Текст книги "Пророк во фраке. Русская миссия Теодора Герцля"
Автор книги: Геннадий Каган
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)
– Москвич еще хуже, чем парижанин, – сказал он. – Однако нельзя не признать, что сами евреи предоставляют прочим людям множество поводов для вражды. Например, характерное для богатых евреев хвастовство достигнутым. Большинство евреев, однако же, – продолжил Витте, – живут в нищете и в грязи и производят отвратительное впечатление хотя бы в силу этого. К тому же, они занимаются мерзкими промыслами вроде сводничества и ростовщичества. Поэтому даже друзьям евреев, защищая их, приходится нелегко.
Герцль почувствовал, что эти слова ужалили его в самое сердце. Не только потому, что подобной аргументацией он был сыт по горло; более того, с самой юности он питал неприязнь к определенному еврейскому типу, выведенному в одном из его сочинений под именем “Mauschel” и изображенному как некое извращение самой природы человека, существо подлое и отвратительное, в бедности – жалкая размазня, а в богатстве – хам и хвастун. Такой тип представляет собой подлинное проклятие для всего еврейства, поставляя все новые и новые поводы для антисемитизма и тем самым объективно вредя единоверцам и соплеменникам. Самим своим сионизмом Герцль резко дистанцировался от данного типа во имя всего еврейства и его лучезарного будущего. И вот сейчас он очутился на самом изысканном острове Петербурга с глазу на глаз со всемогущим министром финансов и поневоле выслушивает от него юдофобские высказывания, на которые не может даже возразить, не ввязавшись в обстоятельные дебаты о самой природе еврейства. Поэтому Герцль ограничился в ответ лишь такой сентенцией: о сильных народах люди говорят с оглядкой на их лучших представителей, а о слабых – с оглядкой на худших.
Самым же поразительным для Герцля стало признание Витте в том, что он сам является “другом евреев”. Впрочем, у вождя сионизма были все основания сомневаться в искренности этих слов – тем более на фоне всего сказанного министром финансов ранее. Или Витте и впрямь убежден в собственном юдофильстве? Герцль мысленно прикинул, как повел бы себя на месте графа юдофоб. Но, прежде чем он успел додумать эту мысль до конца, Витте ошарашил его новым – и на сей раз наверняка лишенным малейшего лукавства – высказыванием, которое представляло собой попытку оправдать свою широко известную всему Петербургу позицию. За евреев, сказал Витте, заступаться тяжело, потому что все начинают думать, будто они тебя купили. Впрочем, он сам не придает этому никакого значения, поспешно присовокупил министр.
– Мужества у меня достаточно, – не без самолюбования произнес он.—Да и моя репутация столь безупречна, что под нее не подкопаешься. Однако люди боязливые или, напротив, чересчур пекущиеся о собственной карьере, страшатся такой реакции и предпочитают выставлять себя антисемитами.
Последняя стрела, как и кое-что из сказанного ранее, явно была пущена по адресу министра Плеве, а возможно, и всей придворной камарильи. Витте почувствовал, что Герцль правильно понял его, и вернулся в отправную точку собственного монолога. И заговорил словно с профессорской кафедры:
– А тут еще возник новый и чрезвычайно важный фактор: участие евреев в движениях, ставящих себе целью свержение существующего режима. Население России составляет сто тридцать шесть миллионов человек, евреев среди них всего семь миллионов, а вот в революционистских партиях их никак не меньше половины.
И на вопрос Герцля о том, по какой причине это, на взгляд Витте, происходит, тот после некоторого раздумья ответил:
– Полагаю, в этом виновато наше правительство. Слишком уж оно давит на евреев. Я частенько говаривал почившему в бозе императору Александру III: “Ваше Величество, если бы шесть или семь миллионов человек можно было утопить в Черном море, я был бы за это всей душою. Но поскольку это невозможно, надо создать им определенные условия для жизни”. Такова была моя точка зрения – и она не изменилась. Я противник новых гонений и дальнейшего угнетения.
Выслушав это откровение, Герцль пришел в некоторое замешательство. Сам по себе этот эвентуальный замысел массового истребления евреев, пусть и сформулированный многие годы назад в разговоре с предшественником нынешнего императора, не столько потряс его, сколько позволил наконец разобраться с тем, что за человек сидит напротив. Витте не был хитрым лисом, подобно министру Плеве; нет, он был пусть и самовлюбленным и даже, возможно, страдающим манией величия, но несомненно всё тщательно просчитывающим бюрократом, позволяющим себе говорить о евреях как о паразитах, заведшихся в шкуре русского медведя, которому надо было, оказывается, всего лишь разок искупаться в Черном море, чтобы избавиться от них раз и навсегда. Такова была суть тогдашних слов Витте, от которых он не думал отрекаться и сейчас. И никаких новых гонений и дальнейшего угнетения! А как быть с гонениями уже существующими, с угнетением повседневным? Или Витте полагает, будто нынешнюю ситуацию удастся удержать на длительное время? Вроде бы так.
– Россия, – сказал Витте, – обладает колоссальным терпением, которого за границей недооценивают. Мы выносим боль – в том числе и постоянную – как никто другой.
– Россия! – вскричал Герцль. Ему все труднее было сдерживать охватившую его ярость. – Я, ваше сиятельство, говорю не о России, а о евреях. Неужели вы полагаете, будто столь отчаянное положение будут терпеть они? И терпеть не известно до каких пор?
– Но где же выход? – поинтересовался Витте.
То был первый раз на протяжении всей беседы, когда министр задал посетителю вопрос, не являющийся сугубо риторическим. Наконец Герцль получил возможность более или менее развернуто изложить министру финансов свои взгляды. Хотя и в дальнейшем Витте все время перебивал его. Но возражения министра оказались весьма поверхностными и, судя по всему, сводились к аргументации, почерпнутой им, специалистом по финансовым вопросам, из разговоров с антисионистски настроенными еврейскими биржевыми маклерами. А когда иссякли и эти доводы, Витте ни с того ни с сего заговорил о святых местах в Иерусалиме и высказал опасение относительно того, что появление еврейских поселенцев поблизости от святынь может вызвать волнения в среде паломников. Еврейские гостиницы, еврейские магазины – это, по его словам, должно было оскорбить чувства христиан.
– Мы предполагаем селиться по преимуществу на севере страны, далеко от Иерусалима, – возразил Герцль. – Раз уж евреев, как остроумно изволили выразиться ваша светлость, нельзя утопить в Черном море, необходимо найти для них какое-нибудь другое место.
Витте не расслышал сарказма в этих словах или сделал вид, будто пропустил их мимо ушей, и решил в свою очередь поддеть Герцля язвительным замечанием:
– Двадцать лет назад я встретился в Мариенбаде с еврейским депутатом из Венгрии. Не могу вспомнить, как его звали...
Герцль поспешил на помощь:
– Варманн?
– Да, вот именно. Уже тогда поговаривали о возможности воссоздания еврейского государства в Палестине, и господин Варманн сказал, что, если такое случится, он предпочел бы приехать в Иерусалим на правах австрийского посла.
Эта история была известна Герцлю в несколько ином виде: по его версии, Варманн сказал, что отправился бы в Будапешт еврейским послом, а это придавало всему анекдоту другое звучание. Судя по всему, Витте то ли не умел рассказывать такие истории, то ли переврал нарочно, чтобы вложить в историю нужный ему смысл. Во всяком случае, вывести Герцля из себя ему не удалось. Напротив. Пользуясь чужой, толком не осмысленной и не проверенной аргументацией, министр лишь помогал Герцлю опровергнуть ее строго последовательно, пункт за пунктом.
В конце концов Витте с явным неудовольствием оказался вынужден признать в общем и целом правоту Герцля и, похоже, совершенно загнанный в угол, осведомился у вождя сионистов:
– Ну, а чего же вы хотите от русского правительства?
– Некоторого содействия, – ответил Герцль.
Витте в ответ пошел на откровенную грубость:
– Но содействовать эмиграции можно по-разному. Например, пинком под зад.
Лицо Герцля налилось кровью.
– Речь не об этом. Хотя пинков как раз более чем достаточно.
Справившись с волнением, он принялся излагать министру свою состоящую из трех пунктов программу, не скрыл от Витте он и того факта, что уже сформулировал ее в письменном виде для Плеве. А поскольку Витте уже согласился с Герцлем в том, что массовый выезд из России представляет собой единственно возможное решение еврейского вопроса, вождь сионизма пошел в атаку, потребовав у министра в интересах своего движения снять запрет, наложенный на деятельность Еврейского колониального банка, поскольку этот запрет существенно усложнял эмиграцию, проходящую, не в последнюю очередь, в интересах царского правительства. С неожиданной легкостью Витте согласился, выставив, правда, условием согласия создание филиала банка в России, с тем чтобы, как он выразился, “следить за его поведением”. Герцль, не задумываясь, согласился, потому что и сам стремился к тому, чтобы деятельность банка в России была легальной и прозрачной. Конечно, он понимал, что и в данном случае дьявол прячется в деталях, как гласит пословица, но, по меньшей мере, в одном отношении он уже добился от Витте того, за чем пришел.
Аудиенция продлилась чуть больше часа. Затем Витте поднялся с места и подал Герцлю руку.
– Думаю, это был полезный разговор, – сказал он. И, по некотором размышлении, добавил: – Для обеих сторон, как мне кажется.
И вновь Герцль оказался на свежем воздухе. Впечатления, вынесенные им, были неоднозначными. Попрощавшись с Витте, он сохранил ощущение, будто находится на поле переменного тока между двумя полюсами, на поле, созданном обоими его высокими собеседниками, Витте и Плеве. Герцлю казалось также, что Витте, наверняка не являясь таким юдофилом, за которого он себя выдает, прежде всего стремится извлечь выгоду из трудностей, появившихся у Плеве в связи с кишиневским погромом, и, не исключено (во всяком случае, на такое намекала Корвин-Пиотровская), даже добиться отставки министра внутренних дел, что автоматически повлекло бы за собой резкое усиление позиции министра финансов. Уже долгие годы занимает Витте высокие и высочайшие посты в российском правительстве. Почему же до сих пор он ничего – буквально ничего – не сделал для здешних евреев, хотя, если у него возникала такая необходимость, и не гнушался встречаться с еврейскими финансистами, особенно зарубежными, и, вполне может быть, устраивал в их честь у себя в особняке великолепные приемы? Двуликий Янус этот граф Витте, а в душе, должно быть, такой же антисемит, как его грубоватый оппонент с набережной Фонтанки, разве что куда более изощренный!
Мостовые Санкт-Петербурга и впрямь было не сравнить с той почвой, на которую нога Герцля в его дипломатических миссиях ступала во все предыдущие годы. Или веревочки, которые здесь вьют и плетут, оказались, на западноевропейский взгляд, еще запутаннее, чем в наполовину восточном Константинополе? Ах, эти русские!.. Герцлю внезапно пришли на ум слова, если он сейчас не заблуждался, великого русского писателя Достоевского: “Поскреби русского – и найдешь татарина”. Или что-то в том же роде. Но граф Витте не русский по происхождению, он немецких кровей. Но какая разница, если здесь, в Петербурге, и при царском дворе, и в других местах постоянно наталкиваешься на немецкие имена, принцесса Ангальт-Цербстская Софья становится императрицей Екатериной Великой и чувствует себя русской чуть ли не до мозга костей.
Аутентичное свидетельство о соперничестве, и впрямь имевшем место между министром иностранных дел и министром финансов, можно обнаружить в опубликованных долгие годы спустя “Воспоминаниях” графа Витте:
“Плеве затаил на меня личную обиду. Он полагал, будто я дважды воспрепятствовал назначению его министром внутренних дел. Он затаился, но дышал жаждой мести. Да и в деле государственной политики мы с ним придерживались по многим вопросам противоположных мнений (не говорю об “убеждениях”, потому что никаких убеждений у него просто не было). Согласно моим убеждениям, самодержец должен был править, опираясь на народные массы, тогда как Плеве высказывал мнение, что опираться государю следует исключительно на дворянство. Более чем десять лет управляя государственными финансами, я привел их к самому настоящему процветанию, однако в деле улучшения экономического положения масс мне удалось добиться весьма немногого, так как я не имел – хотя бы только на словах – поддержки в правительстве, и, напротив, наталкивался на постоянное сопротивление. А во главе этого сопротивления, пусть и оставаясь в тени, неизменно стоял Плеве.
Стоило назначить его министром внутренних дел, как в стране начались крестьянские волнения. Во многих губерниях крестьяне взбунтовались, требуя земельных наделов. Тогдашний харьковский губернатор князь Оболенский сурово покарал бунтовщиков, лично разъезжая по селам и наблюдая за экзекуциями.
Едва став министром, Плеве поехал в Харьков и благословил князя Оболенского на дальнейшие зверства. Хуже того, князя произвели в генерал-адъютанты и назначили генерал-губернатором Финляндии.
....Вдохновителем и автором всех антиеврейских мероприятий был также Плеве, тогда еще в подчинении сперва у графа Игнатьева, а потом у Дурново. Как вытекает из множества разговоров о нем и вокруг него, он ничего не имел против евреев лично; более того, он был слишком умен, чтобы не понимать того, что вся политика по еврейскому вопросу была ошибочной; однако она была по душе великому князю Сергею Александровичу и, скорее всего, самому государю, поэтому Плеве реализовывал ее со всей неукоснительностью”.
Хотя Герцль не пробыл еще в Петербурге и половины заранее намеченного срока, у него сложилось ощущение, будто наступил антракт или он, допустим, взял некоторое время на размышления, хотя пора подводить пусть и предварительные итоги еще не настала. От министра внутренних дел не поступало никаких вестей, да и директор азиатского департамента Министерства иностранных дел Гартвиг, которому порекомендовал Герцля в Павловске генерал Киреев, еще никак не отреагировал на визитную карточку венского гостя и рекомендательное письмо отставного русского генерала. Письмо на четыре страницы убористым почерком – и весьма благожелательное, – хотя, правда, в нем ни единым словом не упоминалось о в высшей степени желательной аудиенции у Николая II. Терпение, и еще раз терпение—мы как-никак в России.
Сначала нужно было воспользоваться вынужденной паузой и поблагодарить генерала, отписав ему об искренней радости из-за того, что государственный деятель такого ранга проявляет живой интерес к идеям сионизма. И Герцль не сомневался в том, что живой интерес Киреева не был напускным. Он прочитал это в глазах у генерала, а что касается слов... их Герцль вдосталь наслушался и от остальных.
За окнами апартаментов в “Европейской” еще не стемнело. Солнце высоко стояло в небе над крышами домов на противоположной стороне улицы, а снизу, с тротуара, доносились голоса уличных торговцев, посыльных, поджидающих клиента извозчиков. Герцль с Кацнельсоном решили пройтись по вечернему Невскому, на котором царила еще ничуть не утихшая суета.
Образ, представший их взорам, отдаленно напомнил Герцлю венские или парижские бульвары, если, конечно, отвлечься от того, что здешние вывески были по преимуществу написаны кириллицей, а изображенные на них (и, соответственно, предлагаемые в магазинах и лавках) товары были нарисованы в примитивной манере, хотя и с размахом, – гигантские окорока, индюшки, шляпы и фраки. Посередине проспекта бежала конка, а по обе стороны от нее сновали кареты, экипажи и дрожки; нескончаемый поток фланирующих лился вдоль витрин; судя по всему, людям хотелось еще разок насладиться напоследок уже заканчивающимся временем белых ночей, прежде чем город покроет осенняя тьма. Особенно много народу толпилось возле Гостиного двора с его павильонами, будками и киосками, в которых покупателю предлагается всякая всячина, как нужная, так и не очень, и сами лавочники или специально нанятые зазывалы орут что есть мочи, рекламируя свой товар, а в воздухе пахнет главным образом свежеиспеченными пирогами и пирожками. Всё это напомнило Герцлю константинопольский базар. Кацнельсон, чувствующий себя здесь как рыба в воде, давал необходимые пояснения и поторапливал Герцля в сторону Аничкова моста через Фонтанку. Но венский гость внезапно застыл на месте.
Они очутились на площади, своими деревьями и кустами скорее напоминающей сквер и увенчанной импозантной статуей Екатерины Великой на фоне украшенного колоннами фасада императорского Александрийского театра. В театр Герцля потянуло с неудержимой силой, он словно вернулся в студенческие времена. Тогда он на пару с приятелем-журналистом Артуром Шницлером, который впоследствии стал знаменитым писателем, автором скандально нашумевшего “Хоровода”, застыл перед только что восстановленным после пожара зданием Бургтеатра и глубоким голосом, неколебимо веря собственным словам, сказал своему никому не известному еще спутнику: “Здесь будут играть мои пьесы!” Что, кстати, затем и сбылось: в Бургтеатре поставили спектакль по пьесе Герцля, правда, всего по одной. Герцль прочитал репертуар Александрийского театра на вывешенной здесь же афише. Сплошная классика плюс не известный ему “Лес” некоего Александра Островского. Вроде бы это имя он уже где-то слышал – в Вене или в Берлине – и аттестовали этого драматурга тоже как классика – как нового Грибоедова или Гоголя. А комедию Гоголя “Ревизор” Герцль читал —она представляет собой злую сатиру на русскую провинциальную жизнь, да и не только на провинциальную, и, естественно, подверглась гонениям со стороны цензуры. Выходит, не на одном Западе, но и здесь – в Петербурге и в Москве – драматургов преследовала цензура и, пожалуй, преследует до сих пор. Поневоле Герцлю вспомнились театральные подмостки Вены и цензурный отдел тамошнего полицейского управления, вымарывавший кое-что и из его собственных сочинений. Интересно, а на пьесы зарубежных драматургов петербургская цензура тоже распространяется? Пьесу Герцля, которую он сам считал своей лучшей и которая была посвящена современной трактовке еврейского вопроса, так вот, пьесу эту – “Новое гетто” – недавно перевели на русский, однако разрешения на ее постановку соответствующий департамент пока не дал. Судя по всему, здешние цензоры колеблются и у них возникли “определенные сомнения”, как возникали точно такие же сомнения и у венских цензоров, причем применительно к пьесам, уже идущим, и, кстати, весьма успешно, в других немецкоязычных городах, прежде всего в Берлине и в Праге. Но осмелятся ли поставить спектакль по пьесе Герцля здесь, на сцене Александринки? Да еще с таким названием? Может быть, на следующей встрече с министром внутренних дел имеет смысл затронуть и эту тему? Нет, эта мимолетная мысль оказалась тут же отброшена. Министр в ответ лишь ухмыльнулся бы снисходительно и свел все требования и пожелания Герцля к личному тщеславию иностранного литератора, о творчестве которого он даже не слышал.
Герцль вновь вышел на Невский. И, как оно порой бывает, человек, о котором он только что думал, внезапно появился перед ним прямо здесь, на Аничковом мосту, украшенном четверкою коней Клодта. По мосту шел Плеве! Герцль подавил непроизвольное желание броситься к нему. К тому же, вид у министра, шествующего в сопровождении и под охраной нескольких сердито оглядывающихся по сторонам сыщиков, был такой, что не подступишься. Так что Герцль всего лишь приподнял котелок в знак приветствия и попытался этим выразительным жестом напомнить министру о том, что письменное изложение тезисов им давным-давно получено. Плеве сдержанно кивнул и прошествовал мимо.
На следующий вечер Герцль вновь приехал к Полине Корвин-Пиотровской. Он рассказал ей о случайной встрече с Плеве и не преминул выказать легкое неудовольствие в связи с тем, что министр до сих пор никак не откликнулся на получение тезисов. Пиотровская призвала его запастись терпением. Я слишком хорошо знаю Плеве, пояснила она, чтобы со всей уверенностью заявить: спешить он не любит. И возникшую сейчас паузу Герцлю следует расценить как несомненный признак того, что министр внутренних дел всерьез озабочен его вопросом и даже, не исключено, беседует, или собирается побеседовать, на эту тему с царем. Ну так чего ждать большего? Правда, высказавшись подобным образом, Корвин-Пиотровская села за стол и принялась писать письмо Плеве. Процесс этот показался Герцлю невыносимо долгим. Он молча глядел на хозяйку дома, но затем все же сделал замечание, смысл которого представлялся ему чрезвычайно важным. И ему самому, и Корвин-Пиотровской уже было известно, что в Константинополе убит русский генеральный консул в Турции, действительный статский советник Кудрявцев. И вот Герцль попросил Корвин-Пиотровскую указать Плеве на то, что Турция в связи с этим убийством должна проявить еще большую готовность исполнить любое желание России. Пиотровская выслушала его, не отводя глаз от письма, улыбнулась, кивнула в знак согласия и, в свою очередь, сказала, что политический кругозор Плеве ни в коем случае нельзя недооценивать. Он знает всё и узнаёт обо всем самым первым – и как никто другой в российском правительстве умеет делать надлежащие выводы. Государственный деятель высокого полета и безупречный джентльмен в любом отношении.
Если бы Герцль подошел к окну, чуть сдвинул гардину и посмотрел на улицу, он увидел бы в полусотне метров от дома Пиотровской стоящие дрожки и возле них – с напускным равнодушием посматривая в окна, неторопливо прохаживающуюся туда-сюда даму. Но вряд ли заподозрил бы, что итог ее наблюдений в письменном виде уже на следующее утро ляжет на стол начальника Департамента полиции, а чуть позже перекочует в соседнее здание —на письменный стол самого министра внутренних дел.
Письмо Корвин-Пиотровской возымело действие. Уже на следующее утро, ближе к полудню, Герцлю было вручено подробное и во всех отношениях обнадеживающее письмо Плеве. Теперь нельзя было терять времени. Герцль набросал торопливый ответ на фирменном гостиничном бланке: “Ваше сиятельство, я получил письмо, которое Вы имели милость мне направить. Позволю себе завтра в четыре часа пополудни нанести Вам визит”.
Он еще раз перечитал копию тезисов, ранее отправленных министру внутренних дел, и сделанные в ходе первой аудиенции заметки. Он не сомневался в том, что вторая аудиенция у Плеве, назначенная на завтра, окажется вместе с тем и последней. И от ее исхода будет зависеть предоставление или непредоставление ему аудиенции у государя императора в самые ближайшие дни. После ужина в гостиничном ресторане он вновь обсудил с Кацнельсоном важнейшие пункты программы, которые надлежало огласить при встрече с министром и на которых надо было твердо настаивать, – твердо и неукоснительно, как лишний раз напомнил ему Кацнельсон, потому что именно сейчас – с оглядкой на становящуюся все более и более реальной аудиенцию у государя – решается вопрос об успехе или неудаче всей петербургской миссии. И Плеве уже наверняка проинструктирован по всем ключевым вопросам самим императором.
Когда Герцль на следующий день взял возле гостиницы извозчика, чтобы тот доставил его к зданию Министерства внутренних дел на Фонтанку, позади остались беспокойная ночь и невыносимо медленно тянувшиеся утренние и дневные часы. Вновь и вновь взвешивал он всё уже сделанное и только предстоящее, а ночью, в полусне, по потолку над ним плясали тени – одна вроде бы походила на Полину Казимировну, другая – на Кацнельсона. И оба чего-то требовали от него, однако каждый – на свой лад. Но с рассветом тени исчезли. И теперь ему начало думаться четко и трезво.
Ровно в четыре часа пополудни подъехал он к министерству. На этот раз прождать пришлось всего несколько минут – и не в приемной, как в ходе первого визита сюда, а в зале заседаний коллегии министерства, который, по распоряжению предшественника Плеве Сипягина, был роскошно отделан в старорусском стиле. Деньги на ремонт, конечно же, предоставил граф Витте, не упускавший возможности оказать ту или иную услугу коллегам по кабинету. Вокруг длинного стола для совещаний стояли высокие кожаные стулья, на спинках которых еще красовались инициалы Сипягина. А на одной из стен висело, доминируя над всем помещением, огромное полотно в золоченой раме, на котором была изображена коронация предка нынешних Романовых и основателя династии царя Михаила Федоровича.
Плеве появился в зале и, как показалось Герцлю, чуть ли не по-приятельски пригласил посетителя в кабинет. Прежде чем предложить Герцлю сесть, министр счел себя обязанным изложить причины, по которым он не смог ответить на письмо с тезисами незамедлительно. Ему не хотелось, пояснил Плеве, выпускать столь важную бумагу из рук, пока он не покажет ее государю, ведь Его Величество как истинный самодержец возглавляет и репрезентирует не только верховную власть, но и саму страну. Но у министра имелось наготове и второе объяснение прискорбной задержки – и оно, уже на дальних подступах, заставило Герцля внутренне поежиться и вспомнить о графе Витте – главном оппоненте, а говоря по-русски – супостате, своего нынешнего собеседника.
– Дело в том, – сказал Плеве, – что решающий разговор с вами нужно вести, обладая твердыми полномочиями, а не в статусе министра, под которым качается стул и у которого вот-вот отнимут министерский портфель.
– Будем надеяться, что этого не случится, – вырвалось у Герцля.
Но Плеве отмахнулся от этой реплики, давая понять, что еще не закончил свою тираду:
– Это должно быть решение всего русского правительства. И доверительно сообщаю вам, что приглашение на нынешнюю аудиенцию воспоследовало лишь после того, как я обсудил ее возможность с государем императором и получил на то высочайшее согласие и соответствующие полномочия.
У Герцля не оставалось времени определиться с тем, являются ли эти совершенно излишние пояснения нечаянной проговоркой или своего рода кокетством человека, не сомневающегося в прочности собственной позиции. Потому что Плеве, вновь словно бы взойдя на профессорскую кафедру, продолжил:
– Именно при этих обстоятельствах Его Величество высказались и об обвинениях, которым подвергается в последнее время Россия в связи с евреями. Его Величество чрезвычайно огорчены тем, что за границей осмеливаются утверждать, будто российские власти инициировали известные вам беспорядки или, самое меньшее, безучастно наблюдали за их нарастанием. Его Величество как верховный глава государства одинаково милостивы ко всем своим подданным, и подобные наветы – при общеизвестной доброте и щедрости государя – и оскорбительны, и нестерпимы.
Конечно, правительствам зарубежных держав и иностранному общественному мнению легко вставать в позу, бросая нам упреки в неподобающем обращении с нашими евреями. Но когда речь заходит о том, чтобы принять к себе два-три миллиона несчастных евреев, тон высказываний резко меняется. Они категорически отказываются и оставляют нас наедине с практически неразрешимой проблемой.
Плеве увидел, что Герцль собирается ответить, и жестом дал понять, что еще не закончил сам.
– Я продолжу свою мысль, – сказал он. – Конечно, я не стану отрицать того, что евреям в России живется плохо. Будь я евреем, сам бы наверняка стал врагом существующего режима. Но ведем мы себя так и только так, как можем, и точно так же собираемся вести себя впредь, вот почему создание независимого еврейского государства, которое могло бы принять несколько миллионов евреев, было бы нам чрезвычайно угодно. Однако терять на этом всех своих евреев мы не хотим. Еврейских интеллектуалов – одним из которых, бесспорно, являетесь вы – мы желали бы сохранить. Применительно к истинным интеллектуалам мы не признаем национальных и конфессиональных различий. Однако от слабых умов и пустых кошельков мы избавимся с удовольствием. Мы сохраним только тех, кто сумеет ассимилироваться. А против евреев как таковых мы ничего не имеем, об этом я вам и в письме написал.
Пока министр говорил, Герцль делал торопливые заметки. Бумагу для этого он на сей раз прихватил с собой, чтобы не просить у Плеве. Когда министр заговорил о царе, у Герцля вновь возник мгновенный порыв перебить Плеве просьбой о высочайшей аудиенции. Однако он почувствовал неуместность этого в данную минуту – министра бы он только сбил с мысли и тем самым рассердил. Поэтому на весь пространный монолог он ответил лишь такими словами:
– Однако, ваше сиятельство, делу не повредило бы, займись вы улучшением положения остающихся в России евреев немедленно. Это существенно облегчило бы и мою задачу. – Заметив обращенный на него вопрошающий взгляд министра, Герцль продолжил: – Если бы вы, например, расширили черту оседлости, включив в нее Курляндию и Ригу, или разрешили евреям в уже существующей черте приобретать до десяти десятин пахотной земли.
Герцль понимал, что затрагивает тем самым крайне щекотливую тему, волнующую не только петербургских антисемитов – причем с тех пор, как некий Энгельгардт опубликовал в “Новом времени” статью, в которой речь шла о вытеснении евреями коренного населения с пахотных земель на северо-западе России. В этой статье приветствовалось правительственное постановление от 10 мая 1903 года, запрещающее продавать землю евреям. Правда, говорилось там далее, евреи – великие мастера обходить законы, но сам по себе запрет хорош, ведь земля им нужна не чтобы ее возделывать, а исключительно затем, чтобы ею спекулировать. Еврейский вопрос, написал Энгельгардт, это гноящаяся рана. Получив право покупать землю, евреи почувствовали бы себя победителями, прониклись еще большим высокомерием и тут же выдвинули бы новые требования. Ведя себя как самые настоящие завоеватели, евреи уже обзавелись форпостами по линии Рига– Вильна—Смоленск. Местность там не слишком густо заселена, но преимущество, связанное с колонизацией ее евреями, сугубо мнимое: евреи делают вид, будто способствуют всеобщему процветанию, а на самом деле —торгуют русским лесом и не приносят никакой пользы. Именно торговля лесом лежит в основе сформировавшегося в тех краях еврейского капитала. Так они распродадут все наше Отечество по щепке, а сами того гляди пролезут в Сенат. А постановление от 10 мая призвано положить конец этому новому антирусскому игу.
Но, вопреки ожиданиям и опасениям, Плеве (наверняка знакомый со статьей Энгельгардта) нашел предложение Герцля как минимум заслуживающим размышления. Скрестив руки на груди и уперев в них подбородок, министр разразился еще одним монологом:







