355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Алексеев » Зеленые берега » Текст книги (страница 19)
Зеленые берега
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 00:23

Текст книги "Зеленые берега"


Автор книги: Геннадий Алексеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 21 страниц)

– Знаешь, этот бык из тумана – очень эффектно. Я всякий раз пугаюсь. Действительно страшно. Но, честно говоря, не понимаю, какой в нем смысл. Ну бык? Ну и что?

– Видишь ли, это символ и впрямь несколько неопределенный, расплывчатый. Но своей многозначностью он и волнует. Это как бы некая великая загадка, не дающая нам покоя, – это то, что всегда где-то рядом, но притом и невероятно далеко, – то, что всегда подразумевается, но никогда не высказывается вслух, – то, чего все ждут и все опасаются, – словом, нечто чрезвычайно важное, но не поддающееся осмыслению, то самое, что не с чем сравнить.

– До чего же ты умный! – умиляется Настя и целует меня в щеку. – Между прочим, Знобишина скоро выпишут. Он поправился. Все, слава богу, обошлось. Только я удивляюсь: такой спокойный, уравновешенный, тихий, в общем-то, человек. Никак не ожидала! Говорят, это у него от шока. Что-то его невероятно поразило, до крайности ошарашило. Как ты думаешь, что же это могло быть, что могло его так ужаснуть? В старые времена водились привидения. Покойники любили тогда бродить по ночам и причиняли живым массу неприятностей. Но сейчас о призраках ничего не слышно.

– Я рад, что Знобишин уже здоров, – бормочу я. – О причинах его болезни можно только догадываться, но никаких догадок у меня, к сожалению, нет. Все это выглядит весьма таинственно. А куда мы с тобою движемся?

– Ко мне, – отвечает Настасья спокойно. – Женька с бабушкой в Таллинн укатил, там у нас родственники.

– Ах, Настя, ты не можешь понять: это невозможно, это совершенно невозможно! Это уже не будет возможным никогда!

– Ну хорошо, хорошо, проводи меня тольно до дому. Не бросишь же ты меня здесь, посреди Невского, под дождем?

Листья на потолке в вестибюле Настиного дома только что покрашены. Теперь я вижу, что это листья водяных лилий, – раньше я почему-то не обращал на это внимания. Вдруг замечаю среди листьев притаившуюся лягушку. А вот и еще одна! Как интересно, однако! Сколько раз я стоял здесь с Настей и не замечал, что на потолке среди листьев – лягушки. Настя теребит пальцами рукав моего пальто.

– И очень смешно, конечно, Градиска соблазняет принца. Второй раз, а все равно смешно. Принц просто бесподобен! Что ты там, на потолке, рассматриваешь?

– Да вот лягушки. Они затаилисъ среди листьев. Очень симпатичные.

– Где, где?

– А вон там, справа. И чуть подальше еще одна. И вон там, у карниза, в самом углу.

– Ой, и правда лягушки! Двенадцать лет живу в этом доме, а лягушек не разглядела. Все-то ты видишь! Все-то ты замечаешь! Очень ты зоркий.

Настя берет меня за палец.

– Ну зайдем хоть на минутку! У тебя ботинки, наверное, промокли. Высушишь носки.

Мне не очень хочется возвращаться на улицу под дождь, и я колеблюсь.

– Пошли, пошли! Угощу тебя коньячком. Выпьешь рюмку – согреешься.

Настя тащит меня за палец к лестнице. Поднимаемся. Мимо проплывает красная лодка. Парус ее все так же надут ветром. Ветер не стихает. И что-то милое, родное есть в этой лодке и в ее парусе, и в белых гребешках стеклянных волн, и в списке жильцов на дверях Настиной квартиры.

В комнате у Насти все по-прежнему. Только среди пейзажей Куинджи появился пейзаж Пуссена. Вспоминаю: когда-то в Настином присутствии хвалил пейзажи Пуссена.

– Вот тебе шлепанцы, – говорит Настя.

Сажусь у двери на стул, развязываю шнурки, сбрасываю мокрые ботинки, надеваю шлепанцы, те самые коричневые кожаные шлепанцы, которые были куплены два года назад специально для меня.

Настасья перед зеркалом стягивает с головы шапочку. Замечаю, что у нее опять новая прическа, – волосы укорочены, концы их подвиты и свободно рассыпаются по плечам. Приблизив лицо к зеркалу и округлив раскрытый рот, она кончиком платка подтирает размытую дождем помаду. Потом она трогает пальцем ресницы и поворачивается ко мне. "Красотка! – думаю я. Чего и говорить, конечно красотка. Красавица!"

Чувствуя, что я любуюсь ею, Настя с минуту стоит неподвижно. В ее взгляде гордость собою и затаенное торжество: "Полюбуйся, полюбуйся, с кем ты расстался, кого ты разлюбил, кого ты покинул, кого ты так жестоко бросил, дурачок! Полюбуйся и запомни мои прекрасные черты! Получше запомни!" После она подходит и кладет свою ладонь мне на плечо. Я тихонько снимаю ладонь. Настя снова кладет. Я опять осторожно сдвигаю ладонь в сторону.

– Уж и прикоснуться к тебе нельзя! – говорит Настя. Она направляется к серванту, извлекает из него непочатую бутылку мартеля и ставит ее на стол. Рядом с бутылкой появляются два знакомых бокальчика фиолетового стекла и блюдечко с жареным миндалем.

– Иди, иди сюда, что ты там сидишь, как бедный родственник? – произносит Настя с напускной небрежностью и усаживается у стола, закинув ногу на ногу, почти как Ксения.

Подхожу. Сажусь за стол.

– Ты, я вижу, разбогатела. Балуешься французскими коньяками.

– Премия! – отвечает Настасья. – Скромная премия за скромное перевыполнение плана. Сначала хотела купить туфли, но потом плюнула на них и решила – поживу-ка я красиво!

Гляжу, как мартель льется в бокалы. Гляжу на длинные, острые Настины ногти, покрытые перламутровым лаком.

– Рада снова видеть вас, дорогой друг, у себя, в этих добротных шлепанцах отечественного производства, за этим столом, под этим абажуром и с бокалом в руках! – произносит Настя, иронически улыбаясь и глядя на меня сквозь прищуренные ресницы, тоже почти как Ксения. Мы чокаемся. Настя тянет коньяк маленькими глотками, время от времени облизывая верхнюю губу.

– Зря ты меня боишься. В конце концов, мы можем быть друзьями. Я по-прежнему нравлюсь тебе, это заметно. Я красивая женщина. Ты всегда твердил, что я очень красивая женщина. К тому же я еще вполне молодая женщина – мне всего лишь тридцать два. Я как очень спелое, сочное яблоко или как чуть перезревший, сладкий, ароматный абрикос, ты мне сам это говорил. Я – как… Ну найди для меня еще какое-нибудь сравнение! Ты же у меня поэт! Вон что творилось сегодня в вестибюле «Титана»! Все мужчины, и стар и млад, рвались со мною познакомиться. Разве неприятно дружить с красоткой, которая к тому же к тебе немножко неравнодушна, которая в тебя чуть-чуть влюблена? По-моему, одно удовольствие.

Настасья встает из-за стола и с бокалом в руке устраивается на диване. Я продолжаю сидеть за столом. Настасья похлопывает рукой по сиденью дивана.

– Садись-ка сюда! Здесь удобнее, мягче.

Я послушно сажусь рядом с нею.

– Вот видишь, здесь действительно удобно. Посидим рядышком. И все же лучший фильм у Феллини «Дорога». Ты со мною согласен? Я, когда его посмотрела, неделю в себя прийти не могла. Даже на работе это заметили. Начальница сказала: "У вас что, какие-нибудь неприятности дома? Если нужно, я могу вас отпустить". А Шурка моя все удивлялась: "До чего же ты впечатлительная, Настюха! Таких, как ты, нельзя пускать в кино и театры. Таким, как ты, это вредно для здоровья. Я уж и позабыла этот фильм, а ты все переживаешь. Нервы тебе, лапонька, надо бы подлечить!"

Настя подвигается ко мне поближе.

– Ну что же ты, дружочек мой, такой печальный? Ну обними же меня по-дружески! Ну приласкай же меня целомудренно, платонически, безо всяких дурных намерений! Неужели тебе совсем не хочется меня приласкать? Не может этого быть! Где твоя рука? Положи ее вот сюда, на мою талию. У меня же чудесная, тонкая талия, ты всегда ею восторгался. И бедра у меня недурные, очень даже недурные. Многие бабы смертельно завидуют моим бедрам. "Если бы нам такие бедра, мы бы и горя не знали! – говорят они мне. – Это же счастье иметь такие бедра – не широкие и не узкие, не покатые и не крутые, не высокие и не низкие, а в самый раз, тютелька в тютельку!" Ну погладь, погладь мое бедро, друг мой единственный, друг мой бесценный!

Настя опускает мою руку с талии на бедро и придвигает свое лицо к моему. Совсем рядом синие озера ее глаз с зарослями черных камышей – ресниц – по краям. Мне даже чудится, что в озерной глубине мелькают, резвятся, поблескивают боками веселые серебристые рыбешки. "Сесть бы у камышей да забросить удочку, – думаю я, – ведь был же я в молодости рыболовом!"

Но озера уплывают куда-то вверх, и перед моими глазами уже Настин рот. Он влажен. Он полуоткрыт. Белеют смоченные слюною зубы. "Как у Ксюши! – думаю я. – Совсем как у Ксюши!" И я тихонько прикасаюсь губами к этому неотразимому, то ли Настиному, то ли Ксюшиному, рту, и она, эта женщина, эта Настя-Ксюша отвечает мне страстно, жарко, торопливо, и в горле у нее что-то клокочет, и пальцы ее рвут пуговицу на моем вороте, и что-то со звоном падает на пол…

Я отталкиваю от себя эту обезумевшую от страсти женщину и откидываюсь на подушку. Я вижу: это не Ксюша, это Настя.

– Сумасшедшая!

Она сидит, прижав ладони к лицу.

– Я люблю тебя, – говорит она тихо, и опять что-то булькает в ее горле. – Я люблю тебя! – кричит она. – Ты что, не знаешь? Я, идиотка несчастная, люблю тебя!

И потом она падает на диван как подкошенная, плашмя, лицом вниз, и лопатки ее ходят ходуном, и она рвет зубами подушку, и рыдания ее переходят в вой, в страшный, уже не женский, а какой-то звериный вой.

Переворачиваю ее на спину, приподымаю ей голову и вливаю в рот рюмку мартеля. Она затихает. Она лежит неподвижно. Ее глаза закрыты. Ее щеки в черных потеках от ресниц. Ее рот размазан, нос распух, волосы взлохмачены.

– Уходи! – шепчет она. – Убирайся! Я тебя умоляю!

Сбрасываю шлепанцы, вставляю ступни в не успевшие высохнуть ботинки, напяливаю на затылок кепку и надеваю пальто, долго не попадая руками в отверстия рукавов. Подхожу к Насте. Она лежит в той же позе – навзничь. Она не открывает глаз. Выхожу в коридор, тщательно закрыв за собою дверь. Стараясь не топать, иду по коридору. Кто-то выглядывает из коммунальной кухни – любопытствует. Не озираясь, иду мимо дверей с половичками. Выбираюсь на лестницу. Спускаюсь. У витража с лодкой обнимается парочка. Прохожу рядом с ними. Они меня не замечают.

Стою на улице, подняв воротник пальто. Дождь все моросит. В мокром асфальте отражается ярко освещенная витрина булочной с огромным кренделем и огонь светофора, стоящего у перекрестка. Вот он красный. Вот он желтый. Вот он зеленый. Вот он снова красный. Машин не видно. Светофор светит для собственного удовольствия.

Иду к площади, подхожу к собору. В полумраке поблескивают мокрые гранитные колонны. Лучи прожекторов упираются в тускло мерцающий золотой купол, будто поддерживая его, чтобы не упал. Промчавшееся мимо такси обдает меня брызгами. Отряхиваю брюки и пальто. Ботинки опять промокли. За собором на высоком пышном пьедестале ненастоящий, как манекен, бронзовый всадник поднял на дыбы нервную, тонконогую, совсем живую бронзовую лошадь. Дождевые струи текут по плечам всадника и по шее лошади. У монумента останавливается милицейская машина с синей мигалкой на крыше. Дверца машины открывается, милиционер в дождевике направляется ко мне. "Ну вот, опять! – думаю. – Чем я теперь провинился?" Милиционер подходит и спрашивает, нет ли спичек. Достаю из кармана спички. Прикрываясь полой дождевика, милиционер закуривает, благодарит и садится в машину. Машина медленно объезжает памятник и скрывается за углом. Дождь не унимается. Дождевая вода каплет с кепки мне за воротник. "Жалко Настю", – думаю я.

Май.

Кафе-мороженое на Лиговке – бывший "Голубой жираф". Сижу за столиком в том самом углу, где впервые сидели мы с Ксенией. Напротив меня сидит белобрысая девица с "лошадиным хвостом" на макушке. Хвост длинный, тщательно расчесанный. Девица уплетает мороженое, запивая его яблочным соком.

Появляется А. Садится сбоку, между девицей и мною.

– Какие новости?

– Новости плохие. Ксения умерла.

Пауза. Ложка с мороженым, поднесенная девицей ко рту, застывает в воздухе. Глаза девицы округляются – в них испуг и любопытство. Глаза А. тоже округляются – в них изумление и растерянность.

– Когда?

– Какое это теперь имеет значение? Вчера! Позавчера! Семьдесят пять лет тому назад – шестнадцатого декабря тысяча девятьсот восьмого года!

– Шестнадцатого декабря? Что же не позвонил, не сказал… Ну, брат…

– А зачем? На похороны мы с тобой все равно не попали бы. Не пустили бы нас на похороны.

Опять пауза. Девица, не поднимая головы, быстро доедает мороженое, допивает сок, поправляет рукою хвост, надевает на плечо ремешок сумочки и торопливо уходит. У дверей она оборачивается и бросает на меня последний взгляд. Но что в нем, издалека не разобрать. А. встает, направляется к стойке и вскоре возвращается с бутылкой все того же гурджаани.

– Помянем Ксению Владимировну! – говорит он и наливает вино в стаканы. – Но как же это случилось?

– Убил один сумасшедший. В сердце попал. Точнехонько в сердце. Его, правда, тоже… Все на моих глазах.

– И ты не смог?..

– Нет, не смог. До эстрады было метров тридцать, а он, как видно, все рассчитал, хотя и был безумец.

Вино выпито. Теперь встаю я. Теперь я иду к стойке и возвращаюсь с бутылкой гурджаани.

– И все-таки, что же это было? – спрашиваю я, разглядывая дно стакана. – Затмение ума? Особая, редко встречающаяся форма безумия, в котором есть логика, есть система, есть гармония и красота? Уникальная, изумительная, прекраснейшая форма безумия, которая встречается раз в тысячелетие и потому неизвестна еще медицине? Или это были галлюцинации, это был сон наяву? Сон, в котором все так четко, так выпукло, так реально, до неестественности реально, реальнее, чем сама реальность? Долгий сон с продолжениями, с захватывающим сюжетом и с продуманной до мелочей композицией? Многосерийный цветной, широкоформатный, стереофонический и стереоскопический сон? Или это эксперимент неведомого гипнотизера, обладающего чудовищной силой внушения, от которой нет никакой защиты? Но почему именно я был избран объектом для гипнотических манипуляций? Почему именно я погружен был в иную жизнь и обречен был наслаждаться в ней и страдать? Или со временем что-то стряслось? По какой-то таинственной причине оно вдруг расслоилось, перекосилось, пласты его сдвинулись, между ними образовались пустоты, и прошлое стало просвечивать сквозь настоящее? А если время – цепь, то оно, вероятно, запуталось, завязалось в узел, и далекие его звенья внезапно оказались рядом? Что же, что это было?

– Все очень просто, – говорит А. – Он и она были предназначены друг для друга. Но произошла ошибка – он опоздал родиться. И вот, прорывая толщу лет, она бросилась к нему, в его время. Она торопилась, боялась опоздать. И она успела. И ему повезло. И они были вместе почти год. Почти год – значит, почти вечность.

– Это то самое кафе, – говорю я. – Вон там висел жираф, большущий голубой жираф. Кисточка на его хвосте была черная. А вон там стоял граммофон с голубой трубой. А вон там…

И тут я увидел за столиком у окна… кучера Дмитрия. Он чаевничал. Он поедал свой калач. На нем была все та же линялая голубая косоворотка. Я потряс головой – кучер все чаевничал. Я еще раз потряс головой и протер кулаками глаза – Дмитрий не исчезал. Допив стакан и ощущая легкое головокружение, я поднялся и направился к кучеру. Подойдя, я увидел, что он пьет не чай, а яблочный сок, и на тарелке у него не сдобный калач, а фруктовые вафли, пачка которых стоит двадцать одну копейку. Я взял его за плечо. Он обернулся, оскалился. И опять от его улыбки спине моей стало прохладно.

– Дмитрий! – крикнул я, пронзенный невероятной надеждой. – Дмитрий, это ты? Но как же, как же так… Неужто это впрямь ты, Дмитрий?

– Натурально я, барин, а кому же еще быть-то? – ответствовал кучер своим загробным басом, продолжая улыбаться. – Барыня мне еще вот что повелела вам передать, да я запамятовал. Теперь вот вспомнил и прибежал. Может, это важное что, подумал.

Дмитрий сунул мне в руку небрежно сложенную записку, от которой исходил единственный в мире, мучительно-сладостный Ксюшин запах.

"Милый, если не послушаешься и все же придешь, то полицейский офицер, что будет стоять слева от эстрады, носатый такой, проведет тебя в антракте в мою комнату. Но не смей приходить, не смей!"

Сводчатый потолок покачнулся. Я схватился за спинку стула, но стул тоже колебался и норовил вырваться из рук. Это напоминало землетрясение.

– Ах, Дмитрий, Дмитрий! Что ты натворил! Как же ты так? Как же тебя угораздило? Да ведь ты!.. Ох, Дмитрий!

Кучер вскочил, перепуганный насмерть, и стал пятиться от меня в сторону выхода. Из опрокинутого стакана вылились на стол остатки яблочного сока.

– Да ведь я… Да разве ж я знал? Бумаженция какая-то жалконькая, помятенькая… Думал – безделица, пустяк. Думал – и потерять не грех. Она и сунула мне ее как-то так, без внимания. Пусть, мол, на всякий случай и это еще прочтет, а не прочтет, так, мол, и ладно, и ничего, эка важность! Я потому и запамятовал, что она вот так, без внимания. Кабы я знал!

Дмитрий, все так же пятясь, поднялся по лестнице.

– Простите меня, барин! – крикнул он сверху. – Простите меня ради Христа и всех пресвятых угодников! – рявкнул он своим страшным голосом. В последний раз мелькнула его голубая рубаха, и он исчез.

Шатаясь, опираясь о стену, возвращаюсь к своему столику. А. глядит на меня с тревогой.

– Что-то быстро ты стал пьянеть! – говорит он. – А кто этот бородач, этот гангстер, этот Бармалей?

– Один знакомый скульптор, – отвечаю я. – Смешной тип. Обожает фруктовые вафли и яблочный сок. Поехали на кладбище. Две недели там не был. Поглядишь на ее часовню.

Июнь.

Телефонный звонок.

– С вами говорит Марианна Максимовна из Музыкального музея. Вы к нам приходили недавно, интересовались материалами о Брянской. У нас к вам просьба. Мы хотим устроить небольшой утренник, посвященный творчеству Ксении Владимировны. Не могли бы вы сделать сообщение о ней, краткое, минут на сорок? Ее жизнь, ее голос, ее репертуар, ее место в русском эстрадном искусстве. А после послушаем ее пластинки. Ну как, согласны?

– Да вообще-то… Я ведь не музыковед, и не знаток эстрадного искусства, и, признаться, даже не любитель вокальной музыки – предпочитаю инструментальную. Но могу попробовать.

– Вот и чудесно! Мы уже устали от специалистов, от знатоков, от книжных людей. А вы будете говорить то, что думаете, и не станете никого цитировать. Гигантское вам спасибо!

Опять телефонный звонок. Знакомый, негромкий, спокойный голос:

– Здравствуйте! С вами говорит Евграф Петрович Обрезков. Помните, мы с вами встречались в Крыму?

– Помню! Отлично помню! Как же можно такое позабыть! Рад приветствовать вас, дорогой Евграф Петрович! Откуда звоните? Ах, вы здесь, у нас! Недолго, говорите? Сегодня уезжаете?.. Ах, как жаль!.. Так, значит, двадцать минут у вас найдется?.. Давайте у Казанского, у памятника Барклаю… В пять часов? Хорошо.

Я узнаю его сразу – он нисколько не изменился. Одет аккуратно, но не модно, по-стариковски. В руке тоже немодный, но чистенький портфель. Здороваемся, улыбаемся друг другу, глядим друг другу в лицо. Потом ходим взад и вперед между колоннами собора. Евграф Петрович говорит о моих стихах.

– Я, конечно, как и положено старику, консерватор, если желаете, даже ретроград. Понеже мое мнение вряд ли будет для вас интересным, а моя позиция, разумеется, вам чужда. Но иногда полезно послушать и ретрограда.

– Да, да, несомненно, полезно! – соглашаюсь я, стараясь сделать заинтересованный вид. Но мне уже хочется пожать своему бывшему секунданту руку и удалиться.

– …Вы берете на себя тяжкую ответственность… есть ли у вас полная уверенность?.. разрушать старое всегда заманчиво… традиции – это не бремя, а сокровище, которое надо беречь… не стоит игнорировать то, что вас не понимают, и, тем паче, гордиться этим… дерзость не всегда благо… стихотворная форма оттачивается веками, а вы хотите… разумеется, в этом что-то есть – вы многое можете, вы чувствуете слово, ритм, интонацию… но не жалко ли вам свой талант?.. мне кажется, вы давно не перечитывали классиков: дабы прыгнуть далеко вперед, надо отойти сначала назад… и что такое современность?.. стоит ли быть рабом своего времени?.. Пушкин современнее всех нынешних поэтов… Ну вот, наговорил я вам с три короба!

– Нет, нет, Евграф Петрович, мне действительно пойдет это на пользу. Я поразмыслю об этом на досуге. Спасибо вам за откровенность.

– А я тут вам кое-что привез, – говорит старик и вытаскивает из портфеля старинную открытку с изображением какой-то женщины.

Беру открытку, вглядываюсь в нее. Ксюша! Она сфотографирована в профиль. На ней то самое платье, в котором она погибла. У нее величественный и надменный вид.

– Вы знаете, – продолжает Евграф Петрович, – эта женщина не дает мне покоя. Ведь это же она была тогда! Это же она вбежала в гостиную, такая испуганная, непричесанная и вместе с тем такая прекрасная! Но как же?.. Каким образом? Вы сказали, что стрелялись из-за нее. Но ведь она умерла в девятьсот восьмом году! Я специально навел справки. Как же это…

– Ничего не могу вам объяснить, Евграф Петрович. Это необъяснимо. Но я стрелялся именно в девятьсот восьмом году, за полгода до ее смерти. И я был свидетелем ее гибели. И я был ее мужем.

– То есть как – мужем? – глаза у Евграфа Петровича останавливаются, и я опять вспоминаю прославленный репинский шедевр.

– Да вот так, обычно. Я обладал ею. Она со мною спала.

– Но получается, что я тоже очутился там, в Ялте, в девятьсот восьмом! – вскрикивает старик и вдруг начинает торопиться. – Простите, но я уже зело опаздываю. Меня давно ждут. Неловко, знаете ли… Простите!

Наскоро пожав мою руку, Евграф Петрович почти бегом покидает меня. Между колоннами мелькает его черный, плохо сшитый костюм. "Испугался, думаю я. – Зря я сказал, что Ксюша со мною спала. Черт меня дернул!"

Июль.

У входа в Клуб писателей встречаю Еще одного знакомого литератора. Он радостно улыбается. Он заметно потолстел. Вообще-то, он всегда радостен, всегда улыбается, потому что он удачник, потому что он баловень судьбы, потому что судьба таскает его на руках, как офицеры таскали Ксюшу. При этом судьба то и дело засовывает ему в рот мятные пряники – она знает, что он к ним неравнодушен. Я ему завидую. Не то чтобы очень, скорее слегка, но все же завидую. У него есть особый дар – он умеет писать мягко, так, чтобы ничего не торчало, чтобы не было никаких затвердений, никаких заостренных частей, чтобы все можно было прощупать и убедиться в том, что данный текст никого не уколет и ничего не поцарапает. Его творения очень удобны. Они сродни подушкам, которые обычно разбрасывают на тахте. При всем том он и сам очень мягкий, сговорчивый, покладистый, участливый, общительный, добрейший и обаятельнейший человек. Он ужасно похож на свои творения. Но нет худа без добра, и поэтому не бывает добра без худа. От своей чрезмерной удачливости Еще один знакомый литератор толстеет неудержимо. Вот поэтому-то я и завидую ему не зверски, не взахлеб, не отчаянно, а сдержанно, полегоньку. Мне все же хочется мало-мальски сохранить свою фигуру, оттого что я, как известно, неравнодушен к миловидным женщинам, а эти соблазнительные, но капризные созданья не очень-то любят гулять по улицам с заплывшими жиром толстяками.

Еще один копается в своем тоже упитанном, солидном, дорогом портфеле, извлекает из него новенькую, свеженькую, только что вышедшую из печати собственную книжку и, зажав портфель между ног, пишет на заглавном листе дарственные слова.

– Хорошо, что я тебя встретил! – говорит он мне, весь лучась и как бы немножко расплываясь, немножко подтаивая по краям от своей обильной и неизбывной радости. – Чудесно, что я на тебя наткнулся! Вот тебе мои новые тексты. Не все, конечно, вышло, но в целом я доволен. Прочти и скажи, какое впечатление. Твой сборничек я полистал с большим наслаждением. Ты растешь! Ты молодчина! Расти, расти дальше, не останавливайся! И не сворачивай со своего пути! И никого не слушайся! И не обращай внимания на хихиканье за спиной. Всегда ведь сзади кто-то хихикает, всегда находятся желающие похихикать. Знаю, тебе нелегко. Но тебя поджидают лавры. Музы уже сплели венок. Еще немного, и он украсит твою красивую умную голову. Главное – не сдаваться! Главное – не унывать! Главное – не предавать самого себя! Главное – быть целеустремленным! Рецензий еще не было? Скоро появятся! Незамедлительно появятся! Приготовься к славословиям. Они неминуемы. Критикам уже пора разглядеть тебя как следует. А говорят, что ты намерен писать роман об этой, как ее… о Брянцевой?

– О Брянской, – поправляю я.

– Извини, о Брянской. Так это верно? Будет роман? Ты уже собрал материал? И есть какая-то затея? Это будет нечто – документальное? Или историко-художественное? Или вольная поэтическая фантазия на тему о Брянской? Но учти: роман – штука серьезная. Для него требуется многое: усидчивость, терпение, трудолюбие, упорство, добросовестность, вера в успех, сосредоточенность, тихое местечко со столом и пишущей машинкой и чудовищное количество времени. Требуется также некоторое умение творить романы. Последнее качество встречается в двух разновидностях: как щедрый дар расточительной матушки-природы и как нечто благоприобретенное. Второе совершенно необходимо, если отсутствует первое. А вообще-то, ничего страшного. Я написал уже четыре романа, и все четыре, как ни удивительно, напечатаны. И вот я жив, и даже здоров, и даже слегка располнел (при этих словах Еще один похлопывает себя по брюшку). Не пытайся писать длинно, но излишняя краткость тоже вредна. Не следует также писать сложно, но и простота, хотя она свята, хотя о ней без конца твердят критики, хотя ее обожает широкая публика, хотя она сплошь и рядом присутствует в творениях классиков, – так вот, простота, скажу я тебе по секрету, довольно опасна. С нею надо поосторожнее. Можно так опроститься, что разучишься писать заявления о денежной ссуде и расширении жилплощади. Опасайся писать быстро, это приводит к двухмерности – исчезают объем, глубина. Но писать медленно и того хуже. Забудешь, о чем пишешь. Я уверен, что у тебе все пойдет как по маслу. Буду счастлив держать в руках пахнущий типографской краской пухленький, изящный томик. Название еще не придумал? Это очень важно – найти хорошее, точное, звонкое, броское, но не нахальное название для романа. Плохое название отпугнет читателя, учти. Желаю тебе успеха! Будь здрав и неутомим!

Еще один знакомый литератор убегает, вернее, укатывается, мелко-мелко перебирая ногами. Раскрываю подаренную книгу, читаю написанное на ней:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю