355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Головин » Джек, Братишка и другие » Текст книги (страница 4)
Джек, Братишка и другие
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 00:02

Текст книги "Джек, Братишка и другие"


Автор книги: Геннадий Головин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)

– Вы за ними в оба глядите! – посоветовал он и снова улыбнулся, показав корешки желто-черных выбитых передних зубов. – Народ-то нынче, знаете, какой? И на шапочку обдерут за милую душу… и на шашлычок переделают – очень уж они у вас жирненькие. Ну, иди, иди сюда, шашлычок ты этакий… – и он схватил вдруг Джека по-новому, нагло и цепко.

– Тебя самого, гада, на шашлык! – Жена в испуге схватилась за мой рукав. – Джек! Братишка!

Собаки без всякого сожаления оставили бича и побежали с нами.

Им, конечно же, невдомек было, о чем шла речь. Но если бы мы даже сумели растолковать им смысл нависшей над ними угрозы, они все равно, мне кажется, не поверили бы нам! Они людей любили.

Мы возвращались в молчании и тревоге. То, что нами было услышано, ощущалось как тошнота, как тягостное в чем-то разочарование, как унылый стыд за весь род человеческий.

Бич не преувеличивал. Угроза собакам была.

Я вспомнил рассказ Роберта Ивановича о том, как погиб Зуев. Он приполз к порогу дома весь в крови, с простреленным животом. Закидуха вместе с приятелем, оказавшимся в доме, бросились по кровавому следу собаки, потом по следам человека, который стрелял. Схватили. Они даже не отколотили его – решили благородно сдать в милицию. А милиция его отпустила: свидетелей преступления не было. Да и самого преступления, как выяснилось, не было: убить бродячую собаку не грех. Единственное, за что можно было покарать шкуродера, – за незаконное пользование ружьем. Но и ружья не было (тот успел выкинуть обрез в снег).

Еще мне вспомнился мужичонка в электричке, который молодцевато рассказывал своей спутнице о том, как в прошлом феврале на день Советской Армии он был приглашен соседями по лестничной клетке – молодыми парнями, братьями – на шашлычок. Как они посидели, выпили-закусили, а потом братаны с гоготом повели его смотреть на «барашка» – на останки собаки в окровавленной ванне. «Они думали, конечно, что меня тут же… того… – похвалялся мужичонка женщине. – А я им спокойненько так говорю: „Ну и что?“.

И, конечно же, опять – с тоской и досадой – вспомнил я четырехлетнюю девчушку, с которой нечаянно познакомился этим летом. Она играла со щенком. Рассказала, что зовут ее Лена, а щенка зовут Гена, в честь знаменитого крокодила. И еще она сказала, что когда Гена вырастет, папа (он обещал ей) сделает из Гены красивую шапку. „Ну, как же так можно?! – говорил я девочке. – Смотри, как он тебя любит! Ведь ты ему как мама! Он тебе верит, а ты его раз! – и на шапку…“ А она мне спокойненько этак ответила: „Ну и что?“.

Я потом часто и подолгу думал об отце этой девочки.

* * *

– …Руки опускаются! Не могу! – сказала в отчаянии жена, села к столу и заплакала, глядя в окно.

За окном в сереньких скверных сумерках уныло зяб наш поселок: придавленные слежалым снегом крыши, заколоченные окна, серые заборы.

Была середина зимы, самая ее глухая сердцевина: серые дни, серый снег, серое оцепенение.

Дни сменялись днями, а время, казалось, остановилось.

Тогда, в январе, мы впервые пожалели себя, живущих так.

Конечно, что-то должно было случиться. Чересчур уж счастливо и тихо нам тут жилось. А мир не любит счастливых. Это всякому известно, поскольку всякий хоть однажды пытался быть счастливым… И вот – люди вмешались. И кончилась неправдоподобная наша идиллия. Ивот жена моя бедная горько плакала на ее руинах.

Продержаться нам нужно было месяца полтора – до весенней линьки. Уже в начале марта, как нам объяснили, собачья шкура становится негодной для выделки, и шкуродеры свой охотничий сезон закрывают. Но – как продержаться?

Мы надели на собак ошейники. Какой-никакой, а все же знак: собака не бродячая, живет при хозяевах, не тронь… Наивно было полагать, что кусок ремня на шее собаки остановит убийцу, но все же мы во что-то верили.

„Он же видит, что у собаки – хозяева! – горячо рассуждала жена. – Неужели сможет?! Человек онили кто?!“.

Вот именно: „…или кто…“.

В магазин я стал теперь ходить один. Жена начинала кормить псов, а я в это время, воровски озираясь, спешил на станцию. Быстренько покупал хлеб, молоко, еще что-нибудь и с чувством облегчения, с чувством человека, которого миновала погоня, бежал домой.

Я попытался заделать дыры в заборе. Провозился целый день: заколачивал досками, заматывал проволокой. Собаки вертелись возле меня и откровенно веселились. Когда им приспела нужда побегать по улице, они мгновенно на улице оказались. Правда, замечу, из уважения к моим плотницким прилежаниям они ни в одном месте не разрушили возведенные мною препоны – новые лазейки сделали в метре-полуметре от старых.

Одно, хоть и немного, приглушало нашу тревогу; собаки вели себя безмятежно, будто были абсолютно уверены, что им-то лично ничегошеньки не грозит.

„Слушай! Может, мы просто вообразили все эти шкуродерские страсти-мордасти? – говорили мы иногда друг другу. – Если бы опасность реально существовала, они бы ее чувствовали. А если бы сами не почувствовали, то другие собаки непременно сообщили бы им о ней. Собачий-то телеграф должен работать! Вон, в Москве, возле метро „Водный стадион“, живет себе, поживает собачья компания – голов в шесть, кормится бутербродами, которые приносят рабочие близлежащего завода, днюют и ночуют на люках теплоцентрали, здесь же воспитывают щенков, здесь же играют свадьбы… И только два-три раза в году куда-то на неделю-другую исчезают. Именно на ту самую неделю-другую, когда появляется в этом районе „чумовоз“ с синим крестом и начинается облава на беспризорных собак и кошек…“.

Разумеется, мы могли это вообразить – то, что нашим собакам что-то угрожает. Но разве воображаемой была та шеренга торговцев шапками, которая каждую субботу-воскресенье выстраивалась у ворот рынка в соседнем райцентре?

Да, наши собаки вели себя безмятежно. Впрочем, и среди остального дворняжьего населения никакого беспокойства не было заметно. Может, все они были просто-напросто фаталистами?.. Как мы, люди?.. Мы ведь тоже уже не беснуемся в ужасе, не бежим, куда глаза глядят от той опасности, которая вседневно висит над нашими головами не одно уже десятилетие. Живем ведь… Дышим, влюбляемся, зарабатываем деньги, заводим детей… И – конечно же! – это единственное и самое мудрое, что мы в силах реально противопоставить грозящей нам смерти, – свою жизнь.

* * *

И вот настал день, когда жена вернулась из магазина в страшном волнении. Из разговора двух тетушек в очереди она поняла, что в поселке уже исчезают собаки. Своего пса одна из тетушек посадила на цепь и настоятельно советовала сделать это и своей собеседнице. Тем более что на днях, как она сказала, приедут из райцентра охотники и будет отстрел. Конец месяца, санэпидстанция (или кто там этим занимается) выполняет план, стрелять, стало быть, будут направо и налево.

Паника воцарилась в наших рядах. Особенно зловеще и убедительно звучали слова „конец месяца“, „план“… В конце месяца ради плана в нашем сельпо даже цейлонский чай выбрасывали! Можно ли было сомневаться, что в таких же обстоятельствах санэпидстанция не перестреляет, если надо, все живое, бегающее на четырех ногах по улицам поселка?

Я разыскал в сарае цепи. Они были противны даже на ощупь – в рыжей мокрой ржавчине, прилипающей к рукам.

Я приколачивал цепи к крыльцу огромными двенадцатидюймовыми гвоздями и вдруг заметил: никак не могу совладать с гримасой брезгливости на лице.

– Вы уж простите меня, ребятишки! – сказал я псам, пристегивая цепи. – Это ненадолго. Для вашей же пользы. Сами будете потом кланяться и благодарить.

Собаки никак не протестовали. С грустным любопытством обнюхали оковы. Джек, конечно, пару раз дернулся – к вороне, которая, быстро сообразив, что происходит, слетела с яблони и начала расхаживать под носом у собак, явно издеваясь и злорадствуя.

Убедившись, что цепи крепки, Джек маленько поскулил, но, поскольку дело было к вечеру, полез под крыльцо.

Братишка забрался туда сразу. Может, для того, чтобы обдумать новую жизненную ситуацию. А может, просто решил с присущей ему философичностью, что утро вечера мудренее.

Наутро жена разбудила меня чуть не плача:

– Скорее! Посмотри, что с ними! По-моему, они мертвые!

Они действительно лежали как два трупа, мордой к морде. И уже – едва дышали.

Как они умудрились так перепутаться цепями, ума не приложу. Они чуть не задушили друг друга. Лежали, мертвецки измученные, и были такие незнакомо-грустно-покорные, что я чуть не пустил слезу, когда освобождал их от оков.

Федька крутился рядом. Обнюхивал то одного, то другого собрата. Был растерян, взволнован и преисполнен самого искреннего, хоть и бестолкового, участия. Вдруг сорвался и сломя голову бросился на соседский участок, где он недавно обнаружил под снегом залежи восхитительного коровяка, и вскоре примчался назад, неся огромную мерзлую лепеху. С ложной скромностью положил ее перед собаками и очень, кажется, был поражен равнодушием, с каким отнеслись они к этому царскому, без сомнения, подарку.

Что там Федькина лепеха! Они и похлебку-то в то утро едва ели. Вычистили миски до обычного блеска, но – скучно хлебали, без энтузиазма, без азарта.

Они поели, и я снова посадил их на цепь.

„Пусть считают меня, каким угодно негодяем и садистом! Пусть после этого даже лапы мне не подадут (все равно не умеют)! Пусть обегают наш дом стороной! Но я свершу эту жестокость… Они отсидят у меня как миленькие ровно столько, сколько нужно для их же безопасности!“ – так твердил я себе. Твердил тем более горячо и убежденно, что, когда они понуро хлебали свой завтрак, я отчетливо услышал: на дальнем конце поселка раздался в ы с т р е л.

* * *

Я пошел искать стрелявших. (Жене сказал, что за сигаретами.) Не знаю, что именно я хотел. Я взял с собой, помню, деньги.

Хотел напоить, что ли, до поросячьего визга этих охотников за скальпами. А потом показать им Джека с Братишкой и попросить не трогать… Не знаю. Может быть. Сейчас мне кажется, что больше всего мне хотелось единственного – увидеть их в лицо.

Невыносима, тягостна была опасность – именно безликая! Она была, бродила где-то вокруг нас, эта опасность, мы ее чувствовали, а увидеть воочию не могли!

Но я никого не нашел. И выстрелов больше не было. А когда я вернулся, Джек с Братишкой снова валялись у крыльца полузадушенные и смирные. Джек, вокруг шеи которого цепь захлестнулась петлей, уже хрипел…

Я снова терпеливо разобрался в их кандалах. Устало разобъяснил Джеку, что сидение на цепи – дело ответственное и серьезное, несовместимое с прыжками и ужимками вольной жизни, к которой он, обалдуй, привык.

Затем снова пристегнул цепи.

Интересно они вели себя. Они не держали на меня обиды!

Братишка даже успокоительно этак лизнул мне руку. Дескать, не журись, хозяин, понимаем… Хотя, конечно же, ничегошеньки они не понимали. В одном, пожалуй, были уверены: то, что делается, делается не во зло им. И потому терпели.

Ужасно трогательны были и эта вера, и терпение это.

Но, конечно, они не могли не впасть в уныние. К вечеру производили впечатление больных: вялые, замусоренные сеном, с грустными глазами… У них даже носы стали горячими.

К мискам вылезли лениво. Поели и, не глядя по сторонам, с каторжной повадкой в движениях снова полезли в конуру.

Среди ночи я несколько раз выходил к ним. Мне все чудилось, что они опять перепутались цепями, передушили друг друга.

Ко мне они даже не вылезали. Лениво шуршали по сену хвостами. Смотрели из полутьмы своего убежища – как из печального далека.

Если это продлится еще день-два, мы собак погубим, это было ясно. Жизнь, может быть, мы им и сохраним, но душу покалечим…

Будь что будет! Но долее терпеть эту муку невозможно – ни им, ни нам.

* * *

На следующее утро я вышел к собакам с манифестом об освобождении.

Откуда, интересно, мог знать Федька о моих намерениях? Он словно бы слегка рехнулся в то утро. Носился кругами возле меня, то и дело благодарно бодал мне ноги. Даже руку ухитрился лизнуть… Всем своим видом он будто говорил мне: „Какой ты благородный, какой добрый, какой чуткий и собаколюбивый, мой хозяин! Мы тебя любим!“.

А я ведь, между прочим, еще и слова не произнес.

Несколько оживились и Джек с Братишкой. Вылезли на волю. Даже попытались отряхнуться от сена, густо запорошившего их шкуры. Сели. Стали внимать.

– Ребятки! – сказал я. – Я пришел дать вам вольную. Я, как и всякий человек, эгоист. И у меня всего лишь два сердца – мое и моей любимой жены. И оба этих сердца разрываются при виде ваших страданий. Я прошу вас простить меня покорно за некоторое надругательство над вами. Никто не давал мне права сажать вас на цепь. У меня, разумеется, готово оправдание; я сделал это, дабы сберечь вам жизнь. Но вы, дорогие друзья, помогли мне вспомнить одну маленькую, но важную истину: не всякая жизнь есть Жизнь. Настоящую жизнь нельзя купить ценой унижения. Вы, ребятки, не примирились с цепями. Потому-то я и пришел освободить вас. Живите отныне, как жили. Но убедительная просьба: любите, как и прежде, людей! Даже зная, что кто-то из них охотится нынче за вашей единственной и потому особенно драгоценной шубой. Людей, братцы мои, н а д о л ю б и т ь. Потому что если их, горемычных, перестанут любить даже собаки, произойдет катастрофа. Сейчас участникам и гостям нашего торжественного митинга будет подан горячий товарищеский завтрак, так что в ваших же интересах, балбесы, не разбегаться после церемонии снятия оков, а сидеть смирно и ждать, поскольку миски уже остывают. На этом позвольте мне закончить.

Речь моя, замечу без ложной скромности, была выслушана с огромнейшим вниманием. Даже Федька безотрывно смотрел мне в рот. Мне потом и жена говорила (она подслушивала): ничего себе получилась речь, доходчивая и с надрывом.

Я щелкнул карабинами цепей. Оковы пали. И – честное слово! – Братишка в этот момент улыбнулся. Успокоено этак улыбнулся. Будто все это время тяжко и скрытно беспокоился – за меня.

Они тут же отпраздновали обретение свободы бешено-веселой гонкой по всему саду. Братишка гнался за Джеком. Джек гнался за Братишкой. Кто за кем гонится, понять было невозможно. А сзади, ни за кем не поспевая, с головой ухая в сугробы, но, тоже ликуя, восторженно размахивая тряпочными своими ушами, несся Федька.

Все были счастливы.

В этот день, кажется, и в природе что-то неуловимо, на самую крохотную малость сдвинулось. Чуточку посветлело вроде бы… Небо немного повыше стало. Чуть белее сделался снег.

Не объяснить, почему мы одновременно вдруг почувствовали: зима миновала мертвую точку. Дело пошло к весне.

* * *

В поселке было тихо. Ни людей, ни выстрелов.

Но вот по ночам стало трудно спать. Собаки лаяли беспрестанно – очень тревожно, бессильно и злобно.

Долго не могли мы понять, в чем дело, пока однажды утром не заметили на свежем снегу незнакомые нам следы.

Это были, как засвидетельствовал „Юный натуралист“, лоси.

Судя по следам, они ничего не боялись. Выходили даже к железной дороге.

В поселок, похоже, их влекло одно только любопытство, но отнюдь не голод. Лишь один-единственный раз мы заметили обглоданную кору на ольховых деревцах.

Поразительно было их умение избегать встреч с человеком. Заслышав среди ночи лай собак, я не один раз выходил, шел по свеженьким лосиным следам. Слышал (казалось, совсем вблизи) их треск. Крупная картечь помета попадалась мне на дороге, еще дымящаяся… Но самих лосей я так ни разу тогда и не увидел.

Лишь через месяц-полтора он к нам явился. Средь бела дня подошел почти вплотную к забору.

Мы взирали на него с почтительным восхищением. Какое все-таки ни с чем не сравнимое, благородное удовольствие – видеть зверя на воле! Он был величав. Он был спокоен. Он оказался гораздо более высоким – более вознесенным, я бы сказал, – чем мы себе его представляли. Тело его и голова покоились на сухих, непомерно длинных ногах-ходулях – на двухметровой, не меньше, высоте! Он смотрел на нас без удивления и без страха.

Я вынес ему кусок батона. Он подпустил меня шагов на десять. Затем развернулся и не слишком поспешно побежал прочь. Удалился, надо бы сказать, – как-то довольно смешно раскачивая палевым задом, отчего на память сразу же пришло сравнение с бегущей дамой в кринолине…

* * *

Итак, в поселке было тихо.

Нам даже стыдновато было вспоминать о той панике, в которую мы столь дружно ударились, невесть какие ужасы нагородив в своем воображении.

Собаки веселились. Большую часть дня они проводили теперь невдалеке от дома. Может, некуда было бегать. А может, вняли нашим предостережениям.

Однажды к нам в сад завернула собачья свадебная кавалькада. Странно, но ее появление успокоило нас. Все, стало быть, идет своим чередом, рассудили мы. Вряд ли им было бы до любовных игр, если бы за ними гонялись шкуродеры.

Главная героиня процессии – кривоногенькая косопузая сучонка, белая с черным, без труда нырнула под нашу калитку и, ни капли не робея, направилась к крыльцу, где белели миски и из-под которого, страшно оживленные, тут же начали вылезать наши кавалеры.

Сопровождающие красавицу лица, невелики росточком, тоже нырнули под калитку, приблизились к крыльцу, но вели себя много боязливее.

Джек с Братишкой устроили возле героини вдохновенный хоровод. Сладостно сопели, внимая запахам. Наперебой лезли знакомиться, отпихивая друг друга.

Кривоногая была царственно равнодушна. Впрочем, было видно, что она ничего не имеет против того, чтобы и эти два красавчика присоединились к ее свите.

Может быть, она каким-то образом дала им знать об этом. Может быть, как-то чересчур уж обещающе улыбнулась, не знаю, но только в этот самый миг мы услышали вдруг от калитки страшную ругань, возмущенный хрип и треск.

Там в припадке ревности неистовствовал герой-любовник.

Огромный лохматый дворняга (если бы он был наш, мы назвали бы его Бармалеем и никак иначе), он, как ни старался, не мог протиснуться в дыру под калиткой.

Бедолага! Он изворачивался и так и этак. Пытался проползти на боку. Пытался копать. А в это время – у него на глазах! – косопузая бестия флиртовала с двумя балованными красавчиками, кокетничала, коварная, и явно обещала им то, что принадлежало в первую очередь только ему!

Негодование его было страшно. И когда оно достигло всех мыслимых и немыслимых пределов, он стал одни за другим выламывать снизу брусья, из которых была сколочена калитка! Мощные брусы он обхватывал бешено ощеренной пастью, дергал и – ломал, словно это были тощенькие карандашики!

Он выломал все восемь брусьев по низу калитки (хотя вполне хватило бы и трех, чтобы пролезть), ворвался, как справедливое возмездие, готовый разнести в пух и прах все и всех на пути к своему личному счастью!

Собачья мелкота послушно брызнула по сторонам. Сучка вполне преданно вильнула ему хвостом. Дескать, все в порядке, мои милый, не кипятись.

Наши братья, хоть плечом к плечу и отступили к лестнице, готовые к драке, но тоже глядели на Бармалея красноречиво: „Мы – чего? Мы – ничего… Нешто мы не понимаем?“

Черно-белая красотка еще раз рассеянно обнюхала миски и потрусила на улицу. Все остальные – за ней. И Джек с Братишкой, разумеется.

А когда они все были уже на улице, между ног у нас выскочил Федька и тоже припустил следом с видом страшно опаздывающего куда-то человека.

И больше мы его не видели. Никогда.

* * *

Ужасная, непростительная наша вина – что не бросились тотчас за ним, не зазвали в дом, не почуяли опасности. Так ведь знать бы, где упадешь, соломки подстелил бы…

В последние недели-две он гулял у нас почти свободно. То ли Джек с Братишкой прогоняли его от себя, то ли дела взрослых стали Федьке малоинтересны, не знаю, но в последние дни он за ними почти не бегал.

Единственно, куда он отлучался из сада, – на соседский участок, где целыми днями копался в обнаруженной им куче коровьего навоза, ведя раскопки вдохновенно, с кладоискательским, право слово, азартом и терпением.

Он заметно подрос у нас, но не настолько, чтобы представлять интерес для шкуродеров. Из него разве что варежка получилась бы. Ну, может, полторы…

Мы хватились Федьки в середине дня, когда после неудачного свадебного путешествия вернулись Братишка и Джек.

Бармалей оказался, видать, большим ретроградом и не оставил нашим донжуанам никаких надежд попользоваться симпатиями его избранницы. Они, впрочем, не очень-то и переживали. Бодро поели. Затеяли возню с обрывком резинового шланга. А Федьки все не было.

Мы растерялись.

Мы ждали какой-то беды, почти уверены были, что беды не миновать. Но как-то ни разу не связывали ее с Федькой. Уж его-то (может быть, единственного) убережем – так мы думали.

И вот именно Федька пропал.

„Прибежит! – говорили мы друг другу чересчур бодро. – Куда он денется?“.

На наше несчастье, пошел снег. Чем гуще он валил, тем меньше оставалось надежд, что заблудившийся Федька сможет найти дорогу домой по собственным следам.

Мы отправились искать его. До темноты ходили по улицам, окликая его и высвистывая.

Домой возвращались торопясь – почти уверенные, что навстречу бросится с крыльца наш мохнатый толстячок, примется бодать в ноги, потешно подскакивать и словно бы вопрошать с укоризной: „Куда ж вы подевались? Я прибежал, а дверь закрыта…“.

Но никто не бросился нам навстречу.

Тяжелый был вечер, тяжелая ночь. Будто покойник в доме.

То и дело выходили на крыльцо. Слушали, всматривались в темноту. С каждым часом все яснее становилось: мы Федьку потеряли.

Собачья свадьба закатилась, наверное, куда-нибудь на самый край поселка. Может быть, даже за железную дорогу. Ну, а там – или Федьке самому надоело, или его пугнули взрослые псы, когда он сдуру сунулся к невесте, и он от кавалькады отстал.

Случилось это, наверное, светлым еще днем. Поэтому-то Федька и не бросился домой сразу, а решил по обыкновению еще побродить маленько… А когда стало смеркаться, на земле лежал новый снег, следы запорошило, и где искать свой дом, Федька определить уже не смог.

„Утром пойдем по домам!“ – решили мы. Федька наверняка должен был прибиться к жилью. Он ведь не привык без людей.

На следующий день мы обошли все дома, где зимовали люди. Это оказалось совсем не трудно: таких домов в разных концах поселка всего-то было – восемь. И еще в нескольких дачах топились печи, были протоптаны дорожки, у заборов стояли машины. Но это были не „зимники“, а любители отдохнуть в выходной на свежем воздухе.

И тут Федьки не было. И тут Федьку никто не видел.

Мы по-прежнему отказывались думать, что Федька попал к шкуродерам. Менее других нас ранила такая версия Федькиного исчезновения: заблудился, прибился к дому, где веселилась городская компания, а в воскресенье утром, когда горожане рассаживались по машинам, чтобы ехать домой, кто-нибудь из них спьяну позвал Федьку с собой. А он, дуралей, конечно же, пошел…

Такая картина мучила нас меньше других. И мы сделали вид, что верим в нее. Пусть все было именно так!

Но мы еще очень долго, вопреки всякому здравому смыслу, ждали его.

Больно мне было глядеть на жену. Она больше всех любила Федьку. Наверное, потому, что он был совсем еще ребенок, а она – через полтора месяца – должна была стать матерью.

Она много плакала по Федьке. Джека с Братишкой то всерьез попрекала: „Где Федька? Где вы его потеряли?“, то гладила по головам и просила: „Вы-то хоть, дурачки, будьте поосторожнее!“.

* * *

Мы оборонились от нашей прежней жизни в этом глухом поселке еще и потому, что очень нам хотелось оберечь наше еще не родившееся дитя от нервозности, бестолочи, злой суеты города. Они, как зараза, неминуемо проникали бы в него через кровь матери, останься мы в Москве.

Мы хотели, чтобы хоть в начале жизни – а он уже жил! – осеняла его, пусть и недолго, великая тишь и великая гармония Природы, которых, возможно, уже и в помине не будет, когда он повзрослеет. И мы были счастливы, что это нам удается. Он жил под сердцем матери тихонько и благодарно. А когда пришла пора ворочаться и кувыркаться, делал это деликатно и осторожно, словно боялся доставить боль.

Но, видно, не в наших силах было оберечь его. Начались беды с собаками – взволновался и он. Стал биться неожиданно зло, словно в обиде на нас. Словно в обиде – за нас.

* * *

А Джек с Братишкой поначалу довольно равнодушно отнеслись к пропаже Федьки.

Мы тревожились: „Где Федька? Ищите Федьку! Где вы его потеряли?“ Тогда забеспокоились и они. Честно говоря, я очень и очень надеялся на них…

Несколько раз после наших „ищите!“ они куда-то срывались. Может, навещали какие-то свои „притоны“? Может, справки наводили? Слухи собирали?.. Возвращались с недоумением на мордах: „Нет нигде вашего Федьки! Как в воду канул!“.

Им-то, конечно, что бегал Федька, что пропал Федька – было все едино. Но они видели, что мы переживаем из-за пропавшего щенка, и вели себя соответственно. Чересчур буйных игр не устраивали. С сочувствующей миной на мордах то и дело лезли ласкаться. На удивление послушны стали. Далеко от дома почти не убегали.

Мы, разумеется, не сидели целыми днями пригорюнившись. Жили как жили. Примирились – что уж тут поделаешь? – с тем, что Федьки уже никогда не будет.

Но обида – как тонкая горькая трещина – прошла сквозь все, чем мы жили здесь, на что смотрели. И, когда мы вовсе даже и не думали о Федьке, обида эта звучала. Она и до сих пор звучит, если прислушаться.

* * *

Однажды – дело было под вечер – я сказал жене:

– Взгляни, Джек, по-моему, заболел.

Джек действительно был странен в тот вечер. Не в себе.

Беспокойно вертелся возле крыльца в ожидании кормежки, жалобно поскуливал, а сам то и дело нетерпеливо поглядывал за забор, будто кто-то ждал его там.

Было впечатление, что он с превеликим трудом сдерживается, чтобы не бросить все и не улепетнуть по загадочному своему делу, и единственное, что удерживает его, – это миска похлебки, которая ни в какое сравнение, ни с какими делами, конечно же, идти не могла.

Он прямо-таки изнемогал от этого своего болезненного возбуждения.

– Джек! У тебя болит что-нибудь?

В ответ он проскулил что-то жалобное. Облизал мне руку – торопливо, преданно, будто хотел что-то сказать.

Странно, хвост у него был поджат.

Даже Братишка слегка встревожился, глядя на брата. Подошел. Обнюхал внимательно и зорко. С рассеянной приветливостью Джек лизнул Братишку и снова стал будоражиться в этой непонятной своей лихорадке.

Болен он не был, конечно. Больные собаки с таким аппетитом не едят. Миску он очистил, как и всегда, за считанные секунды. После этого он обычно дожидался, когда доест Братишка, чтобы вылизать и его миску. Такой у них был ритуал. Братишка, соответственно, интересовался, не осталось ли чего в плошке Джека.

Однако в тот вечер Джек, проглотив свою порцию, тотчас бросился к калитке. Ему еще кость полагалась. Но он даже не обернулся на наши призывы. Должно быть, и в самом деле важнющие дела его ждали. Какие?..

Братишка долгим задумчивым взглядом посмотрел Джеку вслед. Однако за ним, к нашему удивлению, не побежал.

Ночевать Джек не вернулся. Не появился он и наутро.

Удивительно, но мы не особенно-то и встревожились. В какую-то высшую справедливость верили, что ли? Чересчур уж жестоко, непомерно зло повела бы себя судьба, нанеси она (сразу же после пропажи Федьки) еще один, такой же удар. Так мы полагали, наивные люди.

Потом-то мы вспомнили, конечно, и про ворота, которые следует распахивать настежь, ежели в дом пришло несчастье. И про то, что по какой-то иезуитски вывихнутой, пыточной логике жизни беда никогда не ходит одна. Но это мы потом вспомнили.

А когда в то утро Джек не явился, мы скорее удивились, чем переполошились. И почему-то (должно быть, вспомнив недавнюю свадебную кавалькаду в нашем саду) необыкновенно дружно решили, что Джек где-то закрутил любовь. „Ты только вспомни! – говорили мы друг другу. – Он ведь точно был похож на влюбленного, который опаздывает на свидание“.

Но в тот же день, идя на станцию за молоком, я вдруг заметил: что-то напряженно высматриваю в железнодорожном кювете. Джека, конечно, высматриваю! Потому что в глубине-то души, на самом ее донышке, уже жила во мне заунывная уверенность: Джека мы уберечь не смогли.

И еще на одном, очень странном чувстве поймал я себя: мне было бы много легче, если бы Джек именно под колесами поезда погиб, а не от рук какого-нибудь гада-шкуродера.

* * *

Первым забеспокоился Братишка.

Оставшись вдруг без Джека, он явно недоумевал. Никуда с крыльца не отлучался. Лежал напряженно, как на иголках. Глаз не сводил с калитки, из-под которой должен был появиться Джек. Если он должен был появиться.

А Джека все не было.

В середине дня Братишка все же не вытерпел. Сорвался с крыльца, нырнул под калитку, озабоченным галопом ударил вверх по улице. Похоже, какая-то идея, где искать Джека, вдруг осенила его, и он решил проверить. Проверил. Идея оказалась пустой. Братишка тотчас вернулся и снова улегся на крыльце.

Видно было, что ему все труднее (хотя почему-то и необходимо) вот так, лежа на крыльце, дожидаться Джека.

Под вечер он опять куда-то бегал. И опять очень ненадолго. Когда вернулся, тотчас бросился под крыльцо, словно был в полной уверенности, что Джек уже дома. Но брата по-прежнему не было.

Терпение стало покидать Братишку.

Когда вечером, услышав на улице чей-то лай, я вышел на крыльцо, Братишка уже потихоньку взвизгивал от нетерпеливой досады.

Но почему-то на поиски брата он отправился только на следующий день.

Братишка повел поиск методически – по концентрическим, я полагаю, кругам, возвращаясь всякий раз к нашему крыльцу как к исходной точке. Сначала отлучался на десять, двадцать минут. Затем стал пропадать по два-три часа.

Ничего утешительного поиски не приносили. Стоило только взглянуть на Братишкину все более мрачнеющую физиономию, чтобы понять это.

Ел он в эти дни озабоченно, рассеянно. И, похоже, процесс еды каким-то образом наводил его на мысли о Джеке, потому что пару раз, даже не дохлебав, он срывался и снова убегал в поиск.

С нами почему-то он стал держаться отчужденно и хмуро. Мы обижались. Понятно, что пропажа Джека заботит его больше всего, но все же – при чем здесь были мы? И разве в чем-нибудь он мог нас упрекнуть?

К вечеру второго дня Братишке, видимо, все стало ясно. Часу в двенадцатом с улицы послышался тоскующий, горестный, погребальный вой. Выл Братишка.

Он выл неумело. Начинал с обычного лая: „Гав-гав-га-а“ – и лишь потом это „а-а-а-а“ переходило в неизбывно-скорбную, жалобную, что-то проклинающую горловую руладу, которая заканчивалась на низах особенно беспомощной, недоуменно-открытой нотой – нотой неприкаянности, осиротелости, досады на жизнь.

– Братишка! Милый! Что с тобой?!

Он взглянул на меня снизу вверх, словно бы через плечо. Снова обратил морду к уличному, желтенько светящему фонарю недалеко от дома: „Гав-гав-га-а-а-а“.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю