355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Головин » Джек, Братишка и другие » Текст книги (страница 1)
Джек, Братишка и другие
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 00:02

Текст книги "Джек, Братишка и другие"


Автор книги: Геннадий Головин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)

Геннадий Головин
ДЖЕК, БРАТИШКА И ДРУГИЕ

Екатерине Никитичне Головиной – маме моей…

Все началось с того, что у нашего соседа Роберта Ивановича Закидухи родилась внучка. И хотя назвали ее Наташкой, а не Домной, как того хотелось деду, он этому событию обрадовался очень.

Тотчас созвал гостей, котлет нажарил.

Гости дружно угощались, котлетами не пренебрегали и наперебой говорили, какой Закидуха молодец, что у него родилась внучка. Молодец, говорили, Роберт Иванович! Продолжай в том же духе!

То ли гостей собралось много, то ли гости чересчур уж радовались, какой молодец Закидуха, что у него родилась внучка, но только заметил вскоре хозяин, что праздничный стол его стал оскудевать. А вместе с этим и праздник начал как бы чадить и угасать.

Вытерпеть этого Роберт Иванович, конечно, не мог. Не каждый же день рождаются внучки! И поэтому он взял сумку и отправился на станцию, в магазин.

Вот с этого-то все и началось.

Ноябрь месяц уже был, а в ноябре в нашем дачном поселке не ахти как весело: дома заколочены, холодно, грязно. Закидуха, впрочем, глядел окрест, как всегда, бодро-радостно. Он и в ноябре любил наш поселок. И в декабре – январе любил. И даже в никудышном беспросветном феврале месяце считал его лучшим на земле местом для жизни.

У него была квартира в Москве. Мог бы, казалось, жить и по-человечески. Но он круглый год обретался здесь. А квартиру отдал сыну – чтоб тот не смел терпеть притеснений от тещи.

В город Закидуха не ездил вовсе, разве что за гвоздями или за пенсией, или кто на похороны пригласит… А когда из Москвы возвращался, невозможно жалко было на человека глядеть: бледненький, встревоженный, а походка – как у простуженного побирушки… Жалобно охая, валился поперек кровати и глазами, еще полными ужасов городской жизни, пялился на экраны четырех телевизоров, включенных каждый на свою программу. При этом он слушал еще и «Маяк».

Кроме телевизоров жизнь ему скрашивали еще и собаки.

Возле Закидухи постоянно жили несколько псов. Он давал им имена – Брюнет, например, Зуев, Сундук, изредка кормил, но весьма изредка. Вообще никак о них не заботился. Тем не менее, преданы ему они были всегда на удивление. Он хороший был, наверное, человек.

В тот год возле Закидухи жили Братишка и Джек. А в сентябре подбросили ему еще и Федьку – черного развеселого щенка породы, как определил Роберт Иванович, «мордель-терьер».

Итак, Роберт Иванович Закидуха шел на станцию в магазин. Он шел и думал, конечно, о том, что у него, старого пня, есть теперь внучка и как хорошо, что она есть, и о том, что непременно надо будет построить ей отдельный домик в саду – этакий резной теремочек, чтобы внучке, когда она вырастет, было куда приезжать со своими друзьями-приятелями… Он тотчас живо вообразил, как среди зимы заявляется к нему Наташка, такая вся ладненькая, в шубке, в сапожках, и звонко кричит: «Здравствуй, деда!» – и настроение его, и без того замечательное, стало еще замечательнее, хотя в магазин, как водится, стояла немалая очередь.

При виде очереди Роберт Иванович вздохнул. Сигарету пальцами притушил, в карман сунул и пристроился в хвост. До Фаины-продавщицы оставалось два человека, когда услышал вдруг Роберт Иванович, что грызет ему ногу чуть ниже колена какая-то ужасающая, очень оживленная боль. Он даже носом засвистел. Хотел, было, не отходя от прилавка, полюбопытствовать, что это такое, но Фаины застеснялся. Кое-как мужественно достоял.

Из магазина, ремень расстегивая, вылетел пробкой. А тут тоже народ – просто так штаны не снимешь. Пришлось еще метров сто ковылять до кустиков.

Там-то, наконец, он ватные свои штаны рассупонил, и дым прямо-таки страшенными клубами рванул оттуда!

Он, оказывается, все это время горел: до этого момента потихоньку, а когда штаны приспустил и образовался, как говорят пожарные, доступ кислорода к очагу загорания, то «полыхать» принялся уже всерьез.

Пока сбрасывал сапоги, пока пытался стянуть штаны, пока шарахался по окружающим кустам в поисках лужи – огонь горел. Рана получилась за это время – ладонью не прикроешь: он тот самый окурок, что в карман сунул, не погасил, как следует – вот и результат.

Домой прихромал через час. Гости уже нервничать стали, скучать. Но когда он им про пожар рассказал, снова оживились, стали давать советы наперебой.

Один сказал, очень моча помогает. Другой сказал, ерунда, только сода. Третий сказал – зола.

Закидуха горел впервые, а в медицине был не очень силен. Поэтому всем советам он последовал сразу. А сверху рану облил еще и детской болтушкой от диатеза, которая года три стояла в сарае без дела…

Дня через три, под вечер, Роберт Иванович Закидуха постучал в двери нашего дома. Лицо его стеариново светилось в сумерках. Даже на расстоянии было слышно, как от него пышет жаром.

Он сказал, что у него температура тридцать девять и восемь и что надо бы, наверное, съездить в Москву, что ли, чтобы наложили хоть хорошую повязку… В общем, сказал он, не можем ли мы до завтра приютить у себя Федьку, Джек-то с Братишкой не пропадут, а Федька еще маленький, он привык в тепле. Ливерную колбасу для него, не беспокойтесь, он сейчас принесет.

Он вернулся из Москвы почти через пять месяцев, поскольку, как и следовало ожидать, угодил в больницу.

Вот так Джек, Братишка и юный Федя оказались на нашем попечении. И все вместе мы стали коротать зиму.

Братишка и Джек – родные братья. В это трудно поверить, видя их рядом друг с другом.

Братишка был чисто-белый, лишь с черным седлышком на спине и неким подобием темных очков на морде. Джека природа окрасила в тот ровный пего-буро-рыжий колер, который присущ большинству русских дворняг и который словами описать не представляется возможным.

Родила их безымянная огненно-рыжая вислоухая красотка в начале лета под домом Ангелины Ильиничны Моевой, милейшей и тишайшей старушки, отставной художницы.

Не могу сказать, какой художницей была в свои лучшие годы Ангелина Ильинична, но дом ее в описываемые времена пребывал уже в большой никудышности. Трухлявые, старчески дрожащие лестницы, полупроваленные полы, а под домом – сырость, мрак и дружные заросли каких-то поганых бледных грибов…

Все же, надо полагать, не случайно рыжая роженица выбрала для своих занятий именно этот дом. Думаю, что она внимательнейшим образом изучила окрестный дачный народ, прежде чем остановить свой выбор на Ангелине Ильиничне. «Не поднимется рука у влюбленной в прекрасное старушки на моих прекрасных детей!» – порешила, наверное, мать Джека и Братишки. Так оно и получилось.

Джек с Братишкой, несмотря на окружающую антисанитарию, появились на свет божий благополучно, и никаких разговоров о том, чтобы положить их, к примеру, в мешок и бросить в речку Серебрянку, даже и не возникало.

А месяца через два – после многих хождений по соседям и хитро-мудрых с ними бесед о животных, об их уме, о любви к ним – Ангелина Ильинична определила братьев «в хорошие руки». И совершенно всерьез потом огорчалась, простая душа, когда Братишка и Джек напрочь отказывались хоть чем-то отличать ее от всех прочих жителей поселка. «Уж каплю-то благодарности, – поражалась старушка, – могли бы они сохранить к той, кто стоял у их колыбели и делился с ними если не последней, то уж во всяком случае предпоследней простоквашей!».

Джеку с самого начала баснословно пофартило. Безродный дворняга, он попал – ни много ни мало – в профессорскую семью. Молоком его там напаивали исключительно шестипроцентным. Мясом кормили, ей-богу, из магазина «Диета». А чтобы этот балбес гармонично развивался, хозяева чуть что принимались листать толстую английскую книгу под названием «Моя собака».

Автора той книги звали Джек. Недолго думая, его именем назвали и щенка.

Братишка определился жить неподалеку от профессора. Его выклянчил внук Закидухи, малолетний Митька. Как раз в это время он упорно и безуспешно домогался от родителей хоть какой-нибудь завалященькой сестренки, не говоря уж о братишке. Вот ему и взяли «братишку».

Осенью жизненные дороги братьев резко разошлись.

Братишка остался зимовать с Закидухой. (Уже через неделю после приобретения щенка Митька напрочь о нем забыл, ударившись в капитальное строительство шалашей и вигвамов. Щенок, естественно, принялся хвостиком бегать за Робертом Ивановичем, безоговорочно признав его и отцом, и мамашей, и повелителем, и кормильцем, и вообще – дружком на все времена.)

Что касается Джека, то он в голубой профессорской «Волге», досадливо вертя лобастой башкой из-за новенького, импортного, натуральной кожи ошейника, отправился на жительство в Москву.

Жизнь Джека в столичном городе продолжалась, впрочем, до обидного недолго.

То ли монография английского кинолога трактовала о каких-то особенных собаках, то ли (и это вероятнее всего) британский собаковед никогда не сталкивался с российскими дворнягами, но только Джек язвительнейшим образом, абзац за абзацем, страница за страницей, с упорством веселого дебила опровергал в корне все рекомендации, наблюдения и размышления своего английского тезки.

Ну, начать хотя бы с того, что на прогулках он изо всех сил терпел, а возвращаясь домой, мчался сломя голову в гостиную на индийский пушистый ковер и именно там с облегчением «делал». Когда ковры по всей квартире скатали, он облюбовал для этих занятий рабочий кабинет профессора, чем, естественно, создал старику невыносимо специфические условия для научного творчества.

Во-вторых, с самых младых своих когтей Джек был попрошайка.

Миска его всегда была полна самой что ни на есть деликатесной едой. Джек тем не менее предпочитал по нескольку раз на дню унижаться возле стола, выклянчивая себе лакомый кусочек, суетливо работая для этого хвостом, нежно заглядывая в глаза и – даже! – становясь на задние лапы.

В-третьих, он был жулик.

Стоило домработнице хотя бы на минуту оставить продукты без присмотра, как Джек незамедлительно карал старушку за рассеянность. Вылетал из засады, махровый махновец, хватал, что можно было схватить, и тотчас уносился в потаенные углы свои, где и сжирал добычу с фантастической скоростью. Однажды, к примеру, он в считанные секунды уничтожил полтора килограмма свежезамороженной клубники, после чего несколько дней хрипло перхал и виновато икал.

Его, конечно, стыдили, увещевали, строго ему выговаривали (бить собак англичанин Джек категорически не советовал), но толку, разумеется, было мало.

Я-то думаю, что Джек попросту скучал, а может, и совестился есть пищу, не заработанную честным трудом. Он ведь был чистокровный дворняга, а дворнягам легкий хлеб есть негоже.

Обожал Джек ко всему прочему и звон бьющейся посуды. Особенно, подозреваю, хрустальной. Очень он уважал потянуть за уголок скатерть с сервированного стола…

Об изгрызенных туфлях, о безвозвратно попорченных ножках у мебели, о неистребимых пятнах на паркете… – о многом еще можно было бы поведать, перечисляя убытки, которые понес профессорский дом за время пребывания в нем Джека.

И все же, как ни странно, его любили. Стонали, но любили.

Он был такой простодушный балда. Он так распахнуто радовался всему и всем на свете. Такая обаятельная восторженная глупость сияла в его карих глазах! Такое ликующее удовольствие быть на этом белом свете – бегать, грызть, мочиться, красть, попрошайничать, гоняться за кошками, облаивать машины, крушить посуду, рыться в помойках, валяться по полу, такую ослепительную дикарскую радость бытия излучал он, что, когда изгнали его из профессорского дома, стало там сумрачно и тихо. Чинно, чисто и скучно стало – как в никем не посещаемом музее.

И старик профессор, самый изо всех некичливый и веселый, больше других понимавший Джека, вдруг непонятно почему загрустил. Подолгу не мог сосредоточиться на своей работе. Да и сама работа – страшно сказать – стала казаться вовсе не такой уж важной и нужной людям, как думалось раньше…

А дочка профессора вдруг ни с того ни с сего стала раздражительной и беспокойной. Потом вдруг опасно притихла. Сонно, смиренно и сыто усмехалась на все вопросы, все позднее и позднее возвращаясь с бесчисленных своих семинаров, симпозиумов и конференций…

У жены профессора – должно быть, от тишины и покоя, воцарившихся после Джека, – разыгрались вдруг мигрени. А потом стал пошевеливаться камень в почке. Она как-то разом вдруг подурнела, пожелтела, скисла. При любимейшем раньше слове «диета» махала теперь рукой с озорством и бесшабашностью совсем уже старушки…

А зять профессора еще тоньше и обидчивее стал поджимать по любому поводу губы; чуть что, запирался в комнате – работать будто бы над диссертацией. Добывал там из-за книг бутылку коньяку и принимался подолгу, мрачно пить, косясь на свое отражение в зеркале и сладко-ехидно все рисуя и рисуя в воображении картины своего дерзкого ухода из этого дома – из дома, куда шесть лет назад он проник исключительно ради диссертации (до сих пор, кстати, не написанной), подавив и собственную гордость, которая еще была в нем в те годы, и брезгливую неприязнь к профессорской дочке, – все в себе подавив, кроме лакейства…

С самого начала, конечно, ясно было: Джек не жилец в этом доме.

Список совершаемых им злодеяний рос день ото дня. Преступления приобретали все более тяжкий, даже можно сказать циничный, характер. И потому час расставания Джека с профессорской средой обитания надвигался неумолимо.

…В тот роковой день его чинно-мирно прогуливала на поводке домработница вдоль улицы. И вдруг он увидел: мимо них, завывая сиреной, мигая фонарем, не соблюдая правил дорожного движения, несется «скорая помощь»!

Джек, разумеется, тотчас рванул на перехват ненавистного врага! Да ведь так, обалдуй, рванул, что выдернул бедной старушке руку из плечевого сустава! Это и был конец.

Домработнице плечо вправили, но она предъявила ультиматум: «Или – я, или – этот…»

Смешно было рассчитывать, что в споре с такой дефицитной старухой победит безродный пес.

И вот среди зимы Джека привезли к Роберту Ивановичу Закидухе и с бурными извинениями попросили повоспитывать собаку до лета. На расходы по воспитанию («Мы же понимаем, что это вам лишние хлопоты…») положили двадцать рублей в месяц. Это – не считая тех костей и мяса, которые раз в две недели обязан был привозить на голубой «Волге» смиренный зять своего тестя.

Роберт Иванович согласился и горячо принялся за порученное ему дело. На двадцатку накупил «Молдавского розового». Мясо пустил на закуску. Сел к столу и стал, прихлебывая, мучительно размышлять на темы воспитания.

Через полтора часа раздумий он подозвал к себе Джека. Снял с него ошейник, импортный, натуральной мягкой кожи, и церемониально отправил в печь.

– Видишь? – сказал он Джеку. – Ты рожден свободным. И поэтому я решил – живи свободным! А улица тебя воспитает.

На этом педагогический процесс раз и навсегда закончился, хотя стипендию Джека и его спецпаек Роберт Иванович продолжал принимать без возражений.

Уже через пару дней никакого столичного лоска в Джеке было не сыскать. Перевоплощение комнатной профессорской собаки в уличного полубездомного пса произошло безболезненно и мгновенно. По натуре весельчак, Джек2 на первых порах впал прямо-таки в эйфорию от восхитительной безграничности здешней жизни. Беги куда хочешь! Делай что хочешь! Четыре стороны на белом свете, и все они – твои! Ни единого запора! Мир настежь распахнут! Во-оля!

Братишка появление Джека воспринял спокойно. В компанию к себе взял. Однако, судя по всему, он никогда не забывал об ущербном профессорском прошлом своего братца: чуть что, напоминал, кто тут испокон веков, а кто – приезжий…

Лидером в этом дуэте стал Братишка. И даже впоследствии, когда они окончательно подросли и оказалось, что Джек покрупнее и посильнее Братишки, Джек все-таки к миске своей приближался только после того, как начинал трапезу его авторитетный братец, и даже самую сладкую кость уступал ему без ропота. В играх же, едва только чувствовал, что Братишка начинает серчать всерьез, тотчас валился кверху лапами и подставлял брательнику горло, лишний раз демонстрируя беспрекословность своего подчинения.

Братишке этих знаков покорности было достаточно. Властью он не злоупотреблял. Время от времени было необходимо, разумеется, напоминать этой столичной штучке, кто есть кто, но в общем-то он сразу полюбил Джека, и зажили они дружно. Джек, мне кажется, вообще никакого значения этой своей подчиненности не придавал: ему подходила любая жизнь – жизнь вообще.

Так, неразлучной парой, они и стали теперь бегать по поселку – дружненько, плечом к плечу. Джек – на полголовы впереди, Братишка – чуть сзади. И когда они вот так, шаг в шаг, бежали – вот тогда, пожалуй, можно было поверить, что это родные братья.

Братишка – особенно в соседстве с Джеком – выглядел псом многодумным, не по возрасту серьезным.

Любил подолгу глядеть в огонь. Вокруг глаз у него были наведены темные актерские тени, и от этого во взгляде Братишки постоянно чудилась некая философская печаль, удивительная в собаке.

Он был умница. Разбирался в выражениях человеческого лица. Чутко реагировал на малейшие оттенки в настроениях людей. Если чувствовал, что сейчас не до него, – тотчас скромно исчезал. Когда видел, что ему рады, сам становился весел и радостен.

Был он и очень самолюбив, даже обидчив. Когда появился у Закидухи Федька, Братишка отнесся к нему, как все взрослые собаки – без особого интереса, но в общем-то снисходительно. Позволял Федьке играть с собой и уж, конечно же, не обижал.

Но вот однажды Федька, бесцеремонный, как и подобает всякому щенку, переступил в озорстве своем какую-то, только собакам ведомую грань. Братишка тут же поставил молокососа на место. Может, пристукнул лапой. Может, слегка прикусил. Федька заорал. Роберт Иванович, не разобравшись, в чем дело (и вообще находясь в то утро в расстроенном самочувствии), ударил Братишку. И – все!

Братишка повернулся и ушел. И с этого дня стал ночевать на нашем крыльце. Закидуху, если встречал на улице, обходил стороной – как неодушевленный предмет. Даже морду отворачивал.

Так продолжалось с неделю.

Закидуха мучился раскаянием. Братишка держал фасон.

И вот однажды, выбрав из спецпайка мозговую кость покрупнее, Роберт Иванович пришел мириться.

Братишка в ожидании кормежки лежал на крыльце.

– Брат! – с чувством сказал Роберт Иванович, стоя у подножия лестницы и глядя на Братишку снизу вверх. – Извини дурака старого! Ей-богу, больше пальцем не трону!

Братишка слушал, глядя прямо в лицо своему хозяину.

На кость, которую Закидуха положил перед ним, он только посмотрел. Даже не понюхал. Хвост его лежал неподвижно.

– Мда… – вздохнул Роберт Иванович, видя такое к себе отношение. – Не хочешь, значит, простить? Ну и правильно! Так мне и надо, старому дураку!.. – повернулся и пошел очень огорченной походкой к калитке.

Братишка слегка встревожено смотрел ему вслед.

И только когда хозяин вышел на улицу, Братишка поднялся и неспешно побежал следом.

Кость, между прочим, он так и не тронул. Дескать, не подкупишь, а ежели прощаю, то единственно из великого моего человеколюбия и природного благородства души.

А Федьку с той поры он вообще отказался замечать.

Щенок уж и так и этак наскакивал на Братишку, разыгравшись. И тявкал на него с обидой, и чуть ли не за уши теребил! А тот только отворачивал морду и даже смотреть на Федьку избегал. Даже зажмуривался… Ну а когда Федька начинал чересчур уж докучать, Братишка поднимался и переходил на другое место, до такой степени не обращая внимания на щенка, что иной раз даже наступал на него. Вот такой был Братишка.

Здоровый, жизнерадостный дворняга, он во все собачьи игры играл, как и полагается собакам, с азартом и удовольствием. Но забавам этим Братишка предавался, словно бы снисходя до них. Словно бы уступая какой-то необходимости, традиции, не им заведенной.

Для Джека жизнь, несомненно, и заключалась во всех этих собачьих игрищах. А для Братишки – нет. Для него жизнь была чем-то иным, очень грустным и важным, о чем, как казалось со стороны, он постоянно размышлял.

Он был очень значительный пес, наш Братишка.

Летом, когда поселок был полон дачниками, Братишка и Джек с утра до вечера пропадали по чужим домам. Везде их знали, везде привечали, везде считали своими. Их ожидали заботливо оставленные недоедки, иной раз весьма аппетитные. Хлопот хватало во всякий день – обеги, попробуй не один десяток дач! Но особый азарт, особая беготня начинались в конце недели.

Пуще всего на свете уважали наши дворняги именно выходные: когда съезжаются на дачи компаниями, когда чуть ли не из-за каждого забора начинает тянуть шашлычным дымком, когда орут магнитофоны, народ смеется и, главное, в изобилии закусывает.

Собаки были тут как тут – на веселье и на потеху гостям. Однако можно ли считать, вслед за недобрыми поселковыми языками, что Джек и Братишка, вертевшиеся среди приезжих, были просто-напросто кусочниками? Конечно же нет.

Они честно и весело отрабатывали свой хлеб.

Вертясь среди людей и не видя от них никакого зла, Джек с Братишкой прямо-таки изнывали от желания тоже сделать им что-нибудь приятное. Однако никаким собачьим образованием они, увы, не блистали, даже лапу не давали, и могли отблагодарить людей лишь ко всем без исключения доброжелательностью. Другого-то, впрочем, от них и не требовалось. Их и любили, я думаю, больше всего за непосредственность.

По крайней мере, беленькую болонку Несси, которая время от времени сбегала от своих хозяев и присоединялась к Братишке с Джеком (вот уж кто была кусочница по призванию!), так вот, эту самую Несси люди привечали гораздо более сдержанно, нежели наших дворняг. Иной раз даже гнали от себя, невзирая на все ее несомненные лакейские достоинства: она умела, например, подолгу стоять на задних лапах, умиленно глядя в лицо и высунув язычок, умела не просто давать лапку, а обе сразу, умела притворяться мертвой, высоко подбрасывать кусок, прежде чем съесть его…

Приезжим, однако (и это было очень странно для Несси), явно больше нравилось, если Джек, например, вдруг бухал им на колени свою лобастую голову и начинал сипло, некультурно дышать, сглатывая слюну и глядя прямо в рот человеку. А иной раз – и того хуже! – забирался грязными передними лапами на колени кому-либо и в порыве любвиобилия норовил с поцелуями добраться до его лица.

Его спихивали: «Джек! Балда! Уйди!» – но ни в криках этих, ни в том, как его сталкивали, не было ни раздражения настоящего, ни грубости.

– На, обалдуй, и отстань! – И Джек получал тот же самый кусок шашлыка, ради которого культурной и высокообразованной болонке приходилось унижаться бог знает сколько времени…

Все это, впрочем, довольно понятно. Уж коли приезжим горожанам наш поселок представлялся уголком неимоверно какой заповедной природы (шутка ли, тридцать верст от Москвы!), то и дворняги наши казались им, натурально, почти что дикой фауной. А какому человеку не лестно, когда его дарит вниманием и преданностью зверь?

Джек с Братишкой были к тому же и большими дипломатами. Они так вели себя с людьми, что каждому казалось: именно он вызывает в собаках совершенно особое расположение. Но, еще раз повторю, не одной корысти ради притворствовали псы. У них в крови было желание сделать людям хорошее. Стоило хотя бы видеть собак в момент, когда люди начинали вдруг ссориться между собой. Как они огорчались! И немедленно уходили прочь, грустно поджав хвосты. Будто это их обидели.

Долгом своим почитали Джек с Братишкой сопровождать гостей в прогулках по лесу. Едва переходили хлипкий мостик через Серебрянку, псы становились резко на себя не похожими. Встревожено принимались рыскать по сторонам от тропинки – явно в поисках опасности, которая может подстерегать их подопечных. Затем начинали бегать кругами – все более расширяющимися, все более настойчиво и упорно, пока в глубине леса не раздавались наконец жалобные визги чьей-нибудь собачонки, настигнутой Джеком и Братишкой и строго наказанной за тайные ее помыслы повредить прогулке любезных им людей.

Чрезвычайно довольные честно исполненным собачьим долгом, они опять возвращались к компании, начиная возню уже почти под ногами гуляющих – откровенно на потеху.

Джек непременно находил в лесу какую-нибудь драгоценную рвань – башмак, тряпку, валенок, и они носились с нею, отнимая друг у друга, валяя друг друга. Обязательно на виду у людей. Явно воспламеняясь весельем, которое они вызывали у зрителей своей возней.

Была у наших дворняг и еще одна обязанность, которую они исполняли с трогательной серьезностью: тех приезжих, к кому они проникались особой симпатией, Джек с Братишкой непременно провожали до поезда.

Когда воскресный день начинал катастрофически быстро клониться к вечеру и люди принимались собираться в город, кляня во всеуслышанье свою служилую судьбу, – чем, скажите, могли тут помочь им наши дворняги? Они бестолково толклись среди людей. Ласково и грустно – словно бы с сочувствием – заглядывали им в глаза. Преданно помахивали хвостами, но не бойко, не бодро-радостно, как обычно, а с приличествующим моменту минором. Когда же компания направлялась наконец к станции, собаки обычной беготни по окрестным садам и огородам не устраивали – бежали чинно, деловито, рядышком, чтобы каждый, когда захочет, мог подозвать Джека или Братишку, положить руку им на голову и произнести что-нибудь напутственно-значительное, вроде: «Вот видишь, брат, уезжаем… Такая вот жизнь. Но ты не грусти тут без меня, ладно?».

На битком набитой платформе псы чувствовали себя как дома. Шныряли в толпе, разыскивая знакомых. Со жгучим интересом тянулись носами к хозяйственным сумкам. Беспрерывно и дружелюбно размахивали хвостами.

Иной раз и пропадали куда-то, но появлялись вскоре, так что у тех, с кем они пришли к поезду, сомнений, что провожают именно их, возникнуть не могло.

Побегав, ложились у ног. Благодарно, но уже и несколько рассеянно принимали поглаживания отъезжающих. Вместе со всеми ждали электричку на Москву.

Если случалось в это время проходить через станцию товарному или дальнего следования поезду, то Джек непременно демонстрировал коронный свой номер, от которого, сколько бы раз его ни наблюдали, замирало сердце. Номер назывался: «Отважный Джек обращает в бегство железнодорожное Идолище поганое».

Когда состав приближался и уже слышен был от переезда его предупреждающий гудок, знающие пса начинали торопливо его уговаривать: «Джек! Не надо… Ты же умный пес, хоть и балда. Зачем тебе эта дура железная?».

Джек лежал индифферентно и, казалось, со всеми был согласен. На морде – равнодушие. Хвост отброшен расслабленно. В глазах – скука.

Но стоило составу ворваться на станцию и поравняться с Джеком – в долю секунды от мирной добродушной дворняги не оставалось и помина.

Нечто яростно взъерошенное, оскаленно-клыкастое, убийственно хрипящее и люто ненавидящее взлетало вдруг в воздух, как выстрелянное катапультой, и летело прямиком на кабину машиниста.

– Ах! – в ужасе зажмуривались очи.

Когда же люди открывали глаза, страшась увидеть что-то ужасное, то видели пса живехонького, который с бешеным лаем несся вдоль кромки платформы, изо всех сил стараясь держаться вровень с кабиной машиниста.

Машинист, свисая из окошка, одобрительно хохотал и непременно что-то поощрительное, подзуживая, кричал собаке.

Джек проносился вдоль всей платформы. Каким-то чудом, скрежеща по асфальту когтями, он умудрялся-таки вовремя затормозить и не врезаться в ограждение, поворачивался и бежал теперь навстречу движению поезда, продолжая гавкать, но гораздо менее непримиримо. Затем ему снова попадался на глаза вагон, чем-то особенно его возмущавший, и он мчался вровень с ним – гавкая, брызжа слюной и делая угрожающие скачки, которые почти достигали стены вагона, несущейся со страшной скоростью. Наконец последний вагон, суетливо виляя, уносился вдаль, и Джек мгновенно успокаивался.

Снова милый и мирный, ласково помахивая хвостом, он возвращался к своим. Ложная скромность героя, свершившего немалый подвиг, была отчетливо написана на его морде. И – чувство большого морального удовлетворения.

Я уже говорил, что именно транспортное движущееся средство (выражаясь изящным слогом ГАИ) роковым образом поломало солидную будущность Джека. Удивительная непримиримость была в его ненависти ко всяческим авто-, вело-, мото-, тепло-, электротаратайкам.

(Однажды, вспоминаю, мы с женой самым серьезным образом испугались за психику Джека. Мимо нас вздумал мчаться, нагло лязгая, воняя мазутом, громыхая и словно бы даже улюлюкая, состав из платформ, на которых в два этажа были наставлены еще и… автомобили! Словами тут не описать, что творилось с бедным Джеком. После того как поезд ушел, еще с полчаса шерсть на нем стояла свирепым дыбом и какие-то замысловатые судороги – отвращения, ненависти, негодования – прямо-таки сотрясали его, бедолагу.)

…Наконец электричка появлялась.

Псов начинали тормошить, ерошить, гладить.

Они вертелись во все стороны, виляя грустно приспущенными хвостами, и, ей-богу, самая натуральная растерянность и горечь разлуки были на их физиономиях.

Им и в самом деле было жалко с людьми расставаться. А может быть, и так: жалко людей, с которыми они должны расставаться.

Два пса на опустевшей платформе, растерянно высматривающие знакомых за сомкнувшимися дверями электрички, – эту картину горожане увозили с собой в Москву. И еще очень долго воспоминание это грело им души. Им, конечно же, воображалось, как псы возвращаются сейчас на безлюдную дачу, как понуро вынюхивают они по дорожкам дорогие им следы уехавших, как улягутся они потом на крыльце и примутся тосковать по горожанам… Ничего этого, конечно, и в помине не было.

Приезжавших-отъезжавших в поселке много, а Джека с Братишкой – раз-два и обчелся. Никакой нервной системы (даже собачьей) не хватило бы оплакивать каждую разлуку.

Едва поезд исчезал, и платформа скучно пустела, псы бодро-весело отправлялись восвояси.

Джек, конечно, опрокидывал по дороге все мусорные урны, услаждаясь их дребезгом и содержимым. Братишка трусил целенаправленно и задумчиво, словно впереди у них была еще масса незаконченных дел. Он держал в памяти десятки дач, где к ним благоволят, и в эти минуты, я думаю, прикидывал, кого бы еще им нынче навестить.

Почти всегда в этот час они прибегали к нам.

Они и на дню у нас появлялись не раз и не два. И рано утром. И поздно вечером. Но мы особенно ценили их появление именно вечером воскресного дня.

К этому времени собаки были сыты до последнего уже предела, и никакой, стало быть, корысти не могло быть в их визите – одно только единственное желание дружески пообщаться с людьми, им симпатичными.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю