Текст книги "Вчерашнее завтра: как «национальные истории» писались в СССР и как пишутся теперь"
Автор книги: Геннадий Бордюгов
Соавторы: Владимир Бухараев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)
Тем не менее концепция «наименьшего зла» довольно медленно внедрялась в национальных республиках, встречала противодействие ряда историков. Изданная в 1943 году в Алма-Ате «История Казахской ССР с древнейших времен и до наших дней» была изъята именно за то, что в ней содержалось идущее вразрез с новой исторической концепцией положение о царской России как основном и наиболее опасном противнике Казахстана. В 1947 году резкой критике была подвергнута изданная во Фрунзе книга русского этнографа С. Абрамова «Очерки культуры киргизского народа». Ему ставили в вину утверждение о том, что киргизский народ попал под власть России вопреки его желанию.
После критики, как правило, следовало раскаяние. Нередко оно сопровождалось переходом критикуемых на ещё более сервильные позиции. В конце 1950-го – начале 1951 года теория «наименьшего зла» усилиями полуопальных (после знаменитого совещания 1944 года в ЦК ВКП(б)) известных историков (М. Нечкиной, А. Якунина, Л. Черепнина), посчитавших недостаточной теорию «наименьшего зла» для оправдания колониальной политики, стала вытесняться теорией «абсолютного добра»: поскольку «любое, даже “наименьшее зло” – есть зло, то есть отрицательное понятие». На этом фоне повторному осуждению подвергается С. Абрамов{52}. Не менее суровая критика звучит в адрес известного археолога и историка Киргизии А.И. Бернштама, который в своих материалах по истории Киргизии «ни словом не обмолвился о тех прогрессивных изменениях, которое вызвало присоединение к России». Критики усмотрели, что «он протаскивает порочный взгляд, согласно которому присоединение Киргизии к России было «абсолютным злом»»{53}.
Но даже проходившие в 1952 году в среднеазиатских республиках пленумы ЦК ВКП(б) в своих постановлениях были вынуждены признать, что «существенным недостатком в работе историков (в данной цитате – Узбекистана. – Авт.) является слабое освещение прогрессивности присоединения Узбекистана к России во второй половине XIX века. Историки недостаточно разоблачают стремление английской буржуазии в XIX веке закабалить народы Средней Азии. Включение Узбекистана в состав России, которая на рубеже XIX–XX веков стала центром мирового революционного движения и родиной ленинизма, имело большое прогрессивное значение для узбекского народа»{54}.
В первой половине 1960-х годов проблема «добровольных воссоединений» с Россией снова становится своеобразной «лакмусовой бумажкой» для национальных историографии. A.M. Сахаров в русле тенденции отождествления СССР с наследием Российской империи и «реабилитации» последней представил «отечественную историю» не как историю соответственно русских, грузин, латышей, украинцев и других народов, а как историю Российской империи, владельца «громадного количества украденной собственности»{55}. Не различая при этом законных её обладателей и, по сути, защищая права «грабителя»: «Нам очень важно, – писал он, – раскрыть <…> как естественный и справедливый протест их (угнетённых наций. – Авт.) против угнетения царизмом направлялся во вреднейшее русло борьбы против присоединения к России, выгодной лишь местным феодалам, да порой и зарубежным врагам наших народов»{56}.
Таким образом, снова, как при Сталине, предметом обсуждения становился вопрос: правы ли российские цари, относившие любые революционные и прежде всего национальные движения в своей империи к интригам иноземных держав, а деятелей этих движений (от Радищева до Ленина, от Гордиенко до Драгоманова и Грушевского, от Шамиля до Кенеса-ры и Амангельды Иманова и т. д.) – к платным агентам иностранных государств?
Безусловно, реакция историков на встраивание в государственную идеологию национального, патриотического «стержня» не сводилась лишь к обозначенным и легко обнаруживаемым в открывшихся документах формам, подразумевавшим, что критика или проработка непременно обернутся арестом, процессом и приговором. В противном случае, мы слишком бы упростили процесс и создали почву для сочувственной или исключительно негативной, а, следовательно, ничего не дающей в познавательном плане оценки академической среды сталинского времени. В этом отношении важны оттенки, к примеру, в принятии критики власти. Важен каждый факт непрямолинейного, а обставляемого различными оговорками, апелляцией к бесспорным для власти авторитетам, отношения к одергиваниям сверху. В конечном итоге, это позволяло историкам сохранить хотя бы какую-то часть полученных результатов работы. Отстаивать научный подход. Собственное достоинство.
В журнале «Большевик» в 1951 году сообщалось о том, что за последние годы вышли из употребления, особенно у народов Советского Востока, значительное количество устаревших и чуждых терминов – арабизмов, фарсизмов и тюркизмов. Одновременно происходит обогащение словарного состава языков народов СССР за счет заимствования из русского языка. В этом виделось выражение «ведущей роли русского народа и его культуры в развитии культуры остальных народов СССР». При этом авторы этой конъюнктурной статьи А. Мординов и Г. Сонжеев пытались осторожно предостеречь против русификаторских крайностей в науке{57}.
В то же время директору академического Института востоковедения С. Толстову и академику С. Козину не удалось убедить идеологическое руководство отказаться от разоблачения «реакционной сущности» эпоса «Гэсэр-Хан» в газете «Культура и жизнь» в январе 1951 года. Не помог и аргумент: подобная критика вызовет негативные национальные чувства в Монголии, Китае и особенно в Тибете{58}.
В следующий раз Толстов поостережётся вступать в полемику с ЦК. При молчании специалистов в 1952 году будут опорочены национальные эпосы народов Кавказа и Средней Азии – «Деде Коркут», «Коркут Ата», «Алпамыш», «Кероглу», «Кобланды-батыр», осетинский эпос Нартов и др.
Вообще способы проявления перестраховки в интеллигентской среде были весьма разнообразными и подчас неожиданными. М.В. Нечкина вдруг завершила свою, скажем так, независимую и глубокую речь на совещании по вопросам истории в ЦК ВКП(б) (июнь 1944 года) странным и противоречащим всему, что она сказала перед этим, пассажем: «У историков нет застоя, но их разнообразная активность не имеет должного направления и руководства <…>. У нас много текущих, повседневных трудных вопросов, по ним надо получить совет и указание. Но советоваться не с кем. Тов. Ярославский оказывал нам большую помощь, но после его смерти место осталось незамещённым. Наши требования к руководителю были бы сейчас ещё более высокими. Руководитель, с которым можно посоветоваться по трудным вопросам принципиального значения, должен соединять очень крупный политический авторитет с личной причастностью к исторической работе, с осведомленностью в исторической работе»{59}. Будущий академик просила секретаря ЦК А.А. Щербакова пересмотреть отношение к Сталинским премиям и присуждать их только тем историческим работам, которые могли бы восприниматься как руководящие.
Такого рода перестраховка подменяла принципы научной деятельности целеуказаниями высокопоставленных лиц. Личный выбор историка – предпочтениями комиссий по премиям. Возможно, Нечкина полагала, что она и её группа смогут влиять на этих «советчиков» в ущерб своим оппонентам, и при этом не отвечать ни за избранную тему, ни за результаты исследования.
В соприкосновении «национализированной» идеологии, пронизывающей изучение прошлого, и историков не могли не обнаружиться противоречия, порождающие, в свою очередь, различные тупиковые ситуации. Но парадокс состоял в том, что, фиксируя это, ученые опять-таки нередко пытались сами подсказать власти, как объяснить, замять или обойти очевидные слабости новых установок. Таким образом, складывался замкнутый круг взаимного прикрытия и использования друг друга в искусственном сглаживании противоречий. В этой бесконечной игре можно было получить ощутимый выигрыш или обмануть. Власти принадлежала заведомо более выгодная позиция. На ученых весьма часто опробовались идеологические новации. Их же руками контролировался процесс их прохождения. В их среде отыскивались ответственные за возможные ошибки. Естественно, что сложности и спорные моменты идеологии широко не освещались. До народа доводилось только ясное и простое. В результате возникала иллюзия эффективности идеологии, которая на самом деле всё больше и больше отдалялась от подлинной истории, самой действительности и её вызовов.
В 1943 году председатель Всесоюзного общества культурной связи с заграницей В. Кеменов, выполняя просьбу секретаря ЦК ВКП(б) А. Щербакова, готовит концептуальную статью о мировом значении русской культуры. Предназначенная для журнала «Большевик», эта статья призывала без сожаления расстаться со многими привычными рассуждениями об истории русской культуры, которые успели утвердиться в энциклопедиях и фундаментальных монографиях. Под этими «рассуждениями» подразумевалось стремление ученых прослеживать влияние западных мыслителей и художников на русскую интеллигенцию.
В. Кеменов понимал противоречивость подобного рода директив. Об этом он честно попытался предупредить Щербакова в записке, не предназначенной для печати: «Если отрицать возможность «влияний» в принципе, то тогда нельзя будет доказать и влияния русской культуры на культуру других стран, которое уже сейчас огромно и будет усиливаться. Кроме того, если подчёркивать самобытность, рассматривая ее вне связей русской культуры с культурами других стран, то очень легко впасть в славянофильство».
Это замечание, судя по всему, не было принято во внимание. Более того, официальный подход к проблеме культурных взаимовлияний был парадоксально перенесен и на другие народы СССР. В первом томе «Истории таджикского народа», изданном в 1949 году, читаем: «Народы Средней Азии оказали большое влияние на культурное развитие западных иранцев сасанидского государства. Так, например, шелководство проникло в Иран из Средней Азии. Эпос различных народов Ирана явно вобрал в себя творчество народов Средней Азии, особенно Хорезма и Согда».
Мысль об автохтонности культур народов СССР приобретает характер навязчивой идеи. Оказывается, и народы Северного Кавказа совершенно самостоятельно создали «самобытную и своеобразную культуру» и «первые начатки государственности»{60}. В то же время акцентирование самобытности культур нерусских народов тоже находилось под подозрением.
Серьёзное противоречие возникало и по поводу проблемы преемственности между старой дореволюционной и советской Россией, а ещё точнее – проблемы прерывности и непрерывности её истории. К власти, являющейся носителем и интерпретатором «самой передовой теории», апеллировали две группы историков. Такие ученые, как Тарле, Аджемян и Яковлев, исходя из возвеличивания в годы войны фигур Невского, Донского, Ивана Грозного, Петра I и Суворова, боровшихся за укрепление Российского государства, требовали оправдать «колониально-захватническую политику» царизма. Представить в качестве «реакционных» крестьянские восстания под руководством Разина, Пугачева, движение декабристов, поскольку они были направлены против российской государственности. Оппоненты этой точки зрения – Греков, Бахрушин, Нечкина – объявлялись последователями немецких историков Байера, Шлецера, Миллера – авторов «норманской теории».
Привычное и закономерное для сталинского времени вмешательство ЦК ВКП(б) в эту дискуссию закончилось тупиковой ситуацией. Не найдя ничего лучшего, руководство заклеймило обе группировки историков. Первая была обвинена в великодержавном шовинизме и отнесена к «школе Милюкова». Вторая – в «очернении всей истории России» и причастности к «школе Покровского». Проблема была отложена на неопределённое время.
Однако вполне логичной реакцией на подобные споры в конце войны стала реанимация в интеллигентской среде имперского сознания. И вот уже освобождение Красной Армией оккупированных территорий расценивалось как уникальная возможность «завершить дело собирания воедино всех русских земель, русских племен» и тем самым исправить ошибки Екатерины II и Александра! В январе 1945 года Г. Александров посылает Жданову копию анонимного письма, полученного им из Президиума АН СССР. Он сопровождает документ примечанием: «Письмо представляет известный интерес для характеристики настроений некоторых историков»{61}.
Само письмо напоминало листовку: «Наступил исторический час. История представила возможность завершить начатое Иваном Калитой ДЕЛО СОБИРАНИЯ воедино всех РУССКИХ ЗЕМЕЛЬ, РУССКИХ ПЛЕМЕН <…>. Именно поляки и немцы в XIX и начале XX вв. усиленно раздували, фальсифицируя историю и литературу, сепаратистское движение, “украинизм” как идею отдельной нации, языка и государства. И работа их дала свои результаты в виде требований “Самостийной Украины” в виде “петлюровщины”, “скрыпниковщины”, “бандеровщины”. Этот очаг заразы, этот гнойник надо лечить радикально, пока не поздно <…>. Просим не называть галичан и угрорусов “украинцами”, а называть “русскими” или “русинами”, а В. Галицию и Закарпатье – Галицкой Русью и Закарпатской Русью. Русский Галичанин»{62}.
Однако уже не анонимный преподаватель кафедры истории СССР МГУ – С.К. Бушуев – в письме Жданову от 12 мая 1945 г. просил помощи и указаний по ряду теоретических вопросов истории СССР. В частности, он «удивлялся» тому, что за последние два года некоторые преподаватели стали меньше обращать внимания на освещение истории отдельных народов СССР, особенно истории северокавказских народов. В частности, истории борьбы горцев за независимость под руководством Шамиля. Имел место и отход от «замечаний тт. Сталина, Жданова, Кирова по поводу конспекта учебника по истории СССР». Почему, спрашивал автор письма, в нашей пропагандистской печати весьма мало статей о советском патриотизме, в котором, по Сталину, «гармонически сочетаются национальные традиции народов и общие жизненные интересы всех трудящихся Советского Союза?»{63}.
Впрочем, перед нами характерный для того времени перестраховочный шаг: Бушуев, известный своими великорусскими пристрастиями в историознании, в этой форме корректирует свои позиции по итогам совещания историков 1944 года и в связи с критикой Ждановым Александрова, потакавшего историкам великодержавного замеса.
Очевидное противоречие сложилось и после переоценки прогрессивности или реакционности национально-освободительных движений различных народов СССР. Если завоевание царской Россией Средней Азии и Кавказа явилось для народов этих территорий «наименьшим злом» или «абсолютным благом», то все национально-освободительные войны и восстания этих народов против завоевателей уже никак не могли считаться национально-освободительными и прогрессивными, какими они признавались вплоть до 1950 года.
Однако это противоречие разрешалось уже не «диалектическими фразами» о том, что прогрессивный характер присоединения Казахстана к России не исключает прогрессивности национально-освободительной борьбы казахов против колонизаторской политики царизма{64}, а объявлением этих национально-освободительных движений реакционными, а в ряде случаев и инспирированными иностранными государствами.
Сначала реакционными были признаны войны Шамиля{65}, затем национально-освободительные движения султана Кенесары Касымова в Казахстане{66}. В постановлении Президиума АН СССР от 20 сентября 1950 года по вопросу о работе Института истории говорилось, что «в работе по изучению и описанию фактов богатейшей истории народов СССР <…> необходимо постоянно иметь в виду гениальное указание т. Сталина о том, что историю нельзя ни улучшать, ни ухудшать»{67}.
Разумеется, в итоге этого стремления – «не улучшать и не ухудшать» историю – и Андижанское восстание, и восстание в Южной Киргизии в 70-х годах XIX века так же, как и роль «Алайской царицы» – Курманджан, и восстание 1916 года стали считаться антирусскими и реакционными. Огульное охаивание национально-освободительных движений имело целью искоренение среди народов СССР симпатий к национальным героям, возглавившим восстания против власти в дореволюционный период.
В ходе эволюции советского строя эти традиции в более сглаженных формах были продолжены советско-партийным руководством, идеологической системой советского строя. В уже упомянутом 1972 году предпринимается масштабная акция по «обузданию» национальных историографии и историков.
В Армении для этого был избран А. Мнацакян и его книга «Ленин и решение национального вопроса в СССР» (Ереван, 1970). Автора осудили за ошибочное освещение вопроса о возникновении наций и одностороннее подчеркивание национального момента в ущерб классовому и интернациональному.
В Грузии в опалу попали А. Менадзе, написавший работу «Некоторые вопросы развития грузинской национальной государственности» (Тбилиси, 1970), и У. Сидамонидзе за исследование «Историография буржуазно-демократического движения и победы социалистической революции в Грузии» (Тбилиси, 1970). Первый секретарь республиканского ЦК Компартии Мжаванадзе обвинил этих авторов в неправильной трактовке национального вопроса и неисторическом подходе к деятельности меньшевиков и национал-уклонистов Грузии. В 1972 году в постановлении ЦК КПСС «О недостатках и ошибках в деятельности Тбилисской организации КП Грузии» отмечены «проявления националистических настроений», «любование стариной», «неоправданное восхваление царей, полководцев, деятелей церкви», вообще «антиисторизм».
В Азербайджане партийному разносу со стороны Алиева подвергся В. Шушинский, который в книге «Шуша» (Баку, 1968) «не раскрыл интернациональные идеи совместной борьбы азербайджанского и армянского народов за социальное и национальное освобождение».
В Киргизии резкая критика раздалась в адрес К. Нурбекова за монографию «Возникновение киргизской советской национальной государственности» (Фрунзе, 1965) и второй том «Истории государства и права Киргизской ССР» (Фрунзе, 1970). Республиканское совещание идеологических работников осудило историка за пересмотр утвердившейся в киргизской историографии оценки – пересмотр, выразившийся в «оправдании буржуазных националистов, пытавшихся использовать в корыстных целях естественное стремление киргизского народа к реализации своего права на самоопределение и создать в 1922 году искусственное административно-политическое образование – так называемую Горную область». К. Нурбе-ков, по мнению партийных руководителей, посмел выдать этот акт за выражение интересов трудящихся масс, представить в качестве этапа на пути оформления автономии киргизского народа. Хотя это была «националистическая затея, которая принесла несомненный вред, обострив родовую борьбу и затруднив национальную консолидацию киргизов»{68}.
Эти очередные идеологические проработки свидетельствовали, что национальный историк как носитель национальной идеи в историознании существует. Действует. Работает. Его ожидает явно другая судьба, нежели та, которую ему предписывал сталинский большевизм.
Глава 3.
СОВЕТСКИЙ СИНДРОМ ПОСТСОВЕТСКОГО ВРЕМЕНИ
1. Историческая оснастка национальной мобилизации
Конец XX века для независимых республик постсоветского пространства стал периодом, когда формировалась не только государственность, но и начали создаваться «свои» истории – истории, призванные в интересах новых молодых стран объяснять факты и процессы, обслуживающие элиты и создающие непохожие картины мира, формирующие этноцентричное мировоззрение.
Политическая целесообразность, продиктованная распадом СССР, определила схожие тенденции в написании новых историй. Характерной чертой становилась смена так называемой исторической центричности. Тема этнической государственности и этнических территорий выдвинулась в число наиболее актуальных. «Национальное государство» как понятие и как социально-политический феномен приобрело качество абсолютной ценности, вокруг которой и стали в значительной мере формироваться исторические построения. В данном контексте так называемый парад суверенитетов 1990–1991 годов стал восприниматься как восстановление исторической справедливости по отношению к тому народу, чей этноним содержится в названии соответствующей республики.
То, что истории становились национальными, первоначально проявилось в терминологии научных трудов историков. Вместо прежде шаблонно употребляемых терминов «классовая борьба», «пролетарский интернационализм», вместо всех антиподов буржуазного классового начала появился новый набор, постепенно наполняемый содержанием – «финансово-промышленные группы», «социально-рыночная экономика», «межнациональное согласие», «межкультурная коммуникация», «национальные интересы», «национальное возрождение» и т. д. В новых исторических построениях главным историческим героем стал народ-этнос и конкретные личности, в которых он воплощался. Историю классов, социальных групп, политических режимов и институтов сменяла история народов, национальных государств, национальных культур и национальная история в лицах, где выдающиеся деятели выступают в роли символов лучших черт представляемого ими народа.
Москвоцентричность истории советского периода, согласно которой все важнейшие события происходили в Москве, «все народы якобы связывали свои надежды опять-таки только с Москвой, а Россия выступала едва ли не бескорыстной защитницей соседних народов, несла им свободу и прогресс»{69}, повсюду подвергалась критике. Если раньше история союзных республик – это история «национальных окраин» относительно москвоцентричной советской истории, то после 1991 года каждое независимое государство само становится самостоятельным центром. Истории этих государств естественным образом также начинают отталкиваться от «самоцентризма»: на Украине – украиноцентричная, в Эстонии – эстониецентричная, в Казахстане – казахстаноцентричная и т. д. Более того, это изменение являлось историософичным. Интеллигенция национальных республик во второй половине 1990-х годов настойчиво предлагала иначе оценивать проблему взаимодействия «центра» и «национальных окраин» в СССР, с достижениями собственных народов связать импульсы прогрессивного развития России.
«Московский центр и окраина как бы поменялись местами, – писала Т.С. Гузенкова. – Для национальных историков более важным становится вопрос о том, чем прославил Россию тот или иной народ, а не о том, чего он достиг в результате вхождения в ее состав»{70}. Этот «страноцентричный» подход в историознании применялся с той целью, чтобы исследовать мировой исторический процесс не как совокупность фактов, событий и личностей, а чтобы оценить место своего государства в мировой истории, вклад своей культуры и науки в мировые культуру и науку, пробудить в создании граждан этнонациональную гордость. «Центризм» как историческая позиция не просто интуитивно избирался историками как идееобразующий метод исследований, но был в некоторых странах определен верховной властью.
Например, президент Казахстана Н.А. Назарбаев в своей статье «Хранить память, крепить согласие», посвященной провозглашению 1998 года «годом народного единства и национальной истории», обозначил центризм как историческую позицию. В этой статье было сформулировано отношение власти к истории как к инструменту, который призван хранить, прежде всего, единство народов, населяющих Казахстан: «В наступившем году мы приступаем к практической реализации стратегии развития страны до 2030 года. Ведь единство казахстанцев, основанное на бережном, я бы даже сказал трепетном отношении к своему историческому прошлому, может и должно стать мощной созидательной силой, надежным средством решения сложнейших социально-экономических задач»{71}.
Этноцентричность начала реализовываться и на уровне школьного образования. В школах Украины основным принципом системы обучения объявлялась украиноведческая направленность. Последняя понималась как рассмотрение общественно-исторического процесса становления и бытия украинской нации, самобытности ее культуры и самосознания в контексте развития мировой науки и культуры. Предложенный «нациецентричный» подход реализовывался через внедрение национально ориентированных курсов (украинская литература, история и география Украины, украинская художественная культура), а также благодаря воссозданию культуроведческих аспектов исторического развития украинской нации в общенаучных предметах (всемирная история, математика, естественные науки).
«Нациецентричные» истории, ввиду своего радикального отличия от прежней исторической науки, аргументировали новые тезисы с опорой на факты, которые раньше замалчивались, на конфликтные вопросы, прежде пресекавшиеся на корню. Обнародование новых сторон прошлого и опора на них разрушала многие идеи, которые являлись базовыми в Советском Союзе, прежде всего, идею дружбы народов. Критике подверглись советские историки, нарочито акцентировавшие внимание на тех исторических событиях, которые соответствовали идее дружбы народов, которые могли ее ярко проиллюстрировать.
В стремлении разрушить дружбу народов как миф историки обращались к наиболее острым вопросам межнациональных отношений, которые в «сплоченном» СССР находились под табу. К таковым в первую очередь относились конфликты между Арменией и Азербайджаном вокруг Нагорного Карабаха, споры между Таджикистаном и Узбекистаном по поводу Самарканда и Бухары{72}.
В Белоруссии некоторые радикально настроенные историки вообще пришли к заключению, что «многие десятилетия под фальшивым флагом интернационализма проводилась русификация белорусского народа, его исторической памяти и национального сознания. Итогом этого стало широкое распространение среди молодежи национального нигилизма, отречения от родного языка, национальной культуры, истории, традиций»{73}. О прикрываемой дружбой народов и интернационализмом русификации активно спорила украинская научная интеллигенция{74}. О русификации в союзных республиках допускалось говорить еще до перестройки, но только в рамках дискредитации этой политики в царской России. После 1991 года термин «русификация» стал связываться с советской национальной, языковой и культурной политикой.
С середины 1990-х годов национальное историописание заметно радикализировалось. Особенно резко и эмоционально передавались темы сталинских репрессий и депортации народов. Переоценка фактов новой и новейшей истории быстро перенеслась на древнюю и средневековую историю. В ряде стран официально принимается новая периодизация истории. Показательна в этом отношении Литва, где стали следовать следующей хронологии:
1795–1915 – Литва в составе царской России, 1915–1918 – Литва в составе кайзеровской Германии,
1918–1940 – Первая Литовская республика, 1940–1941 – Первая советская оккупация, 1941–1944 – Литва в годы оккупации гитлеровской Германии,
1944–1990 – Вторая советская оккупация, 1990 – по настоящее время – Литовская республика{75}.
Востребованными становились те события исторического прошлого, смысл которых отвечал конъюнктурной политике новой политической элиты. Наиболее заметной была тема вхождения-присоединения к Российской империи.
В независимой Грузии часть историков подвергла критике прежнюю трактовку присоединения территории к Российской империи. Принятый в советской историографии тезис о том, что присоединение к России спасло Грузию от неминуемого «поглощения» Османской империей и Севефидским Ираном, стал резко отрицаться{76}. Одновременно для историков и массового исторического сознания время существования Демократической Республики Грузии в 1918–1921 годах – один из самых ярких эпизодов отечественной истории. Быстро преодолеваются штампы советской историографии, согласно которым события 1921 года являлись результатом «победоносного восстания грузинского пролетариата, свергнувшего власть приспешников буржуазии – грузинских меньшевиков». Для подавляющего большинства исследователей 25 февраля 1921 года – установление советской власти – определяется как «аннексия Грузии», «скрытая аннексия Грузии», «вооруженная интервенция Советской России», «оккупация Грузии», «экспорт политической системы»{77}.
Проблема интерпретации проблемы присоединении Казахстана к России остро обсуждалась в среде казахстанских историков. В центре внимания оказались национально-освободительная борьба казахского народа 30–40-х годов XIX века, восстание 1916 года, деятельность отдельных ярких представителей национальной интеллигенции в начале XX века, деятельность партии «Алаш» и правительства. Если раньше процесс присоединения определялся как «добровольный», а деятельность хана Абулхаира, хан, главного инициатора присоединения родов младшего жуза, оценивалась как исключительно положительная, с употреблением эпитетов «мудрый», «дальновидный», «выдающийся», если сам акт принятия российского подданства подавался как чуть ли не единственная возможность сохранения национального единства, то теперь вся эта история описывалась иными понятиями – «поглощение», «насильственное присоединение» и даже «военный захват». Хан Абулхаир, хан предстал как «властолюбивая» и «противоречивая» личность, как «предатель» и «сепаратист».
Как пишет М.К. Сембинов, формирование «своей» истории было замешано на преодолении некоего «комплекса» кочевничества, осознании того, что в прошлом казахи были какими-то не такими, как все. Уникальность кочевничества в массовом сознании порой ассоциировалась с «варварством», «отсталостью». И во что бы то ни стало надо было доказать, что казахи не такие, что у них вполне респектабельное прошлое, насыщенное проявлениями массового гуманизма{78}.
История современной Молдавии также не была исключением. Одна из популярнейших идеологем, которая насаждалась Народным фронтом, сводилась к тому, что аннексия территории Молдовы была совершена правительством Российской империи. Наиболее дискутируемыми и политически актуальными для молдавской исторической науки, на которую, ко всему прочему, особое внимание оказала румынская историческая наука, стали события 1812, 1918, 1940 годов, оценка которых превратилась в своего рода «лакмусовую бумажку» для определения политической ориентации автора. Трактовка присоединения Бессарабии к России в 1812 году по условиям Бухарестского мирного договора России и Турции приобрела широкий диапазон оценок: от аннексии и грубого попрания норм международного права до освобождения от турецкого ига и исполнения вековых чаяний населения Молдавии{79}.
«История Молдавии в датах» В. Стати. На обложке – карта Молдавского княжества до 1812 г.
Особенностью национальных историй стала повсеместная сакрализация постреволюционного периода после падения Российской империи, когда окраины провозгласили себя независимыми республиками. В Литве, к примеру, более не отмечались 1 и 9 мая, 23 февраля и 8 марта, а важнейшими государственными праздниками стали 16 февраля – День провозглашения независимости – создание Литовской Республики в 1918 году, 11 марта – День восстановления независимости, 13 января – день защитников Телецентра.