355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Прашкевич » Красный сфинкс » Текст книги (страница 13)
Красный сфинкс
  • Текст добавлен: 13 сентября 2016, 19:44

Текст книги "Красный сфинкс"


Автор книги: Геннадий Прашкевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 45 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]

«В 1939 году, – писал А. Н. Толстой, – встала передо мной проблема: какую из двух неоконченных трилогий закончить – „Петра“ или „Хождение по мукам“? В это время уже с совершенной ясностью представлялось, что неизбежна мировая война. И так же ясно было, что после мировой войны я уже, разумеется, не смогу вернуться к эпохе гражданской войны – она отодвинется слишком далеко. Третью же часть романа „Петр I“ возможно было бы написать и после мировой войны, что я сейчас и делаю: я приступаю к ней этим летом, чтобы закончить трилогию…»

«Уже незадолго до его последней болезни, – вспоминал Чуковский, – чуть ли не в 1944 году, я пришел к нему в московскую квартиру и увидел, что он в полумраке целует какую-то женщину. При моем появлении он изобразил на лице чрезвычайный испуг, будто я в самом деле настиг его за каким-нибудь греховным поступком, он стал умолять меня всеми святыми, чтобы я никому не выдавал его тайны. „Я люблю эту женщину, – говорил он, дрожа, – что делать? что делать? пожалейте меня, пощадите меня!“ И лишь потом, когда зажгли электричество, мне удалось разглядеть, что то была его дочь Марьяна, которая пришла попрощаться с отцом… Вообще перед смертью, – вспоминал Чуковский, – он как-то возвысился сердцем и весь просветлел, и талант его раскрылся во всей своей мощи. Оттого-то и третья книга его „Петра“ (незаконченная) сильнее и значительнее двух предыдущих. Его воображение дошло до ясновидения. Это поразило меня еще за год до того, как он окончательно свалился в постель. Я был у него, на его московской квартире, и он, не зажигая огней, импровизировал диалог между царицей Елизаветой Петровной и кем-то из ее приближенных – такой страстный, такой психологически тонкий, с таким глубоким проникновением в историю, что мне стало ясно: как художник, как ведатель души человеческой, как воскреситель умерших эпох, он поднялся на новую ступень. Это ощущал и он сам и, счастливый этим ощущением своего духовного взлета, строил грандиозные планы, куда входили и роман из эпохи послепетровской России, и эпопея Отечественной войны, и еще одна драма из эпохи Ивана IV. „Мне часто снятся целые сцены то из одной, то из другой моей будущей вещи, – говорил он, радостно смеясь, – бери перо и записывай! Прежде со мной этого никогда не случалось“. И вот вместо творческих радостей – удушье, тошнота, изнеможение, боль».

Умер 23 февраля 1945 года.

АЛЕКСАНДР СТЕПАНОВИЧ ГРИН
(ГРИНЕВСКИЙ)

Родился 11 (23) августа 1880 года в городе Слободский (Витебская губерния).

«Не потому ли, что первая прочитанная мной еще пятилетним мальчиком книга была „Путешествия Гулливера в страну лилипутов“, или стремление в далекие страны было врожденным, – писал Грин в „Автобиографической повести“, – но только я начал мечтать о жизни приключений с восьми лет. В книгах „для взрослых“ я с пренебрежением пропускал „разговоры“, стремясь видеть действие. Майн Рид, Густав Эмар, Жюль Верн, Луи Жаколио были моим необходимым насущным чтением. Довольно большая библиотека Вятского земского реального училища, куда отдали меня девяти лет, была причиной моих плохих успехов. Вместо учения уроков я при первой возможности валился в кровать с книгой и куском хлеба; грыз краюху и упивался героической живописной жизнью в тропических странах».

«Я выстругивал деревянные мечи, сабли, кинжалы, рубил ими крапиву и лопухи, воображая себя сказочным богатырем, который один поражает целое войско. Я делал луки и стрелы в самой несовершенной, примитивной форме, из вереска и ивы, с бечевочной тетивой; стрелы же, выструганные из лучины, были с жестяными наконечниками и не летали дальше тридцати шагов. На дворе я расставлял стоймя поленья шеренгами – и издали поражал их каменьями в битве с неведомой никому армией. Из изгороди огорода я выдергивал тычины и упражнялся в метании ими, как дротиками. Перед моими глазами в воображении вечно были американский лес, дебри Африки, сибирская тайга. Слова „Ориноко“, „Миссисипи“, „Суматра“ звучали для меня как музыка. Прочитанное в книгах, будь то самый дешевый вымысел, всегда было для меня томительно желанной действительностью».

«Иногда я писал стихи и посылал их в „Ниву“, „Родину“, – (дореволюционные журналы, – Г.П.) никогда не получая ответа от редакции, хотя прилагал на ответ марки. Стихи были о безнадежности, беспросветности, разбитых мечтах и одиночестве – точь-в-точь такие стихи, которыми тогда были полны еженедельники. Со стороны можно было подумать, что пишет сорокалетний чеховский герой, а не мальчик. Одно мое сочинение на тему «Мой любимый уголок» учитель читал всему классу как образец. Я описал камышовый остров мельничного пруда, где любил сидеть с книгой, ружьем и хлебом. Другой раз была задана тема: «О пользе собак». Я написал «О вреде собак», хотя думал иначе, доказывая, что случаи водобоязни во всем мире перевешивают пользу собак для эскимосов, охотников и хозяев стад. Учитель начертал единицу, приписав: «Написано отлично, но не на тему». В пятом отделении по странной прихоти я написал для себя статью: «Вред Майн Рида и Густава Эмара», в которой развивал мысль о гибельности указанных писателей для подростков. Вывод был такой: начитавшись живописных страниц о далеких, таинственных материках, дети презирают обычную обстановку, тоскуют и стремятся бежать в Америку. Примером я выставил театральный спектакль, после которого еще мрачнее и незавиднее кажется дом, участь бедняка».

Когда Саше Гриневскому исполнилось шестнадцать лет, он отправился в Одессу.

«С 6 рублями в кармане, с малым числом вещей, не умея ни служить, ни работать, узкогрудый, слабосильный, не знающий ни людей, ни жизни, я нимало не тревожился, что будет со мной. Я был уверен, что сразу поступлю матросом на пароход и отправлюсь в кругосветное путешествие». В дороге будущий писатель пил чай, покупал «плоские овсяные хлебцы, „сушку“ (сухие баранки), землянику, горячие пельмени, белый хлеб с изюмом, верхняя корка которого, смазанная яичным белком, блестела, как масляная, куски печенки, колбасу, берестяные бурачки с густыми сливками, молоко, пряники, жареную рыбу». Позже такие перечисления часто будут встречаться в книгах Александра Грина, выдавая его глубоко затаенный страх перед нищетой. «На больших станциях выпивал рюмку водки, съедал пирожок с мясом». Возможно, уже тогда пустил корни алкоголизм, в конце концов погубивший писателя. «Совершенно не могу припомнить, как питался в Одессе; едва ли даже „питался“ – я систематически голодал, изредка выпрашивая на пароходах кусок хлеба, изредка обедая с матросами». Все же на пароход удалось устроиться, Гриневский совершил рейс в Александрию. Впрочем, удачи это не принесло: строптивого матроса изгнали с судна за нежелание заниматься учебной шлюпочной греблей. «Тогда я еще не считал конченной свою морскую жизнь, а потому с увлечением рассказывал о шторме под Порт-Саидом и тому подобное, тщательно обходя все унизительное, что пришлось вынести за первый год самостоятельной жизни».

За несколько лет Гриневский перепробовал множество профессий. Был матросом, грузчиком, золотоискателем, лесорубом, плотогоном, маляром, гасильщиком нефтяных пожаров, выступал в бродячем цирке. Записался в армию, но скоро из нее дезертировал. Из десяти месяцев, что Гриневский провел в армии, «три с половиной он просидел в карцере, – писал позже Николай Тарасенко. – Сохранился красноречивый послужной список солдата Александра Гриневского. Там сказано:

«1902 год. Март, 18-го: зачислен в батальон рядовым…

Июль, 8-го: исключен из списков батальона бежавшим…

Июль, 28-го: предан суду… Ноябрь, 28-го: исключен из списка батальона бежавшим…»

В очередной раз бежать Александру Гриневскому помог вольноопределяющийся Студенцов, эсер. С паспортом на имя Григорьева беглец некоторое время жил в Самаре, потом в Нижнем Новгороде, в Тамбове, в Екатеринославе, в Киеве, в Одессе. Осенью 1903 года оказался в Севастополе, где был арестован за хранение революционной литературы. Нельзя сказать, что условия содержания в тюрьме были особенно жестокими, но Грин признавался, что тюрьма его изменила. «Однажды, – рассказывал он, – семилетняя девочка, дочь учителя, взяла лежавшую среди другого оружия заряженную двустволку. У самого моего уха грянул выстрел, заряд картечи ушел глубоко в стену, а девочка, испугавшись, бросила ружье и заплакала. Она призналась, что уже прицелилась в меня (это в двух-то шагах!), но неизвестно почему передумав, прицелилась мимо моей головы. Общее волнение очевидцев ничем не отразилось на мне. Я остался спокоен и вял, что объясняю сильной психической реакцией после освобождения из тюрьмы».

Из бессрочной ссылки бывший солдат Александр Гриневский вернулся благодаря царскому манифесту от 17 октября 1905 года. В Петрограде с 1907 года начали появляться рассказы, подписанные псевдонимом А. С. Грин. Правда, выяснилось, что есть уже такая писательница – Анна Катарина Грин, но начинающего литератора это нисколько не смутило. Он уже поверил в свою звезду. Когда весной 1919 года молодого писателя Александра Грина мобилизовали в Красную Армию, за помощью он обратился к Горькому: «Дорогой Алексей Максимович, у меня, кажется, сыпняк, и я отправляюсь сегодня в какую-то больницу. Прошу Вас, если Вы хотите спасти меня, то устройте аванс в 3000 р., на которые купите меда и пришлите мне поскорее».

Горький помог. Он даже устроил Грина на житье в Доме искусств.

«Я боюсь голода, – признавался герой новеллы „Фанданго“ (1927), – ненавижу его и боюсь. Он – искажение человека. Это трагическое, но и пошлейшее чувство не щадит самых нежных корней души. Настоящую мысль голод подменяет фальшивой мыслью, – ее образ тот же, только с другим качеством. «Я остаюсь честным, – говорит человек, голодающий жестоко и долго, – потому что я люблю честность; но я только один раз убью (украду, солгу), потому что это необходимо ради возможности в дальнейшем оставаться честным». Мнение людей, самоуважение, страдания близких существуют, но как потерянная монета: она есть и ее нет. Хитрость, лукавство, цепкость – все служит пищеварению. Дети съедят вполовину кашу, выданную в столовой, пока донесут домой; администрация столовой – скрадет, администрация склада – скрадет. Глава семейства режет в кладовой хлеб и тайно пожирает его, стараясь не зашуметь. С ненавистью встречают знакомого, пришедшего на жалкий пир нищей, героически добытой трапезы. Но это не худшее, так как оно из леса; хуже, когда старательно загримированная кукла, очень похожая на меня (тебя, его…), нагло вытесняет душу из ослабевшего тела и радостно бежит за куском, твердо и вдруг уверившись, что она-то и есть тот человек, какого она зацапала… Я не раз испытывал, глядя на сыры, окорока или хлебы, почти духовное перевоплощение этих «калорий»; они казались исписанными парадоксами, метафорами, тончайшими аргументами самых праздничных, светлых тонов; их логический вес равнялся количеству фунтов. И даже был этический аромат, то есть собственное голодное вожделение».

Герой «Фанданго», отправившись покупать картину, забегает по пути в казенное заведение, где обещана раздача продуктов, доставленных из Испании. К вящему изумлению собравшихся, вместо обещанного («два вагона сахара, пять тысяч килограммов кофе и шоколада, двенадцать тысяч – маиса, пятьдесят бочек оливкового масла, двадцать – апельсинового варенья, десять – хереса и сто ящиков манильских сигар») испанцы привезли не продукты, а «куски замечательного цветного шелка, узорную кисею, белые панамские шляпы, сукно и фланель, чулки, перчатки, кружева, морские раковины, красные и белые кораллы», даже огромный свиток шелка, вышитого карминными перьями фламинго и перьями белой цапли. Таким способом испанские красавицы Лаура, Мерседес, Нина, Пепита, Конхита, Паула, Винсента, Кармен, Инеса, Долорес, Анна и Клара решили передать свой пламенный привет сестрам из холодной страны. Понятно, что в холодном зале поднимается негодующий человек. «Вы должны знать, кто я, – говорит он. – Я – статистик Ершов! Я все слышал и видел! Это какое-то обалдение! Чушь, чепуха, возмутительное явление! Этого быть не может! Я не… верю, не верю ничему! Ничего этого нет, и ничего не было. Это фантомы, фантомы! – прокричал он. – Мы одержимы галлюцинацией или угорели от жаркой железной печки. Я более не могу! Я в истерике, я вопию и скандалю, потому что дошел! Вскипел! Покрывало! На кой черт мне покрывало, да и существует ли оно в действительности? Я прихожу домой в шесть часов вечера. Я ломаю шкап, чтобы немного согреть свою конуру. Я пеку в буржуйке картошку, мою посуду и стираю белье! Прислуги у меня нет. Жена умерла. Дети заиндевели от грязи. Они ревут. Масла мало, мяса нет, – вой! А вы мне говорите, что я должен получить раковину из океана и глазеть на испанские вышивки! Я в океан ваш плюю! Я из розы папироску сверну! Я вашим шелком законопачу оконные рамы! Я гитару продам, сапоги куплю!»

Но непреклонной вечной мечтой – коснуться чудесного – освещен изнутри роман Александра Грина «Золотая цепь» (1925). Санди Пруэль, мальчишка с обыкновенной грязной посудины попадает в волшебный дворец, построенный по прихоти некоего загадочного Ганувера – и из великой его любви к простой девушке Молли. Разумеется, роман не обходится без чудесных перечислений. «Поднялся из стены род стола, на котором были чашки, кофейник с горящей под ним спиртовой лампочкой, булки, масло, сухари и закуски из рыбы и мяса, приготовленные, должно быть, руками кухонного волшебного духа, – столько поджарости, масла, шипенья и аромата я ощутил среди белых блюд, украшенных рисунком зеленоватых цветов. Сахарница напоминала серебряное пирожное. Ложки, щипцы для сахара, салфетки в эмалированных кольцах и покрытый золотым плетеньем из мельчайших виноградных листьев карминовый графин с коньяком…»

«В ленинградском литературном кругу, – вспоминал В. А. Каверин, – Грин был одинокой, оригинальной фигурой. Высокий, худощавый, немного горбившийся, молчаливый, он отличался от всех других обитателей Дома искусств уже тем, что все они куда-то стремились, к чему-то рвались. Он никуда не рвался. О нем говорили, что он не подписывает договора. Редактор одного еженедельника рассказывал мне, что однажды Грин положил на его стол рукопись, назвал сумму и сказал: „С условием: не читая“. Редактор согласился – и не проиграл. Рассказ оказался превосходным».

«Весной 1920 года, – так начинается повесть „Крысолов“, – именно в марте, именно 22 числа» герой повести вышел в Петрограде на Сенной рынок, еще не зная, какое потрясающее приключение готовит ему судьба. Оказавшись в пустом разграбленном банке, он видит невероятный, страшный в своей обыденности мир убитых и умерших вещей. Холодная шуршащая бумага разбросана по бесчисленным переходам и коридорам, в простуженных залах ничего живого, кроме крыс. Но именно здесь, в каком-то неприметном шкафу герой находит нечто чудесное. «В одной корзине были сыры, коллекция сыров – от сухого зеленого до рочестера и бри. Вторая, не менее тяжеловесная, пахла колбасной лавкой; ее окорока, колбасы, копченые языки и фаршированные индейки теснились рядом с корзиной, уставленной шрапнелью консервов. Четвертую распирало горой яиц. Я встал на колени, так как теперь следовало смотреть ниже. Здесь я открыл восемь голов сахара, ящик с чаем, дубовый с медными обручами бочонок, полный кофе, корзины с печеньем, торты и сухари. Две нижние полки напоминали ресторанный буфет, так как их кладью были исключительно бутылки вина в порядке и тесноте сложенных дров. Их ярлыки называли все вкусы, все марки, все славы и ухищрения виноделов».

Мечта о чуде пронизывает все работы Грина.

От этого ясней и страшней кажется обывательская мораль.

Вот дочь министра, жаждущая мирового господств, говорит летающему человеку Друду («Блистающий мир», 1923): «Вам нужно овладеть миром. Если этой цели у вас еще нет, – она рано или поздно появится; лучше, если теперь вы согласитесь со мной. Итак, я представляю: не в цирке или иных случаях, рожденных капризом, но с полным сознанием великой и легкой цели вы заявите о себе долгим воздушным путешествием, с расчетом поразить и увлечь. Что было в цирке – будет везде. Америка очнется от золота и перекричит всех; Европа помолодеет; исступленно завоет Азия; дикие племена зажгут священные костры и поклонятся неизвестному. Пойдет гром и гул; станут правилом бессонные ночи, а сумасшедшие в заточении своем начнут бить решетки; взрослые превратятся в детей, а дети будут играть в вас. Если теперь, пока ново еще явление, клещи правительств не постеснялись бы раздавить вас, то после двух-трех месяцев всеобщего исступления вы станете под защиту общества. Возникнут надежды безмерные. Им отдадут дань все люди странного уклона души, – во всех сферах и примерах дел человеческих. Вы должны будете повести образ жизни, действующий на воображение – центральную силу души. Гигантский дворец на берегу моря ответит всем ожиданиям. Он должен вмещать толпы, процессии, население целого города, без тесноты и с роскошью, полной светлых красок, – дворец, высокий как небо, с певучей глубиной царственных анфилад. Тогда начнут к вам идти, чтобы говорить с вами, люди всех стран, рас и национальностей. «Друд» будет звучать, как «воздух», «дыхание». Газеты в погоне за прибылью будут печатать все, – и то, что сообщите им вы, и то, что сочинят другие, превосходя, быть может, нелепостью измышлений весь опыт прежних веков. Вы же напишите книгу, которая будет отпечатана в количестве экземпляров, довольном, чтоб каждая семья человечества читала ее. После этого к вам явится еще больше людей, и вы будете говорить с ними, появляясь внезапно. Самые простые слова ваши произведут не меньшее впечатление, как если бы заговорил каменный сфинкс. И из ничего, из пустой фразы, лишенной непрямого значения, вспыхнут легендарные обещания, катящиеся лавиной, опрокидывая старое настроение… Старое настроение говорит: «Игра и упорство». Новое настроение будет выражаться словами: «Чудо и счастье»… Так как до сих пор задача счастья не решена доступными средствами, ее захотят решить средствами недоступными, и решение возложат на вас… Меж тем в клубах вашего имени, в журналах, газетах и книгах, отмечающих ваш каждый шаг, каждое ваше слово и впечатление, в частных разговорах, соображениях, спорах, вражде и приветственных криках заблудится та беспредметная вера, которую так давно и бездарно ловят посредством систем, заслуживающих лишь грустной улыбки. Тогда – без динамита, пальбы и сложных мозговых судорог постоянное, ровное сознание разумного чуда – в лице вашем – сделает всякую власть столь шаткой, что при первом же ясно выраженном условии: «я или они», земля скажет: «ты». Ничто не остановит ее. Она будет думать, что овладевает блестящими крыльями».

«Грин объяснял мне, – вспоминал писатель Михаил Слонимский, – что человек бесспорно некогда умел летать и летал. Он говорил, что люди были другими и будут другими, чем теперь. Сны, в которых спящий летает, он приводил в доказательство того, что человек некогда летал, эти каждому знакомые сны он считал вспоминанием об атрофированном свойстве человека».

«Блистающий мир» (1923), «Сокровище Африканских гор» (1927), «Бегущая по волнам» (1928), «Джесси и Моргиана» (1929), «Дорога в никуда» (1930), многие сборники рассказов – все книги Александра Грина полны света и мечты.

К сожалению, критика не замечала этого. В газете «Известия» писали: «Нам нужна здоровая, занимательная приключенческая литература, но творческая продукция Грина не только не восполняет этот пробел, но вызывает серьезные опасения. Повесть „Бегущая по волнам“ базируется на идеалистический теории, что в каждом человеке скрыто какое-то бессознательное, таинственное начало, не поддающееся ни объяснению, ни проверке». Журнал «Книга и профсоюзы» подтверждал: «Творчество Грина чуждо нашей действительности. От нее Грин уходит в дебри приключений, в мир каких-то потусторонних теней. „Бегущая по волнам“ не является исключением из этого правила. По своим настроениям и темам книга непонятна, чужда рабочему классу». Даже в «Литературной энциклопедии» (1930) Грина причисляли к «эпигонам Гофмана, с одной стороны, Эдгара По и английских авантюрно-фантастических беллетристов – с другой».

«Его недооценили, – писал позже Юрий Олеша. – Он был отнесен к символистам, между тем все, что Грин писал, было исполнено веры именно в силу, в возможности человека. И, если угодно, тот оттенок раздражения, который пронизывает его рассказы, – а этот оттенок, безусловно, наличествует в них! – имел своей причиной как раз неудовольствие его по поводу того, что люди не так волшебно сильны, какими они представлялись ему в его фантазии. Интересно, что и он сам имел о себе неправильное представление. Так как он пришел в литературу молодых, в среду советских писателей из прошлого, причем в этом прошлом он принадлежал к богеме, то, чтобы не потерять уверенности в себе (несколько озлобленной уверенности), он, как за некую хартию его прав, держался за ту критическую оценку, которую получил в свое время от критиков, являвшихся проповедниками искусства для искусства. Так с гордостью он мне сказал: „Обо мне писал Айхенвальд“. Я не знаю, что о нем писал Айхенвальд. Во всяком случае, Грин относил себя к символистам. Помню характерное в этом отношении мое столкновение с ним. Примерно в 1925 году в одном из наших журналов, выходивших в то время в „Красной ниве“, печатался его роман „Блистающий мир“ – о человеке, который мог летать (сам по себе, без помощи машины, как летает птица, причем он не был крылат: обыкновенный человек). Роман вызвал общий интерес – как читателей, так и литераторов. И в самом деле, там были великолепные вещи, например, паническое бегство зрителей из цирка в тот момент, когда герой романа, демонстрируя свое умение летать, вдруг, после нескольких описанных бегом по арене кругов, начинает отделяться от земли и на глазах у всех взлетать. Зрители не выдерживают этого неземного зрелища и бросаются вон из цирка! Или, например, такая краска: покинув цирк, он летит во тьме осенней ночи, и первое его пристанище – окно маяка! И вот, когда я выразил Грину свое восхищение по поводу того, какая поистине превосходная тема для фантастического романа пришла ему в голову (летающий человек!) он почти оскорбился. „Как это для фантастического романа? Это символический роман, а не фантастический! Это вовсе не человек летает, это парение духа!“

Таким парением духа полна феерия «Алые паруса» (1923).

От игрушечной яхты до настоящего корабля с алыми парусами!

Надо только уметь ждать! Конечно, юная Ассоль одета в дешевый муслин с розовыми цветочками, мир вокруг банален и груб, он покрыт налетом скучной пыли, но – надо ждать! В небольшой библиотеке «тишина покинутости стояла, как прудовая вода. Темные ряды книжных шкапов местами примыкали к окнам, заслонив их наполовину, между шкапов были проходы, заваленные грудами книг. Там – раскрытый альбом с выскользнувшими внутренними листами, там – свитки, перевязанные золотым шнуром; стопы книг угрюмого вида; толстые пласты рукописей, насыпь миниатюрных томиков, трещавших, как кора, если их раскрывали; здесь – чертежи и таблицы, ряды новых изданий, карты; разнообразие переплетов, грубых, нежных, черных, пестрых, синих, серых, толстых, тонких, шершавых и гладких. Шкапы были плотно набиты книгами. Они казались стенами, заключившими жизнь в самой толще своей. В отражениях шкапных стекол виднелись другие шкапы, покрытые бесцветно блестящими пятнами. Огромный глобус, заключенный в медный сферический крест экватора и меридиана, стоял на круглом столе».

Надо ждать.

Терпеливо ждать.

Рано или поздно чудо случится.

«Говорил Грин спокойно, – вспоминал Э. Арнольд, – не прибегая к эффектам, хотя часто речь его становилась литературной, похожей на язык его произведений. Мне запомнилась своей необычностью перебивка в его разговоре, когда он сам себя прерывал, сказав, что здесь он должен „звездочкой“, то есть выноской, как на странице книги, вставить замечание».

Пытаясь спасти писателя от алкоголизма жена увезла его в Крым – в Феодосию.

«Если Александр Степанович утром писал, – вспоминала Нина Ивановна, – то до обеда он редко выходил, разве за газетой. Обычно полеживал в спальне или выходил покурить на скамью перед кухней. Двор был очень большой, заросший акациями и цветами. Около скамьи росла, когда мы переехали, жалкая обломанная акация с оборванной корой. Александр Степанович стал ухаживать за ней, замазал глиной с навозом ссадины на коре, окопал и поливал ее. Акация через год стала поправляться и из жалкого заморыша сделалась славным деревцем. Если же Александр Степанович утром не писал, то часов в восемь мы с ним, забрав книжки, рукоделье, газету, шли на широкий мол. Побродив по нему взад и вперед, усаживались на бревнах или камнях, лежавших недалеко от воды, и проводили часа два-три, читая, тихо разговаривая, а иногда молча. Реже ходили за Сарыголь, на девственный берег моря, так как всегда жарко было возвращаться».

И дальше: «Вечер. Мы опять на берегу – слушаем, как тяжело бьются волны о камни мола и наслаждаемся запахом моря, или бродим по темным, тихим улочкам Феодосии. В темноте и тишине они кажутся нам необыкновенными. Внизу шумит и сверкает порт. Иногда идем в библиотеку, в кино, которого Александр Степанович был большим любитель. Если Александр Степанович не писал вечером, то иногда играл с матерью в „акульку“, „дурачки“, „шестьдесят шесть“. Играли азартно, ссорились, мирились, расходились, побросав карты на пол, и снова начинали играть».

Грин держался, но вынужденные поездки в Ленинград (рукописи надо было пристраивать), как правило, заканчивались тяжелыми запоями. «Грин, в сущности, никогда не был вместе с революцией, – довольно пренебрежительно отзывался о писателе известный критик Корнелий Зелинский. – Он был случайным попутчиком в ней. Одинокий бродяга, люмпен-пролетарий, слабый, лишенный чувства класса и даже коллектива, Грин попадал время от времени во власть болезненного пьянства. Невесело было видеть его в дни этих провалов со спиной, испачканной известью, с бесцветным дрожащим взором. Ему не было никакого дела до революции и до внешнего мира, а новый революционный читатель выронил из рук его книги, потому что они оказались старомодными».

Даже друзья невольно ранили Грина.

Переводчик Михаил Шароль сообщал в письме: «Берлин, 18 августа, 1928 г. Уважаемый г-н Грин! Позавчера возвратился из поездки и нашел дома манускрипт Вашей „Бегущей по волнам“. Вчера ее прочел и спешу Вам на оба Ваши любезные письма ответить. Ваши три книги получил. Выбор, к сожалению, был неподходящий для немецкой публики. Мне Ваши „Алые паруса“ очень нравятся, но перевести их не имеет смысла, потому что ни один журнал их не возьмет. Они слишком длинны для здешних журналов и не имеют достаточно напряженной фабулы. Из книги „Корабли в Лисе“ ничего перевести не могу. Я перевел „Змею“ и посылаю Вам оттиск и три доллара, как следуемую Вам часть гонорара. Что касается Вашей „Бегущей“, то я не могу решиться ее без сокращений перевести. Ее здесь никакое издательство не выпустит, потому что оно не соответствует здешней „психе“. Здесь требуют или чистый роман приключений, или чистую фантастику».

«Молодой писатель, – записала Нина Ивановна сюжет, к которому Александр Грин неоднократно возвращался в последний год своей жизни, – неожиданно прославился легко написанным романом. За первым следуют другие, так же легко написанные. Слава его растет. Издания расходятся в течение нескольких дней. Критика славословит. Но слава не приносит ему полной радости. Все так легко и не по-настоящему дается, что нет чувства заслуженности этой славы, так как он требователен к себе. Проходят годы и годы. Он богат и знаменит, он кумир читающей публики и критики, но червь неудовлетворенности гложет его. Он знает, что может дать прекрасное и дает лишь общеупотребительное. Никто не подозревает его терзаний. Он принимается за работу, какая, по его мнению, должна показать его настоящее лицо. Работа захватывает его глубоко, по-настоящему. Все творческие силы своей души, весь блеск большого ума он отдает ей. Она окончена, и писатель чувствует, что он иссяк, что, отдав себя целиком, он никогда не сможет быть прежним. Предчувствие новой настоящей славы глубоко волнует его. Новое произведение его, никому не известное (ему хотелось видеть силу удара неожиданным и блестящим), выходит в свет, возбудив до появления своей таинственностью бесконечные разговоры, шум и предположения как среди критиков, так и среди читающей публики, с восторгом ждущих новую книгу великого. И – ужас! – все удивлены новой книгой. Она чужда и непонятна. Читатель, по привычке жадно кинувшийся к ней, отступает недовольный. Критика обрушивает на нее громы. Издатель, выпустивший книгу в надежде на обычное отношения читателя и критики, терпит большие убытки. Словами „исписался“ и даже „свихнулся“ – пестрят газетные рецензии. Это крах. И хуже всего, что это и душевный крах. В писателе не может совместиться ощущение нужности и красоты своего нового произведения со злой травлей, возникшей вокруг этой новой книги. Он скупает все издание, сваливает его в своем кабинете, замыкает кабинет, решает никогда больше не писать. Быть прежним он уже не может. Быть новым – тоже не может.

Он уезжает в далекое путешествие и возвращается лишь через несколько лет.

Вернувшись, ведет жизнь рантье, не вспоминает свое прошлое. Так проходит 20 лет. Все давно перегорело в его душе, но ни разу за все эти годы он не раскрыл дверь своего кабинета. Но однажды он это делает. Обросший пылью кабинет набит экземплярами последней книги. На полках красуются дорогие издания «ненужных», но принесших славу книг. Часто за последние годы у него, примирившегося со всем, умудренного, мелькала мысль, что, возможно, критики правы в своем негодовании на книгу. Ведь как-никак, а масса имеет чутье. Он берет книгу и начинает читать ее с ощущением читателя, так как давно это произведение стало чужим ему. Он захвачен, взволнован и потрясен. Это действительно великое произведение высокой культуры и ума. Очарованный, он вновь и вновь перечитывает ее. Теперь, уже старик, хладнокровный и спокойный, он, читая, превращается в юношу. Не веря силе своего впечатления, он собирает своих друзей – не литературных. Литературных нет, так как он, закрывая свой кабинет, поклялся навсегда покончить с литературными друзьями и знакомыми. Он читает друзьям свою книгу, не говоря, чья она. Все потрясены. Он посылает ее в виде рукописи одному видному молодому издателю, большому ценителю настоящего искусства, и получает восторженный отзыв с предложением издать в каком угодно количестве. Книга издается. Десять изданий расходятся в три месяца. Имя писателя не сходит со страниц газет и журналов. Вспоминают его прошлую славу. Он же знает, что вот только теперь пришла та настоящая и весомая слава, которой он ждал с такой страстью двадцать лет. Но не приносит она ему, к его удивлению, радости. Каждый шаг остро напоминает боль прошлого, бесплодно прожитые десятилетия, искусственное заглушение в себе писательских инстинктов. И все это из-за неверной, изменчивой души читателя».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю