Текст книги "Вчерашнее завтра: как «национальные истории» писались в СССР и как пишутся теперь"
Автор книги: Геннадий Бордюгов
Соавторы: Владимир Бухараев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
В ходе обсуждения известного доклада А.В. Шестакова в Институте красной профессуры «Методы и приёмы вредительской работы на историческом фронте» 31 октября 1937 года М.В. Нечкина упрекала «школу Покровского» в отсутствии «чувства Родины». В обличительном запале она договорилась до того, что «теория Покровского белофинская», согласно которой «в жилах русского народа течет финская кровь». В процессе просмотра стенограммы этот пассаж был вычеркнут{15}. Финская тема в 1930-е годы звучала на разные лады в идеологических упражнениях, отражая одно из направлений внешнеполитических устремлений советского правительства. Руководство Марийской автономии сочло за благо отмежеваться от нежелательного и опасного родства языка мари («восточных финнов») с языком основного населения Финляндии. На областной партконференции в 1934 году Марийский обком ВКП(б) обнародовал своё заключение-предупреждение: «Как преподаётся в пединституте история мари, марийского языка? Увязывается вопрос марийского языка с другими, говорится о родственной связи мари с финнами, венграми и т. д., и т. п. Мы не можем допустить, чтобы кафедры высшей школы превратились в кафедры пропаганды буржуазных мнений или людей, которые отражают линию контрреволюционных интеллигентов». В соответствии с этой установкой было сфабриковано дело «федералистов», которые стремятся к созданию «Федерации финно-угорских племён под протекторатом Финляндии», или «Великой Финляндии»{16}.
М.В. Нечкина
Те из учеников и коллег Покровского, которым дозволили остаться в обновленной историографии, расписались в своей полной лояльности, приняв участие в двух сборниках статей, изданных в 1939 и 1940 годах. Эти издания знаменовали отлучение Покровского от историографии советской державы. Сами их названия говорили об окончательном «приговоре» по «делу» некогда всесильного историографа – «Против исторической концепции М.Н. Покровского» и «Против антимарксистской концепции М.Н. Покровского». Оснащение фамилии Покровского его инициалами в заглавиях сборников («врагам народа» имена и отчества при упоминании их фамилий не полагались) всё же проводило незримую черту между «бандой фашистских прихвостней» – имиджем «старой гвардии» большевизма второй половины 1930-х годов – и Покровским, которому суждено было умереть в своей постели. Этот политиканский штрих потребен был, верно, для негласного обоснования того, что некоторые из близких Покровскому людей продолжали служить советскому государству. И того, что прах Покровского упокоен в Кремлёвской стене.
Обновлённая историческая концептуалистика предполагала иное структурирование поля исторических изысканий, изменение иерархии проблем исследования. Ключевое значение приобретала агиография наиболее значимых фигур русского автократизма. Особенно много внимания стало уделяться в исторической науке и художественной литературе отображению времени Петра I. Образ титана, преобразователя, с помощью «дубинки-погонялки» боровшегося за преодоление отсталости России, поддерживался сталинским руководством. И главное – проецировался на фигуру Сталина, всё более возносившуюся над простыми смертными. С середины 1930-х годов историографию поразил очередной для русской исторической мысли, но небывалый по размаху «приступ историографического кошмара»{17} – апологетики Ивана IV. Приступ, отразивший личные симпатии Сталина к этому историческому персонажу[3]3
«Сталину действительно очень нравилась опричнина, очень импонировала фигура Ивана Грозного. Но он нарочно забывал тот гигантский общенациональный крах, которым кончилось всё это дело». – Покровский Н.Н. В пространстве и времени // Эйдельман Н.Я. «Революция сверху» в России. – М., 1989. С. 16.
[Закрыть].
В общественно-политические кампании вновь стали превращаться исторические юбилеи. В число приоритетов историографии вошли проблемы военно-политической истории. Прославлялись победы русской армии, проводилась мысль о прогрессивном значении национально-освободительной борьбы русского народа, превозносились достоинства русских полководцев. Стали подчёркиваться прогрессивный характер процессов «собирания земли русской», формирования «ядра русского централизованного государства», создания «великой державы».
Восстановление исторической преемственности между Россией старой и Россией новой и одновременно удержание интернационалистических и классовых принципов создавало весьма эклектичную картину. Ни Сталин, ни ведущие идеологи режима на протяжении 1930-х годов не были склонны разъяснять «альфу» и «омегу» содержания государственной идеологии. Не случайно те, которые наблюдали в эти годы СССР со стороны, испытывали растерянность и недоумение. Для них «лихорадка патриотизма» в советской идеологии и науке была неожиданной. Некоторые немецкие авторы поспешили заявить, что русский элемент вновь возобладал в Советском Союзе, поскольку жизнь сильнее непрактичных теорий. Сталин – русский революционер и патриот, лишённый устремлений к мировой революции. Происходящее в Советском Союзе имеет мало общего с теориями Карла Маркса.
Некоторые литераторы намекали на существенное сходство между событиями в России и Германии: ведь восторжествовал же в обеих странах «вождизм» («Fuhrer-prinzip»){18}. Сотрудники «Антикоминтерна», специального ведомства Имперского Министерства народного просвещения и пропаганды Третьего рейха, выступили против подобных толкований: «Мы самым решительным образом отвергаем какие-либо попытки провести параллели между большевизмом и национал-социализмом»{19}. Насаждение Москвой державно-патриотической идеи это ведомство изображало как стремление «мобилизовать народы Советского Союза на борьбу за мировую революцию путем злоупотребления их национальными патриотическими чувствами. Разумеется, перемены есть, но они объясняются лишь характерной для евреев бесчестностью. Эволюция большевизма в направлении к национальному государству невозможна по той простой причине, что Россия – еврейское государство, а еврей не может превратиться в арийца»{20}.
Если отвлечься от характерного для нацистской риторики отождествления мирового еврейства и большевизма, то основания для сомнений в отношении переориентации советской идеологии были. Хотя бы потому, что эти перемены происходили под знаком большевистских, революционных ценностей. Восстанавливались прежде всего имена и авторитеты, которые не нарушали социально-культурного фона советской эпохи. Переиздавались труды «революционных демократов», иные духовные авторитеты и пласты русской культуры XIX – начала XX века фактически оставались под запретом. Для Сталина сохраняла силу ленинская негативная оценка Достоевского, не жаловал он и социалиста Герцена.
Пик идеологических непрояснённостей приходится на 1939–1941 гг. Прекращается изображение историками и литераторами прежней России как «тюрьмы народов» – тем более что требовалось снять с «идеологического тормоза» проблему присоединения к СССР Бессарабии, части Польши, Прибалтики и др. Несмотря на восхваление в прессе советско-германской дружбы, патриотизм и антифашизм не исчезают совсем как темы и подходы. В такой обстановке родились запросы редактора журнала «Интернациональная литература», озабоченного формированием направления издательской политики, – сначала, в сентябре 1939 года, в Союз писателей, затем, в ноябре 1939 и декабре 1940 годов, – в ЦК ВКП(б). Дело кончилось проверкой работы журнала и обвинениями редакции в «упрощённой агитации» и сохранении «антифашистского духа»{21}.
В 1941 году в майском номере «Большевика» Сталин наконец-то публикует свой текст «О статье Энгельса “Внешняя политика русского царизма”». Эта статья логически завершала идейную конструкцию, содержавшуюся в документах 1934–1936 годов, делала более явственной её характер. Баланс между классово-интернационалистским началом и державно-патриотическим подходом заметно изменялся в пользу последнего. Кроме того, исторические параллели и экскурсы, к которым прибегал Сталин (например, там фигурирует Наполеон, образ которого ассоциируется с сокрушительным крахом завоевательной политики в отношении России), актуализировались в обстановке прямой военной опасности. Наконец, уже никто и ничто не могли помешать вождю поставить себя в один ряд с классиками. При этом он оставлял поле для идеологического маневрирования – отказался от введения понятия «сталинизм» в значении «ленинизма сегодня». Ограничился персонифицированной передачей «эстафетной палочки» – «Сталин – это Ленин сегодня».
Ситуация в идеологии не была доведена до состояния ясных истолкований и установок и после 1941 года, когда произошло окончательное оформление национал-большевистской переориентации идеологии. Однако в годы войны назревают и более существенные перемены. Поначалу великодержавный национализм был поставлен на службу активизации патриотических чувств всех народов СССР. Понятие «Родина» отождествлялось с СССР, а не только с Россией. Слово «русский» выступало синонимом слов «советский», «социалистический», «глубоко интернациональный». Доминировала версия общенародного, концентрирующего в себе национальные чувства всех народов СССР патриотизма. По мере достижения успехов на фронте начинает проводиться реструктуризация патриотического синкретизма. Ряду народов было отказано в патриотизме. Выстраивается иерархия значимости его проявлений у различных этнических групп, проживающих в стране. Эта дифференциация патриотизмов служила идеологическим обоснованием крупномасштабных акций политико-демографического (депортации народов) и культурно-национального (новое пресечение ростков национального сознания в историографии и литературе) характера, которые предприняло сталинское руководство, воспользовавшись атмосферой воюющей страны, поражённой шпиономанией и психозом уличения предателей.
В ряду самых заметных идейно-политических акций последнего периода войны – постановление ЦК ВКП(б) от 9 августа 1944 года «О состоянии и мерах улучшения массово-политической и идеологической работы в Татарской партийной организации». В нём осуждалась идеализация местными историками Золотой Орды и популяризация тюркского эпоса об Идегее. Однако этим постановлением дело не ограничилось. В самом начале октября 1944 года в ЦК неожиданно всплывает вопрос, связанный с публикацией в казанском журнале «Совет Эдэбияты» ещё осенью 1940 года сводного варианта эпоса «Идегей» и статьи писателя Н. Исанбета «500-летие татарского народного эпоса – дастана Идегей».
В записке, подготовленной Г. Александровым и М. Иовчуком секретарю ЦК Г. Маленкову, с явным неудовольствием сообщалось о том, что номер этого журнала с начала 1941 года широко распространился в Татарии. Герой эпоса стал популяризироваться как герой татарского народа, хотя «он совершал опустошительные набеги на русские города и селения, увёл в рабство десятки тысяч русских людей». Попытки некоторых историков Татарии провести разграничительную черту между Идегеем историческим и Идегеем – героем эпоса, смягчающее остроту вопроса заключение Бахрушина и Толстого о том, что это произведение не является эпосом какого-либо одного из народов Советского Союза, явно не удовлетворили авторов записки. Они предложили Маленкову следующий вывод: «Стремление некоторых татарских литераторов поставить эпос в один ряд с величайшими произведениями устного творчества народов СССР ничем не обосновано, так как эпос этот отражает далеко не прогрессивные исторические события. По своим идейным качествам он не может идти ни в какое сравнение с «Давидом Сасунским», «Калевалой» и другими, так как воспевает агрессивное государство – Золотую Орду, проводившую захватнические войны»{22}.
Точка зрения авторов записки довольно быстро приобрела директивный характер. 28 ноября 1944 года бюро Татарского (Ж ВКП(б) приняло постановление о статье Н. Исанбета. Автора резко осуждали за «ошибку националистического характера» – «извращение истории татарского народа».
О том, какое значение придавалось в идеологических аппаратах Кремля золотоордынской теме, говорит и организованная по следам «антиордынских» постановлений сессия Отделения истории и философии АН СССР. Она была проведена в 1946 году совместно с Институтом языка, литературы и истории Казанского филиала АН СССР, существовавшим с 1939 года (до постановления ЦК 1944 года он именовался Татарским институтом языка, литературы и истории). Авторитетом высшего научного учреждения страны была подкреплена версия, согласно которой казанские татары являются прямыми потомками камских булгар, и отринуто представление об их золотоордынском происхождении{23}.
Идеологической машине большевизма не откажешь в точном выборе целей. История отношений Руси со Степью, монголо-татарского ига, соответственно, взаимоотношений Московии с возникшими после распада номадического образования Чингизидов тюркско-мусульманскими государствами на территориях от Волги до Крымского полуострова является не только достоянием историографии. Она весомо представлена в памяти поколений. Сплотка «русский-татарин» (инвариант: «русский, православный – восточный человек, мусульманин»), присутствующая в историческом сознании в виде невралгического узла, обслуживает процессы этнокультурной идентификации народов на всём срезе социума. От низов до интеллектуальных и политических элит. Легенда Золотой Орды в тюрко-татарской ментальности «отвечает» за идею «возрождения» культуры, языка, политической жизни, государственности, наконец. В восточно-славянских культурных архетипах ордынец, ассоциируемый в Новое время с понятием «татарин», остался смутным воспоминанием о враге, басурманине, посягающем на этнокультурные основы и уклад жизни.
Антинациональная направленность была характерна и для знаменитых «дел», связанных с коллективными трудами «История Казахской ССР с древнейших времен до наших дней» (редакторы А. Панкратова и М. Абдыкалыков) и «Очерки истории Башкирской АССР». ЦК КП Казахстана, отчитываясь перед Москвой за состояние идеологической работы в Казахской партийной организации, поспешил – в свете итогов известного совещания по проблемам исторической науки (май-июнь 1944 года) – осудить однобокость оценки присоединения Казахстана к России. Историки обвинялись в том, что они не учли исторической обстановки, сложившейся в Казахстане в момент его присоединения к России, и «не показали по-настоящему прогрессивное значение вхождения Казахстана в состав Российской империи». Не провели четкое разграничение между «подлинными национально-освободительными движениями казахского народа» и «разбойничьими набегами казахских султанов и феодалов»{24}.
Однако все старания казахских аппаратных работников упредить критику не помогли. Специальная проверочная комиссия из Москвы вынесла довольно жесткое заключение. В справке для Маленкова «Об ошибках и недостатках в идеологической работе в партийной организации Казахстана» члены комиссии не только повторили критические замечания казахских коллег, но и добавили к ним ещё изрядное количество других замечаний.
Между тем совещание историков 1944 года не придало легитимности каким-либо внятным характеристикам процессов территориальной экспансии Российской империи. Партийное руководство в лице Маленкова, Щербакова и Андреева не поддержало критику Тарле, Ефимова, Бушуева, Аджемяна в адрес Панкратовой, которая, по их разумению, потакала националистическим тенденциям (сочинители «истории Казахской ССР поставили под сомнение формулу о «наименьшем зле» применительно к факту завоевания царизмом Казахстана»). Однако и не дезавуировало взгляды этих историков, которые Панкратова расценивала как умаление классового подхода к истории, протаскивание под флагом патриотизма устарелых дореволюционных оценок. Хотя общий настрой идеологов секрета не составлял – в очередной раз акцентировалось внимание на великорусских державных приоритетах.
Явное предпочтение отдано великорусско-державному подходу в программных записках, которые в 1944–1945 гг. подготовили руководители идеологических и образовательных структур в связи с перспективами послевоенного развития страны. В.П. Потемкин, с 1940 года занимавший пост наркома просвещения РСФСР, направляет Жданову перечень основных проблем, заслуживающих постановки в «Большевике»:
«Использование наследия самобытной русской прогрессивной педагогики, внесшей значительный вклад в сокровищницу мировой педагогической мысли.
Борьба прогрессивной русской педагогической мысли с реакционными направлениями зарубежной, в частности, прусско-немецкой и фашистской педагогики.
Самобытность русской культуры и её мировое значение.
Русская культура и её вклад в сокровищницу мирового научного знания.
Общечеловеческое значение русского искусства»{25}.
В.П. Потемкин
Подобные программы для других областей знаний разработали и тогдашние идеологи «второго ряда» – Федосеев, Поспелов, Москалев, Городецкий, Толстов, Кузьмин, Хромов, Козлов, Кузьминов, Галактионов, Трайнин, Коштоянц, Максимов, Кошелев, Матюшкин. Среди всех этих записок некоторая «взвешенность» присутствовала лишь у П.Н. Федосеева, который в одном из пунктов своего материала отметил: «Коренной вопрос современной эпохи – вопрос о классовых и национальных отношениях в общественной жизни. До этого были следующие ошибки: 1) абстрактное понимание классовой борьбы, игнорирование национальных моментов в историческом развитии <…> 2) обособление национального вопроса как самодовлеющего начала в общественной жизни <…>. После войны значение национальных моментов возросло. Но и здесь есть свои ошибки – великодержавный шовинизм и местный национализм <…>»{26}.
Трудно сказать, какие разработки достигали стола Сталина. Формально он пока не замечает противоречивых тенденций в разыгрывании государственнической, русской «карты». Однако весной 1945-го года вождь даёт знать о новой стратегии в этнополитической сфере. Своё выступление на приёме в Кремле в честь командующих войсками Красной Армии 24 мая 1945 года он построит на восхвалении русского народа как «наиболее выдающейся нации изо всех наций, входящих в состав Советского Союза», как «руководящей силы в великом Советском Союзе». До сих пор такая характеристика прилагалась лишь к партии и рабочему классу, но никак не этносу.
«Тост за великий русский народ». Худ. М. Хмелько, 1947 г.
Противопоставление русских другим народам страны преследовало определенную политическую цель. Сталин и его окружение пытались опереться на авторитет русского народа, выступать от его имени, сделав его как бы посредником в своих взаимоотношениях с другими национальностями. В русских как имперском этносе Сталин искал укоренённость своего режима. Но не только. У речи Сталина свои стилистика и словесно-символическое наполнение. Превозносятся некие былинные качества русского этноса – «ясный ум, стойкий характер и терпение». Для славословия в адрес этих мифических русских используются выражения, которым придаётся значение превосходной степени, гиперболизированные обороты. Речь звучит не столько в подобающей случаю политической тональности, сколько проговаривается в человеческом измерении. Она организована в виде «тоста за здоровье», что призвано придать ей особую доверительность. Русская культура потребления спиртного включает обострённый психологический момент раскаяния («пьяные слёзы»). Используется и этот активизирующий чувства всепрощения окружающих человека во хмелю приём: Сталин впервые признавал свои ошибки, а не сваливал их на других.
Мистификация достигает предела в пассаже об отношении народа к «правительству»: русский народ в сложнейших условиях не прогнал своё руководство, как бы это сделали другие народы, потому как верил в правительство. Термин «правительство» используется в следующих друг за другом предложениях пять раз, в двух из них он прописан с заглавной буквы, и звучит как «правитель». Как раз в тех местах, где речь идёт о поддержке и вере народа в трудный час. Речь формирует некое мифологическое пространство, в котором заглавная роль принадлежит этнокультурным, а не социополитическим факторам. Его населяет идеальный русский человек – носитель несравненных интеллектуальных и моральных ценностей. Эти же параметры будут положены в основу оценки отрицательных черт его недругов и завистников.
Сталин, говоря его словами, выставил «пробный камень» в масштабной идейно-политической игре, облекаемой не только в форму идейно-политических славословий и выпадов, но и культуртрегерских инвектив. Его наверняка не отпускали тревоги, связанные с возможными неблагоприятными для режима и строя перспективами культурно-национального развития нерусских народов. Война вызвала у них новые приливы чувства этнической самоценности. Породила надежды на послабления в сфере национальных отношений. Их надо было «поставить на место». Так же, как и поколение новейших «декабристов», увидевших в заграничных походах 1944–1945 гг. другую, нежели в советской стране, жизнь. Национальное никак не желало соединиться с интернациональным в его великорусско-советском обличье, о чём сигнализировали и коллизии в историографии. Поэтому следовало, согласно сталинской диалектике, ликвидировать одну из двух противоречивых сторон, привести национально-культурную сферу к общему – великорусскому – знаменателю. Теперь, а не в коммунистическом завтра.
Пройдёт ещё около двух лет, прежде чем разыгрывание великорусской идеи в небывалых доселе масштабах захлестнёт общество, культуру и науку. Сталин, как всегда, «держал паузу». Исподволь готовил политические повороты. Поэтому мы не найдем автоматического отражения этой политической позиции в идеологии. Более того, судя по материалам юбилейной сессии Академии наук в марте 1945 года, казалось, наметилась тенденция минимизации уклонов в сторону национально-государственной идеологии, которые открыто проявились в период войны. В «Перспективном плане» в области истории сформулирована задача борьбы против «попыток <…> огульного, антинаучного восхваления дореволюционного прошлого России».
В августе 1946 года на собрании актива Ленинградской партийной организации по поводу решения ЦК о литературных журналах «Звезда» и «Ленинград» Жданов выступит против возвеличивания писателей дворянского происхождения и некритического расхваливания Чехова, Тургенева, Пушкина, Гоголя, Толстого. Начиная с 1947 года, с неясностями будет покончено. «Холодная война» станет топливом для разжигания новой – уже подготовленной и более опасной – волны национализма, возогнанной до крайних пределов. Одним из ярких её проявлений станет навязчивое разоблачение так называемого космополитизма, развернувшееся с конца 1948 года. Роль метронома в этой кампании сыграла тема «глубокой патриотичности», аранжированная идеей визионерства «великого русского народа». В фантасмагорических пассажах пропагандистов «всё прогрессивное человечество» оказывалось охваченным чувством «благоговения и уважения к историческому пути русского народа, к его качествам, ко всему совершённому им, в особенности, в течение последнего советского периода его истории, к русским людям сталинской эпохи{27}. Главным противником русского, советского патриотизма был объявлен буржуазный космополитизм – прикрытие буржуазного национализма и экспансии англо-американского империализма{28}. В борьбе с химерами романтической идеологии мирового согражданства (её усечённо-радикальной версией выступает, собственно, утопия всемирного братства пролетариев) явили себя заглавные идеи и решения «позднего» сталинизма: антиамериканизм как инструмент усиления автаркии; превентивное подавление демократических устремлений интеллектуалов, национальной интеллигенции (за помыслами последней проглядывали намерения национальных политических «элитов» – в транскрипции начала 1950-х годов); новый, фронтальный натиск на инонациональные начала в культуре и быту, преследующий достижение небывалой «массовизации» общества. Антисемитизм явился средством перевода антиинтеллектуализма и великорусского шовинизма погромно-инквизиторского сорта на простой язык: программировалась этнокультурная мутация народов. С непредсказуемыми последствиями.
Все без исключения идеологические акции второй половины 1940-х – начала 1950-х годов пронизывают идеи преемственности русской культуры на всех этапах развития Руси/России, а также её ведущей роли в стране и мире. В этом ряду доведённые до абсурда доказательства приоритета русских учёных едва ли не во всех областях науки и техники. Порицание «раболепия перед буржуазной иностранщиной» тех писателей, которые фигурировали в решениях ЦК партии о журналах «Звезда» и «Ленинград». Критика композиторов, содержащаяся в решении ЦК ВКП(б) об опере Мурадели «Дружба народов», за игнорирование «великого музыкального наследия гениальных русских композиторов». Победа мичуринской – советской, русской в своей основе – биологии на известной сессии ВАСХНИЛ 1948 года.
Очередь обществоведов и историков в этой новой идеологической акции наступила летом 1947 года.
«Органами Государственной безопасности раскрыта террористическая группа врачей-вредителей, наёмных агентов иностранных разведок»
В это время Жданов инициировал публичную проработку книги одного из видных деятелей идеологической сферы, руководителя Агитпропа Г.Ф. Александрова «История западноевропейской философии». В 1946 году она была удостоена Сталинской премии, и выбор её в качестве объекта идеологической атаки достаточно неслучаен: Жданов «подставил» Александрова как человека Маленкова{29}. Вне зависимости от политических хитросплетений эта дискуссия решала те задачи, которые стояли перед идеологической сферой.
Среди потока схоластических поучений и критических замечаний в адрес Александрова, вся новизна которых заключалась лишь в том, что положения книги поверялись на «истинность» очередным набором руководящих цитат Маркса, Ленина и Сталина, прозвучало – в докладе Жданова – главное: «Умаление роли русской философии». Похоже, Александров не уловил (или не захотел этого сделать?) измыслен-ную Сталиным меру превращения «принципа воинствующей большевистской партийности» (в верности которому глава Агитпропа клялся в ходе «дискуссии») в русскую этнопатриотику. Иначе вряд ли в своём заключительном слове указал бы на необходимость «создать крупные монографические исследования о всех имевших существенное значение учёных в истории философской мысли и в России, и на Украине, и в Белоруссии, и в Грузии, и в Азербайджане, и в других советских республиках». Последовали оргвыводы, в которых наверняка была учтена и «непонятливость» Александрова. Он был резко понижен в большевистской «табели о рангах», заняв пост директора Института философии АН СССР. Его место в Агитпропе занял ставленник Жданова М.А. Суслов, избранный ещё в мае секретарём ЦК ВКП(б). Между тем Сталина уже перестал устраивать и ждановский квазилиберализм. Летом 1948 года правитель возвышает Маленкова и поручает ему руководство идеологией.
Чтобы перебросить мостик от критики философии к утверждению «новых» подходов к историознанию, требовалось найти подходящий объект критики в историографии. Им стала книга профессора МГУ Н.Л. Рубинштейна «Русская историография», которая была издана накануне войны (подписана к печати 31 мая 1941 года) в качестве «стабильного» учебника на исторических факультетах. Эта книга была выдержана в духе идеологической конъюнктуры конца 1930-х годов: «Тема исследования – история развития русской исторической науки, его основное содержание – история русской исторической мысли в научном познании исторического процесса»{30} (выделено нами. – Авт.). В этом же качестве книга получила положительный отклик в годы Великой Отечественной{31}.[4]4
Во время обсуждения книги Рубинштейна автор рецензии О.В. Вайнштейн признал ошибочной свою «хвалебную рецензию». – См.: Ботиков А. Обсуждение книги Н.Л.Рубинштейна «Русская историография» // Вопросы истории. 1948. № 6.
[Закрыть] Тем более было важно на примере этой русоцентристской работы задать новые высоты в борьбе за имперскую идеологию. Фамилия автора тоже была вполне созвучной образу космополита, насаждавшегося пропагандой. Не вдаваясь здесь в подробности подготовки и развёртывания критики книги Рубинштейна, основная «проработка» которой состоялась с 10 по 15 марта 1948 года на Всесоюзном совещании заведующих вузовскими кафедрами истории СССР, подчеркнём, что Рубинштейну были предъявлены те же претензии, что и Александрову.
Показательно, что выступавший на совещании историков ещё в роли идеолога Е.Н. Городецкий (позже он сам будет зачислен в космополиты в одной группе с И.И. Минцем) указал на теоретико-политическое значение текста Сталина «О статье Энгельса “Внешняя политика русского царизма”». Городецкий назвал сталинский материал «образцом историографической работы»{32}. Этот «образец» был подвёрстан к сборнику «К изучению истории» 1937 года, переизданному в 1946 году.
В 1946 году Сталин предпринимает ещё один шаг в области теории. В «Предисловии автора» к первому тому своих сочинений он восстанавливает «национализаторскую» позицию в вопросе об уровне развития капитализма в России. Этим он отклоняет господствовавшее с середины 1930-х годов представление о России начала XX века как полуколонии Запада. Тезис о полуколониальной зависимости России впервые прозвучал в «Замечаниях по поводу конспекта учебника <…>» Сталина, Жданова и Кирова в 1934 году. Закреплялся в катехизисе сталинизма – «Кратком курсе». Статья Сталина «О статье Энгельса <…>» тоже выдержана в духе подобного «денационализаторства».
Дело в том, что постулат «Россия – полуколония» в 1930-е годы, во-первых, призван был обосновать жёсткие методы большевизма, используемые в ходе соцмодернизации (особенно при проведении коллективизации). Во-вторых, эта позиция со своей стороны подпитывала обстановку идеологической путаницы и теоретических двусмысленностей, в которой происходило избиение ленинистско-интернационалистской историографии. Теперь, на новом витке утверждения великодержавной идеи, надобность в подчёркивании слабого, зависимого положения России отпала. Напротив, нужно было утверждать образ уверенно идущей сквозь столетия могучей державы. Значение перемены точки зрения на уровень капитализации России для идеологии явственно подчёркивалось тем, что «новая» точка зрения была предъявлена в предисловии к собранию сочинений вождя.
Однако вновь, как и в «дискуссии» на «философском фронте», продемонстрированная учёными степень готовности воспринять русоцентризм в прямом, зримом обличье, а не рафинированной форме, явно не могла удовлетворить Сталина. Научное сообщество в экстремальных условиях выказывало слабые признаки сопротивления, пытаясь удержать идеологический натиск верхов на уровне тех балансов и противовесов «классового» и «патриотического», которые сложились в конце 1930-х – первой половине 1940-х годов. Сам Рубинштейн писал в это время о том, что «история СССР может быть построена лишь в итоге разработанной русской историографии и национальной историографии отдельных народов Советского Союза <…>»{33}.