Текст книги "Джек, Братишка и другие"
Автор книги: Геннадий Головин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 6 страниц)
* * *
После победы над Мухтаром Братишка значительно оживился. Повеселели и мы.
А через несколько дней и вовсе праздничное случилось в нашем доме событие. Лаская Братишку, я вдруг обнаружил у себя в ладони его линяющий подшерсток. Братишка линял!
Я думаю, он так и не понял, что, собственно, случилось. С чего это вдруг хозяева сделались такие развеселые? Отчего чуть ли не целовать бросились?.. В дом зазвали, оладьями до отвала накормили, гладили и говорили наперебой: „Ну, слава богу! Ну, теперь-то хоть вздохнуть можно!“.
Много радостей он нам доставлял, милейший наш Братишка, но такой полной, такое облегчение приносящей – никогда!
Он начал линять – и это означало, что шкура его отныне уже не годится ни на какие шапки. И, стало быть, шкуродеры должны теперь оставить нас в покое. До следующей зимы, по крайней мере.
Подумать только – до следующей зимы!
– Спасибо, Братик! – с чувством сказала жена. – Теперь я могу рожать со спокойной душой.
А на следующий день он исчез.
* * *
Неудовольствие, что ли, стали мы вызывать у кого-то чересчур уж счастливой своей жизнью? Похоже, что именно так.
Федька… Джек… Этого, видите ли, показалось мало! Потребовалось еще и Братишку доконать!
Но – зачем, скажите?! Ради какого пыточного удовольствия нужно было – буквально накануне исчезновения! – устраивать для нас этот радостный спектакль с линяющей шкурой Братишки?!
Как ни рассуждай, а получается одно: только для того и устраивался спектакль, чтобы уязвить, – побольнее! – чтобы, если уж ударить, то ударить вот так – в душу, безмятежно-радостную, доверчиво открывшуюся, не ожидающую уже никакой подлости или вероломства.
Жена твердила:
– Он объявится, вот увидишь! Братишка не может пропасть! Тем более сейчас…
Она немного не в себе сделалась. Что-то она, наверное, загадала на Братишку. Известно – что…
Ей нужно было переезжать в Москву. Все сроки прошли, а она умоляюще твердила: – Ну, не сегодня! Давай завтра? Я же чувствую, что еще не скоро. Я подожду, когда он объявится.
А он не появлялся, конечно, – ни через день, ни через два.
– Ну, не сейчас! Давай вечером? Я почему-то уверена, что он сегодня объявится…
Почему-то именно это слово она повторяла: „объявится“.
Бедная, она загадала, что если Братишка не пропадет, то у нее все будет нормально. А он пропал. И нужно уезжать.
Мы ждали дотемна.
В молчании собрались. Погасили свет. Вышли.
Безрадостно было и тошно.
Снег уже не скрипел под ногами, а по-весеннему чуть сыро шуршал.
Зажглись фонари. Их свет был убог. И таким же убогим казалось сейчас все, чему мы так радовались в эту зиму.
Понуро и медленно – надо бы сказать, каторжно – брели мы расхлябанной скользкой тропинкой. Нельзя было идти рядом; шли в одиночку.
„Какого черта! – ругал я себя. – Дались нам эти собаки! Это – просто собаки. А мы – люди. И нужно было держать дистанцию. И все было бы хорошо… В телевизоре, как ни взглянешь, люди – живые люди! – гибнут, горят, падают под пулями. А тебе – ничего, пьешь чай… А из-за каких-то несчастных беспризорных псов ударяешься в скорбь!“.
Яшка беззаботно бежал впереди. Он лишь недавно научился расписываться, как взрослый пес, и теперь самозабвенно занимался только этим. Иной раз ему не удавалось устоять на трех, как полагается, лапах, и пропись он заканчивал по-щенячьи, на четвереньках. Тем не менее и после этого долгом своим почитал ногу одну приподнять.
Я смотрел на Яшку, и мне было стыдно, что я чувствую к нему неприязнь из-за его неуместной беспечности. Он-то, несмышленыш, чем был виноват?
Какой-то грубый звук остановил меня.
– Слышишь? Что это?
Чем-то тупым, раздирая, скребли по дереву.
Затем послышался тихий визг – досадливый и болезненный. Вновь заскребли…
Я свистнул. И вдруг по наитию крикнул:
– Братишка!
Из-под забора появился Братишка.
Подбежал к нам, виновато пригибаясь к земле и почему-то несмело виляя хвостом. Он успел очень исхудать и вообще выглядел странно.
– Жив! – услышал я за спиной счастливый всхлип жены. – Я же знала, что ты жив!
Братишка не дал нам как следует порадоваться его чудесному появлению. Рассеян был, отчужден.
Поприветствовал нас кое-как. Снова нырнул под забор.
Я перелез через ограду и пошел следом.
Вот в чем дело! Братишка когтями, зубами, снова когтями пытался расщепить толстенный брус под дверью дома. За дверью, призывно повизгивая, сидела взаперти Альма – старая двенадцатилетняя сука, к которой Братишка воспылал вдруг любовью.
– И все три дня ты здесь? – спросил я его с сочувствием. Дело, которое он затеял, было безнадежным.
Братишка, тоскливо завизжав, снова бросился на приступ.
Я осмотрел его лапы. Все подушечки были в крови. Вот это страсть!
– Ты бы хоть, сукин сын, на минутку забежал к нам показаться! Разве ж так можно себя вести?
Братишка слушал рассеянно, запаленно водил худыми боками.
– Я бы, конечно, помог тебе, индеец Джо. Как мужчина мужчине. Но, видишь ли, во-первых, я не уверен, что Лешка Семенов одобрит взлом своего дома. (Лешка был хозяином Альмы и раз в неделю приезжал кормить ее.) А во-вторых, на кой тебе леший эта старуха?
Братишка глянул кратко и красноречиво. Дескать, много ты понимаешь… Снова принялся за свой вдохновенно-мучительный труд.
Если бы он знал, бедолага влюбленный, что дверь-то в дом вовсе не заперта! Она просто плотно прихлопнута. (Это уж мне потом Лешка рассказал.) Стоило только Альме ударить изнутри лапами и – ничто не помешало бы их собачьему счастью!..
Альма, однако, старая кокетка, вовсе не спешила облегчать Братишке жизнь. Знай себе поскуливала, ввергая и без того осатаневшего поклонника в еще большее неистовство.
Провожать нас Братишка, понятно, не пошел. Но мы и не обиделись даже. Нам достаточно было знать, что он жив-здоров, что с ним все в порядке. Все в порядке, стало быть, будет и у нас.
Возвращаясь уже совсем поздним вечером из Москвы, я свистнул, проходя мимо Лешкиного дома. Братишка возник.
– Пойдем, герой-любовник, поешь хоть что-нибудь! Никуда твоя принцесса не денется, не бойся.
Он согласился. „…Но только если по-быстрому…“
Ему мерещились, видать, какие-то жутко нахальные соперники на крыльце у Альмы. Он едва дождался, пока еда разогреется. То и дело с тревогой вслушивался в темноту.
Он был, без сомнения, зверски голоден, но миску свою даже не доел – снова умчался к дульцинее…
А мне-то хотелось посидеть, поболтать с ним – о его хозяйке, которую я только что оставил, дрожащую и нервно подхихикивающую от страха, в Москве, о том, как тяжело ей, наверное, будет, и как мне жалко ее, и как скверно устроено все в жизни моей, если я не могу быть с ней рядом даже в такие дни.
Чем закончился Братишкин роман с Альмой, не ведаю, но уже на следующий день к вечеру он прибежал и был со мной безотлучно до самого моего отъезда. По два раза на дню стали ходить мы с ним на станцию звонить в Москву. В один из таких походов он и показал мне место гибели Джека.
Джека, должно быть, заманили в густой кустарник на бугре возле железной дороги и тут убили. А может, убили где-то в другом месте, а здесь – спрятались, чтобы обделать свое торопливое, жуткое дело.
С тех пор много прошло снегопадов, но вороны не давали снегу погрести под собой Джека. (Через месяц, когда стаяло, я пришел с лопатой и сделал могилу.)
– Скажи мне, – заговорил я с Братишкой, – мне не дает покоя одна мысль… Почему в тот вечер Джек вел себя так тревожно? Помнишь? Было впечатление, что он куда-то торопится… Ну ладно, согласен, ему всегда было куда торопиться. Но почему, скажи, он так обреченно скулил в тот вечер? О н з н а л, ч т о с н и м д о л ж н о п р о и з о й т и?.. И еще скажи, только честно, почему в тот вечер т ы не пошел вместе с ним? Ты – тоже знал?
Братишка хмуро трусил чуть впереди. Несомненно, слушал меня, но отмалчивался. „Какой прок, – думал, наверное, он, – объяснять человеку то, что и не всякой собаке объяснишь…
…как падает вдруг на все окрест предгрозовой свет угрозы…
…как вдруг все в страхе видят: жестокое светлое око шарит взглядом по земле, выискивая жертву, и все живое в этот миг в страхе прижимает уши и старается стать незаметным…
…как зрачок этот убийственно и спокойно останавливается на ком-то, как остановился на Джеке, и тотчас – черная тень, как прозрачный дым, окутывает его, и он принимается скулить, и издает жалкий запах, и все разбегаются от него, отрекаясь, потому что теперь на нем з н а к, и куда бы отныне он ни устремлялся – это все равно будет лишь приближением к неминуемой гибели…“.
Все в том же задрипанном пальтеце он все так же зяб на том же кривеньком хлипком ящичке. Будто и дня не прошло с нашей первой встречи.
За это время он успел сломать себе ногу. Толсто обмотанную тряпьем ступню с привязанной к ней галошей он бережно и гордо покоил на отлете и время от времени с признательностью посматривал на нее.
Несомненно, что обладание новеньким, лаково блестящим костылем тоже доставляло ему удовольствие.
Он не забыл нас. Тотчас заулыбался дырявым нищенским ртом.
– Собаськи! – Было заметно, как он старается, чтобы голос его звучал как можно глумливее. – Собасеньки! А у вас… – он глянул мне в глаза чуть ли не с насмешкой, – у вас вроде бы и другая еще была? Я помню… Неужели подохла? Ай-яй-яй, какая беднязеська!.. – И все цапал, почти не глядя, своими багрово-синими клешнями то Братишку, то Яшку, которые, конечно же, весело суетились возле него.
– А черненький тоже хорош… будет, когда подрастет… – наговаривал он явно в расчете на мой слух. – Ну, иди, иди сюда, Цыган! Тебя ведь Цыганом звать? Не убережет тебя хозяин, ой не убережет…
Я смотрел на бича и ничегошеньки не испытывал к нему, кроме тоскливой муторной жалости, от которой и зябко и скушно становилось на сердце.
– …А может, на шапоську израсходовали? – вспомнил он о Джеке. – Я же вам честно говорил – слушаться надо было…
– Рубль хочешь? – спросил я грубо.
– А как же, командир! Всегда готов!
– Выпей за упокой Джека. Ту собаку Джеком звали.
– В обязательном порядке! Не извольте сумлеваться! – Он затараторил все в том же зло-шутливом тоне, но, без сомнения, очень обрадовался рублю. – За упокой души! Как приказано!.. За упокой Цыгана!.. бу-сделано, бу-сполнено, премного благодарны, командир…
* * *
Телефон они опять доломали. Трубку вырвали вместе с проводами. Черт бы, что ли, подрал этих юных техников, коли отцы родные не дерут.
А звонить было надо. Я был уверен, что именно сегодня больше, чем когда-либо, надо позвонить.
– Пошли, ребята, домой! – сказал я собакам. – Сегодня я вас покину. Можете обижаться. Можете жаловаться (благо, есть кому: завтра приедет Закидуха), но я вас покидаю.
* * *
Уже одетый для Москвы, я стоял у крыльца и ждал, когда собаки доедят.
Я знал, что скоро опять вернусь сюда. Но было отчетливое чувство, что я – прощаюсь. Зима кончилась. Завтра все будет по-новому.
На платформе Братишка встал, положил передние лапы мне на живот, прижался мордой к полушубку и долго, тихо стоял, слушая, как я глажу его по голове и ласково наговариваю:
– Брат, братишка мой лопоухий… брат мой…
Загудел у переезда поезд. Братишка быстро поднял голову и посмотрел мне в лицо. Горе мелькнуло в его глазах.
Нагрянул поезд. Я спустил его лапы на землю, вошел в тамбур.
Я боялся, что в последний момент он вскочит следом за мной. Но он стоял и смотрел – неподвижно, укоризненно и печально.
…В Москве, в гулком, промозглом, как погреб, вокзальном тоннеле я нашел телефон.
Долго разыскивал по карманам двушку, наконец отыскал – мокрую, облепленную табачными крошками. Позвонил.
Было занято. Я снова набрал номер. Разболтанный телефонный диск ходил в гнезде полукруглыми, плавно-корявыми движениями. Трубку сняли, и я узнал, что сегодня родился мой сын.