделом, умения принять взвешенное решение и, главное, профессионально его обосновать, ему была особенно по душе. К тому же, сегодня ему вполне удавался принятый в деловой переписке официальный слог, и он, визируя черновики у начальника отдела, как и ожидал, получил одобрение и, вернувшись к себе, с самыми незначительными поправками распечатал письма на фирменных бланках института.
Наступило время обеденного перерыва. Сотрудники отдела, весело переговариваясь, отправились в кафе, расположенное здесь же, в подвальном этаже, и комната опустела.
Оставшись один, он достал из кожаной сумки прочитанную утром газету, аккуратно расстелил ее на столе, затем вынул термос с чаем и пакет с любовно приготовленными женой бутербродами с сыром, семгой и ветчиной. Добавив в кружку с чаем немного цветочного меда из баночки, которую постоянно держал в ящике стола, и, размешав ложечкой, с удовольствием принялся за еду. Неторопливо закусывая, он повторял про себя написанный последним, перед самым обедом, и удавшийся ему лучше других ответ на бездоказательную рекламацию одного из уральских заводов.
Покончив с едой, он свернул газету и выбросил ее в корзину для мусора. Убрал баночку с медом, положил в сумку термос и пустой пакет, сложенный вчетверо, и смахнул хлебные крошки. До окончания обеденного перерыва оставалась масса времени, и он по обыкновению вышел из института, чтобы немного пройтись и подышать свежим воздухом.
Погода была хорошая. Стоял спокойный тихий летний день. Заложив руки за спину, он, не спеша, прогулочным шагом направился в сторону набережной. Шел и смотрел по сторонам, на дома, на людей, проходящих мимо, на вереницу машин, застрявших в пробке на углу Солянки и Яузского бульвара. Молодой маме помог поднять на тротуар коляску с ребенком. Улыбнулся в ответ, когда она от души его поблагодарила. Сделав привычный круг, он на обратном пути заглянул в магазин и купил для Санчо миндальное пирожное и печенье «Юбилейное» – любимые лакомства пса.
После приятной прогулки, сидя за своим столом, он никак не мог сосредоточиться на работе. Минут двадцать, глядя на экран монитора, попусту просидел над заданием смежного отдела, но так к нему и не приступил. Что-то постороннее, тревожное и беспокойное мешало ему. Чтобы отвлечься, немного развеяться и вернуть свой обычный рабочий ритм, он вышел в коридор с кем-нибудь поговорить.
Вдоль стен и на площадках лестниц, как правило, всегда кто-нибудь стоял, курил и разговаривал – сотрудники разных отделов, группками, по три-четыре человека. Мужские группы, женские или вперемешку, они собирались возле общей пепельницы и негромко беседовали. У каждого такого случайного и временного сообщества был свой предмет разговора. Говорили о том, о чем интересно или, по крайней мере, нескучно было поговорить: о недавнем шествии фашистов, к примеру, в самом центре Москвы, о последних спортивных событиях, о театре, кино или книгах, о моде и о том, кто во что сегодня одет и как выглядит, о зарубежных поездках, о предстоящих или сбывшихся перемещениях по службе, о предполагаемом, по слухам, банкротстве их института, о его перепрофилировании или продаже, переходе в частные руки, делились свежими анекдотами или мыслями – своими или услышанными. Словом, чтобы отвлечься, в любое время можно было без труда найти подходящую группку и примкнуть.
Из уважения к Петру Борисовичу, заместителю начальника экономического отдела, он включился в спор о достоинствах певцов Дмитрия Хворостовского, Филиппа Киркорова и давно умершего великого Шаляпина. Кто из них настоящий артист, а кто – просто голос. Петр Борисович современных певцов не знал и не признавал, слышать их толком не слышал, но спорил горячо. Сотрудники помоложе, среди которых была одна прокуренная и неуступчивая дама, Римма Викентьевна из строительного отдела, отстаивали свои позиции не менее темпераментно. Выяснив, в чем суть разногласий, он активно включился в спор, взяв сторону Петра Борисовича. Вдвоем, совместными усилиями, они быстро доказали, что Шаляпин, не в пример нынешним, и артист, и голос. Перекур закончился, спор иссяк, и группа распалась.
Активный живой разговор в коридоре подействовал на него благоприятно, и он, вернувшись на рабочее место, почувствовал, что давешнее чувство беспокойства, причину которого он так и не мог понять, покинуло его, исчезло, куда-то ушло. Отложив до завтра задание для отдела, занимающегося водопроводом и канализацией, он взялся штудировать отчет сторонней организации о конструкции нитьевых фильер, увлекся, и дело пошло удивительно быстро. Но тут, к сожалению, его прервали, он услышал нетерпеливые звонки, короткий и длинный, что означало, что его вызывает к себе в кабинет начальник технологического отдела.
Предложив ему сесть, Ефим Николаевич, начальник отдела, сначала туманно и долго говорил о материальных трудностях, которые переживает их институт, о перспективах роста его сотрудников, о том, что он замечен, что руководство ценит его прилежание, аккуратность и точность, и как бы между прочим поинтересовался, каковы его политические пристрастия и нет ли у него намерения стать, например, полноправным членом сегодняшней правящей партии. «Подумайте, – выдержав паузу, добавил Ефим Николаевич. – Я вас не тороплю».
Со смешанным чувством крайнего удивления и разочарования, вызванным странным разговором с начальником, он вернулся к себе. На столе у него лежал пухлый рулон чертежей строительного отдела, принесенный, видимо, в его отсутствие, и он – так как Силыч уже зажег свою лампу – наспех их просмотрел и согласовал. У него вошло в привычку последний час рабочего времени уже не заниматься текущими делами, какими бы они неотложными ни были, а просто почитать что-нибудь из художественной литературы. Всем другим писателям он предпочитал практически забытого на сегодняшний день Жоржа Сименона, считая, что этот французский писатель как никто другой умеет не только захватывающе построить интригу, но и удивительно тонко и глубоко раскрывает душу потерявшегося в жизни, слабого одинокого человека.
Рабочий день благополучно закончился, и Четкий Сергей Иванович предложил ему вместе сходить на футбол, а Коля Бражкин, хитровато подмигнув, позвал на дискотеку в ночном клубе. Самуил Кадиевич, деликатно взяв его, как девушку, под локоток, поинтересовался, не согласится ли он скоротать вечерок в кругу его многочисленного семейства.
На все предложения он смущенно улыбался и пожимал плечами. Это была своего рода игра, легкий невинный розыгрыш, возобновлявшийся каждый вечер перед уходом. Сотрудники отдела слегка подшучивали над ним, намекая, что он слишком замкнут, малообщителен, ведет какой-то несовременный образ жизни, после работы почему-то непременно спешит домой, к жене, тогда как в городе столько всего интересного. Они знали, что он не примет их предложения, и приглашали развлечься лишь для того, чтобы позабавиться его смущением.
Домой он возвращался в часы пик. В метро было душно, пахло бомжами и смрадным мужским потом. В раздражающей тесноте трудно было сохранить ровное спокойное настроение, с которым он вышел из института. Тем не менее, несмотря на грубость и толкотню, он, пока ехал, вспоминал прочитанные страницы и пытался возобновить в памяти грустное впечатление, навеянное прекрасной книгой Сименона.
Жена встретила его приветливо, с привычной сдержанностью.
Он похвалил ее платье, прическу, прошел на кухню и сел за столик. Как обычно, ужин для него уже был накрыт. Жена готовилась к приему гостей, которых приглашала достаточно часто, не реже трех раз в неделю. Не выходя из комнаты, где она сервировала стол, жена рассказала, что, во-первых, утренние газеты принесли сегодня после его ухода и они лежат, как всегда, на ночном столике, в спальне. И, во-вторых, бутерброды, приготовленные на завтра, – в полиэтиленовом мешочке, в холодильнике, как обычно, на средней полке.
Поблагодарив за ужин, он перед уходом поинтересовался, кого она ждет в гости сегодня вечером. Она ответила, что придут девочки из редакции и ее давние близкие друзья, с которыми она училась еще в школе: архитектор с женой и один художник-график, не очень, может быть популярный, но понимаемый и ценимый истинными знатоками живописи.
«Это всё люди, – добавила она, – которых ты не знаешь, а мне с ними интересно».
В спальне он снял деловой костюм, надел джинсы и куртку.
Провожая, жена подставила щеку для поцелуя и посмотрела ему в глаза, тем самым спрашивая, в котором часу ждать его возвращения. Он понял, что ей не хотелось бы знакомить мужа с ее личными друзьями, не хотелось бы, чтобы он смущал их своим присутствием. И он сказал, что Коля Бражкин пригласил его сегодня в интернет-кафе, он не смог отказать приятелю и вернется скорее всего не раньше одиннадцати.
Час пик миновал, в метро было значительно свободнее, и до станции «Павелецкая» он доехал без затруднений, сидя, думая теперь только о Санчо, об их скорой предстоящей встрече.
На эскалаторе он поднялся в просторное здание вокзала. В зале, где размещались камеры хранения, он через головы пассажиров, толпившихся в очереди, привычным жестом поприветствовал знакомого кладовщика. В ответ тот понимающе кивнул, минуту-другую отсутствовал и вынес и выставил на прилавок его багаж, попросив пассажиров посторониться и разрешить человеку забрать свои вещи.
Это был вытянутый прямоугольный ящик довольно больших размеров. По боковым сторонам его через равные промежутки были вырезаны яйцевидные отверстия, затянутые цветной фольгой. Сверху на крышке позвякивало тяжелое ручное кольцо, и было крупно выведено белой краской: «Не кантовать!» По торцам – двустворчатые дверцы с английским замком.
Щедро расплатившись с кладовщиком и поблагодарив его за заботу, он взял ящик, отошел с ним к краю платформы, где не так людно, достал ключ и открыл передние дверцы.
Санчо радостно взвизгнул, поскулил и лизнул руку хозяина. Он щурился и часто моргал, все четыре лапы его от перевозбуждения мелко дрожали. Позволив потрепать себя за ухом, он выпрыгнул, закрутился волчком, гавкнул и, оттого что снова на свободе, припустил вдоль платформы с такой резвостью, с таким пылом и страстью, что пассажиры, ожидавшие электричку, либо вздрагивали и останавливались от неожиданности, либо шарахались в испуге в сторону.
Это был крупный долгобудылый фокстерьер чистой масти. Шерсть его по бокам лоснилась, палевые подпалины потускнели. Весь он казался неухоженным, похожим на бездомных псов, но был невероятно подвижным, живым, игривым, постоянно излучающим радость, с открытым пытливым взглядом, вопрошающей ликующей мордой, чем вызывал улыбку не только у хозяина, но и у большинства прохожих.
Понаблюдав, как Санчо с наслаждением бегает, разминая затекшие мышцы, он вычистил ящик, положил в него еду на завтра, сменил воду и сдал конуру снова в камеру хранения.
Из здания вокзала они вышли на многолюдную площадь.
На перекрестках, перед светофорами, чтобы не рисковать, он брал Санчо на руки и переносил через проезжую часть. Они перешли Москва-реку по Краснохолмскому мосту и спустились вниз, на набережную.
Солнце садилось чуть правее, за Якиманкой. На теплый асфальт легли тени больших каменных зданий.
Хозяин вышагивал степенно, неторопливо. Закатное солнце временами высвечивало на его лице застенчивую улыбку. Он был доволен собой и всем, что его окружало, шло, двигалось навстречу и мимо.
Санчо то семенил рядом, то убегал вперед, то отставал, обнюхивал и метил пригорки, кусты, деревья, гранитное основание набережной, затем возвращался, чтобы получить из теплых ладоней хозяина то, что ему причиталось, печенинку или кусочек пирожного, и снова убегал. У высотного здания на Котельнической набережной ему пришлось ненадолго взять Санчо на руки, потому что под аркой, рядом с хорошенькой девушкой стоял без поводка черный дог, встречи с которым на всякий случай лучше было избежать. На руках Санчо вел себя самоуверенно, агрессивно и дерзко, словно хозяину что-то угрожает, и пес, не щадя живота своего, готов его защищать. Здесь и дальше тротуар был слишком узок, слева непрерывным потоком мчались машины, справа близко подступали дома, о том, чтобы резвиться и бегать в этом месте, не могло быть и речи, и Санчо, все понимая, дисциплинированно прошагал этот рискованный путь у ног хозяина.
На углу они постояли возле кинотеатра «Иллюзион». Кинематограф их вовсе не интересовал, тем более специальный, архивный, для ценителей и профессионалов, но они все-таки полюбопытствовали, каков репертуар на текущий месяц, и отправились дальше. Дружно перебежали узкую улицу на зеленый свет, перешли мост через Яузу, свернули налево и вниз, и отрезок пути под широким Устьинским мостом, где снова сложно пересекались маршруты городского транспорта, Санчо вновь прокатился на руках.
На шумной набережной он поставил Санчо на парапет Москва-реки. Чуть правее от них, внизу, причаливал речной трамвайчик, бился, чмокая бортами о пристань дебаркадера. Санчо залаял, напрягся, с любопытством вытянул шею, и хозяин подумал, отчего бы не доставить псу и себе удовольствие и не прокатиться по реке при такой чудесной погоде.
Они взяли в кассе билеты, и сошли на палубу. Для Санчо это был подарок, сюрприз. Они устроились на корме, где совсем не было пассажиров, и пес, положив лохматую морду на передние лапы, довольно урчал, с интересом разглядывая курчавый пенный след, выползавший из-под трамвайчика, следил, как разбегаются мутные волны, как проплывают мимо дома и провалы улиц.
Сошли они на другом берегу реки, у Театра эстрады, и поднялись по ступенькам на площадь. Огромный рекламный щит приглашал посетить недавно поставленный мюзикл. Спустившись в подземный переход, они пересекли широкую проезжую часть, потом, уже наверху, узкую боковую улочку, и оказались в тихом уютном скверике, где Санчо вволю можно было поиграть и побегать, ничего не опасаясь.
Они так и поступили.
А потом хозяин нашел пустую лавочку в уютном месте, сел, а Санчо запрыгнул и прилег рядом с ним.
Свесив на бок язык, изредка позевывая и клацая зубами, пес уже в который раз слушал, как хозяин унылым голосом рассказывает ему о доме, о работе и о жене, которая отказывается иметь детей и не хочет, чтобы в доме жила собака, а он устал, ничего не может с этим поделать, и иначе не может, уже не в силах что-либо изменить, поправить или начать заново, он слабый, потерявшийся человек, и как все-таки хорошо, что у него есть он, Санчо, настоящий, верный и преданный друг, главная его радость, смысл и оправдание жизни.
Вошел он тихо.
О недавних гостях напоминал едкий запах выкуренных сигарет, в беспорядке сдвинутые кресла и стулья, гора грязной посуды на кухне.
Жена сидела перед трюмо, в тонком шелковом халате, спиной к нему, смазывая на ночь лицо питательным кремом. Движения ее были замедленны, плавны – как всегда, когда она погружена в себя, о чем-нибудь глубоко задумалась.
Он не стал ее отвлекать. Прошел на цыпочках в свою комнату, завел будильник на семь утра, разделся и лег. Взял книгу, лежащую на прикроватном столике, чтобы немного почитать перед сном, но тут же раздумал и выключила бра.
Уже засыпая, он почувствовал, что жена села в изножье его постели.
Он включил свет.
Она сидела спокойно и не мигая смотрела в стену поверх его головы. Лицо ее было печально и бледно. Последнее время он не раз наблюдал ее в таком состоянии, но не знал, что с ней, и никогда не спрашивал. В нем шевельнулась жалость к ней. Ему вдруг подумалось, что она, может быть, хочет близости, и, потянувшись, мягко взял ее за руку.
Она вздрогнула и отшатнулась. Непонимающе посмотрела на него, высвободила руку, о чем-то глубоко вздохнула, поднялась и ушла к себе.
Утром он встал, умылся и выпил кофе с булочкой. Обнял жену, дремавшую в своей постели, захватил приготовленный для него с вечера сверток и вышел.
В метро он читал вчерашние газеты.
МИНЯ И БУНЯ
Глаза животных полны тоски, и мы никогда не знаем, связана ли эта тоска с душой животного, или это какое-то горькое, мучительное сообщение, обращенное к нам из глубин его бессознательного существования.
Карл Густав Юнг
1
Крест свой пес нес со смирением.
По швейцарской методике исчисления шестнадцатилетнему Миньке на круг, со всеми надбавками и коэффициентами, выходило лет сто. Шутка сказать, целый век ушами прохлопал – даже для малого пуделя случай достаточно редкий. Приятели его и подружки мир сей покинули, а наш аксакал, вспоминая ушедших товарищей, временами тоскливо поскуливал:
– Сукины дети. Теперь отдувайся за них.
Относительно прелестей преклонного возраста он нисколько не заблуждался. Прекрасно сознавал, что дряхл и малоподвижен. Не стеснялся и не скрывал, что пошаливает вестибулярный аппарат, предательски подводит некогда отменная память. Глазки поблекли. На правое ухо оглох. Утратил процентов на восемьдесят нюх и чутье. Не меньше, чем нас, его самого беспокоил и изумлял откуда-то взявшийся переливчатый клокочущий храп. Однако с естественными немощами – из тех, что поддавались волевому воздействию, – справлялся самостоятельно, с исконно собачьим мужеством. Более того, как бы ему ни было муторно или тяжко, его еще хватало на то, чтобы подумать о нас и, если получится, поддержать. Понимая, как мы неопытны и наивны и насчет увядания – старости – смерти удручающе мало осведомлены, он оставшиеся жалкие усилия старался употребить на то, чтобы мы не очень расстраивались. Характерным движением укладывал седую голову кому-нибудь из нас на колени и с животной настырностью пытался внушить, что в сложившейся ситуации нуждающаяся сторона как раз мы, а не он, сочувствие сейчас важнее не ему, а нам, и единственное, о чем ему следует попросить Высшие Силы, – это чтобы старость его не оказалась для нас слишком обременительной.
Случались минуты простые и ясные, когда он смотрел на хозяина наполовину зашторенными, помутневшими глазками с нескрываемой грустью, уходя и прощаясь, откровенно жалея, и, как мне казалось, упрашивал, чтобы в час расставания я вел себя все-таки как мужчина, достойно, и ему не пришлось бы за меня краснеть. Спорить с ним было бесполезно. Укорять – глупо, перечить – крайне неуважительно. Если помнить, сколько его собачьих годочков соответствует человечьим, то выходит, что он вдвое мудрее и опытнее нас. На прогулках он мог теперь стукнуться лбом о бампер стоящей машины или забрести по пузо в глубокую лужу, не сообразив, что лучше бы ее обойти. Я не вникал, чем он занят, когда задумчиво стоит, переминаясь на дрожащих лапах – забыв, зачем вышел, вдруг надолго замрет, уткнувшись в пень или столб. Озябнув от неопределенности, я в конце концов вежливо подталкивал его под заднее место и слышал в ответ:
– Извини. С памятью что-то паршиво.
Без печали на него нельзя уже было смотреть. Ввиду неизбежной скорой разлуки сердце щемило, воображение рисовало драматические картины, и защиты от навязчивых переживаний не было никакой. Всякий раз, когда он останавливался и выпадал, я изнывал в догадках: интересно, над чем мой дружок столь усердно ломает голову? Неужели «memento mori»? За всю нашу совместную жизнь серьезной вины за ним я не мог припомнить ни одной. У него не было ни малейшего повода, чтобы замаливать грехи или просить о прощении. Смерть он понимал как легкий радостный переход, никакой тайны, муки или трагической загадки в ней для него не содержалось. К удовольствиям загробной жизни, насколько мне известно, относился наплевательски, о переселении душ и слышать не хотел.
Однажды прямо так и сказал, когда случайно, не помню уж по какому поводу, зашла об этом речь:
– Все эти игры в судьбу, предопределения, роковые совпадения и отпущенный срок – чушь собачья.
Он был гораздо выдержаннее нас, не в пример спокойнее. Полагал, что ничего сверхъестественного не происходит. Напротив, все как раз идет своим чередом, и тревоги, страдания впрок и прочие благоглупости, попросту не делают людям чести. Человек должен быть выше этого. Его нам совет: гоните примысленное в шею.
В отличие от хозяина, чувство юмора у Миньки от возраста не пострадало. Если он видел, что я его советам не внял, что меня по-прежнему заботит не жизнь, а разлука, пытался какой-нибудь шуткой, веселой глупостью или дерзким насмешливым словом хотя бы немного поднять хозяину настроение:
– Сбрось скорбь с лица к чертовой бабушке, – тявкал он с хрипотцой. – Эта шкура тебе без меня пригодится. Лучше послушай дурацкий стишок, который я сочинил:
Осень к нам подкралась незаметно,
Как лазутчик к лагерю врага!
Между тем времена действительно изменились.
За штурвал встали рыночники, европейски образованные моложавые монетаристы. После анекдотических генеральных секретарей это было что-то новенькое, и мы поначалу приветствовали их всей душой. Однако вскоре обнаружилось, что детки в некотором смысле позубастее будут. Прагматики, аморальны, как и их родители, разве что поязыкастее, с блестящей выучкой. Кастовым заветам учителей следуют неукоснительно. Не прошло и полгода, без обиняков объявили – как было, как встарь: ВЫ потерпите, а МЫ вам сделаем. И, в самом деле, лихо, в два счета, с истинно большевистским размахом, поменяли среду обитания. Так что теперь ИМ предстояло ухаживать за дамой, которую они ласково величали «инфляция», а НАМ – выживать.
Умный наш сын в новый быт вписался охотно и сразу. Миньке, по совести говоря, любые общественные перемены до лампочки, а мы с Леной с большим опозданием начали понимать, что угодили прямехонько в другую эпоху. К счастью или несчастью, но вынесло нас в самый центр исторического разлома, и жизнь наша неестественным образом переломилась. Та, прежняя наша жизнь как-то подозрительно резко кончилась, тогда как другая, которой пора бы начаться, отчего-то медлила с приходом. Должно быть, модный пиджак не пришелся мне впору, многое было не по душе. Худо-бедно, но в прошлой жизни я особенной нелюбви к себе не испытывал. Стыдно сказать, но при утеснениях было как-то уютнее. К лагерьку я притерпелся, обвык и, кажется, не просил высоколобую «вохру» навязывать мне прогрессивный способ существования. Слава Богу, у Лены с выживаемостью обстояло благополучнее. Благодаря устойчивому характеру, чисто женской цепкости и определенной закалке, она и в новых условиях не утратила того, что принято называть прельстительностью жизни, существовала по-прежнему энергично, по-хорошему жадно, безоглядно и прямодушно и, в отличие от меня, практически бескризисно. В какой-то момент я обнаружил, что она превосходит меня по силе желаний, что наш семейный корабль движется исключительно благодаря ей, и, последовав совету четвероногого старца, старался изо всех сил не мешать ей управлять с капитанского мостика.
Главным образом ее стараниями мы приобрели землю в чудесном месте. В возрождающейся деревне Владимирской области с ненавязчивым и вполне подходящим названием Любки. И поплыли навстречу потоку. Пока пыль и мутные воды, пока самые дальновидные занимались первоначальным накоплением капитала, мы на скудные средства стали строить дом. Руководствуясь принципом, на котором настаивал Минька: «Жить в обществе и быть свободным от общества – можно».
Любкам от роду шесть веков. Тихо здесь, безлюдно, красиво – местность пересеченная, балки, овраги, распадки, уютные рощицы, перелески, а холм, на котором заново поднималась деревня, столь совершенной формы, что Минька немедленно окрестил его «Девичья Грудь». В огиб холма текли два пронырливых ручейка, подпитываемые родничками. За околицей, на луговине, они дугообразно соединялись, сливаясь в один, и дальше, отведя часть своих вод в древний барский рукотворный пруд – разумеется, брошенный и никому не нужный – ручей уже скатывался под уклон, по естественным уступам-ступеням, шумя водопадиками, обретя стойкий журчащий голос, разговаривая неумолчно с плывущими берегами. Дорогу себе он пробивал среди сырого валежника, вязких заболоченных низин. Пополнялся дождями, талыми водами, по весне лавинно сбегавшими из бокастых лощин и в конце концов, безымянный, заканчивал бег в речке Малый Киржач.
Предки наши давно заприметили это место, словно приготовленное в подарок тому, кто предпочитает блестяще упакованной скуке содержательное уединение и близость к природе. Однако осесть здесь надолго везунчикам не удавалось. Если Девичья Грудь, несмотря на повторяющиеся, как времена года, разбой и раздрай, прелестные формы свои каким-то образом сохраняла, то уклад и все прочее всякий раз менялись до основания. При беглом осмотре культурного слоя мы с Минькой обнаружили на пятачке, где надлежало теперь закрепиться, следы нескольких поколений поселян. Кости, горшки, сковородки, спицы для колес ручной выделки, кованые замки, серпы и молоты, детали лошадиной упряжи, скобы, крепежные болты и, совершенно недоступные пониманию современного человека, какие-то насквозь проржавевшие дужки, кольца, цепочки и шпинделечки – все ясно указывало на то, что наши предшественники устраивались здесь прочно, в надежде закрепиться надолго, но затем их что-то пугало и они, побросав пожитки, в панике, от кого-то спасаясь, опрометью уносили ноги.
– Не иначе разбойники на государевой службе, – считал Минька. – Радетели за всеобщее благо. Это они тут бузили. Постреливали и выкуривали. Им трудолюбивые вечно поперек горла.
От чудом уцелевших старожилов нам стало известно, что последние бедолаги покинули приобретенную нами землю в победном 1945 году. Мы застали разруху, упадок. Приметы окаянства и бед.
– Надо же, и тут церковь взорвали, – сокрушался Минька. – Зайцам, что ли она прыгать мешала?
– Сами селяне вряд ли бы на такое отважились.
– Попустительствовали. Всё равно виноваты.
Полвека простояв в запустении, участок, предложенный нам под постройку, одичал и зарос. Непролазная чаща, если с дороги смотреть. Чуть в глубине, подпирая небо, солидно поигрывала листвой четырехствольная ракита – главная наша достопримечательность. Обступив, ее плотно обжимали недоразвитые тонконогие черемухи, выродившиеся долговязые вишни и нахальный и плодовитый, беспорядочно сплетенный ветвями терн. Глядя на всю эту коммунальную толкотню, в мудрости наших растений можно было и усомниться, так как они просто-напросто мешали друг другу дышать. А внутри – лягушачье царство: густая застойная сырость, волглая сутемь, гниющая падалица, непролазный хворост, прелый лист осклизлым толстым ковром. О былых застройках напоминал битый кирпич, по макушку въевшийся в чернильный грунт. Так что весь первый сезон у нас ушел на расчистку. Я вырубал неестественно вытянувшиеся деревья, оттаскивал ближе к ручью, сваливал в кучу и жег. Щадил только крепкие вишни, если вовремя распознавал. Дым от костров еще долго бы стекал по оврагу, устилая долину, если бы Минька однажды не попридержал. Осуждающе гавкнул и весьма неучтиво дернул меня за штанину.
– Разуй глаза-то.
Бог ты мой, прямо на уровне моего лица, в ветках терновника, из гнезда выглядывали два встревоженных лупоглазых совенка.
– Не ровен час, погубим, – волновался Минька, жалея птенцов. – Вон уже и родители в предынфарктном состоянии. Растяпы. Пускай теперь перетаскивают.
Он вынудил нас сделать перерыв, а, спустя две недели, когда вернулись, гнездо уже было пустым. Мы разбили палатку, и Лена распорядилась устроить на склоне летнюю кухню. Я снова валил деревья и жег. Минька отлеживался в тенечке, лениво гавкая на лягушек, которые прыгали без конца перед самым носом, мешая сосредоточиться. Лена строила планы и руководила. Я разузнал, что неподалеку от нас, в деревеньке, притулившейся к Лукьянцевой Пустыне, обитают мужики, которые недавно здесь сложили колодец. Мы их позвали, и они за три дня, так и не выйдя из крутого похмелья, соорудили нам туалет и времяночку три на четыре, естественно, косорылую, словно тоже в подпитии, но мы и такому роскошеству несказанно обрадовались. Новое наше жилище Лена немедленно обустроила местным на загляденье, так что вплоть до заморозков, под непротекаемой крышей, мы уже и горя не знали.
Следующей весной мы с Леной что-то сажали, с Минькой разбивали и закладывали сад, а с помощью местных плотников, которые, к сожалению, долго не задерживались, ибо запой – дело святое, ставили сруб. Дом получался складненьким и солидным, неожиданно для нас самих, с верандой и балконом под одной крышей, и в ту осень, когда местный кот Бунька взял нас измором, мы с Минькой, рассчитав очередных пропойц, самостоятельно, на свой страх и риск, зашивали веранду, стараясь законсервировать недостроенное жилище до метелей и холодов.