Текст книги "Зеленые берега"
Автор книги: Геннадий Алексеев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 21 страниц)
– Ты и есть диковина, – ответил я, – некое удивительное существо, обладающее сверхъестественной способностью воздействия на все живое и доселе не встречавшееся на нашей планете.
Ксюша крепко обняла меня за шею.
– Попался, который кусался!
– Попался, – послушно согласился я. – Давно уж попался. Можешь делать со мною все, что взбредет тебе в голову.
– Пока еще ничего не взбрело. Но скоро, натурально, взбредет. Берегись!
– Заранее трепещу.
– Вот, вот, трепещи!
Снова уселись в экипаж. Снова двинулись. Отдохнувшая лошадь бежала быстро. К тому же мы миновали перевал и катили под гору. Стало темнеть. Свернувшись калачиком, Ксюша крепко спала, положив голову мне на колени. Я сидел не шевелясь, боясь ее побеспокоить. Я сидел и блаженствовал, наслаждаясь близостью ее горячего тела и нежными детскими звуками, которые она время от времени издавала во сне. Я сидел и благоговел, и умилялся, и недоумевал: на моих коленях лежала женщина, которую обожала вся Россия, о которой мечтали генералы и владельцы золотых приисков, которой бредили гимназисты старших классов и студенты университетов, на моих коленях, трогательно оттопырив пухлую нижнюю губку, спала обладательница редкостного таланта и неслыханного женского обаяния – за что судьба наградила меня этим сокровищем?
К симферопольскому вокзалу приехали около десяти. Коляску окружили носильщики и мигом расхватали все вещи. Ксюша проснулась, села, сладко зевнула и стала приводить в порядок свою прическу.
– Доехали, слава тебе господи! Кажется, я отлежала тебе колени?
Минут двадцать я просидел с нею в купе первого класса. На столике в стеклянной вазе стоял букет красных роз, который я успел приобрести на вокзале.
– Мне грустно с тобой расставаться! – говорила Ксения, поглаживая мою руку. – Ты слышишь? Мне очень, очень грустно с тобой расставаться, милый! Мне невыносимо грустно с тобой разлучаться!
Я сидел как в воду опущенный.
– Первое письмо ты получишь из Астрахани, продолжала Ксения. – Боже, как я смогу петь в такую жару! Единственное утешение – астраханские арбузы. Наверное, они уже поспели. Хочешь, милый, я пришлю тебе целую подводу астраханских арбузов, таких больших, круглых и полосатых? Нет, подводы будет мало. Я пришлю тебе целый вагон арбузов! Будешь кормить ими своих писателей.
– Спасибо, моя радость. Незачем баловать писателей. К тому же от арбузов у них пропадет творческая активность. Спасибо.
Ударил вокзальный колокол. В купе заглянул проводник и сказал, что господ провожающих просят покинуть вагон. Мы поцеловались в последний раз. У Ксюши были мокрые глаза. У меня, кажется, тоже.
– Требования прежние, – прошептала моя возлюбленная. – На красивых женщин не глядеть и писать обо мне стихи. Кстати, пора бы уж и впрямь подарить какие-нибудь опусы. Давно жду.
– При первой же встрече в Питере, – пробормотал я, еще раз коснувшись губами ее губ, и покинул купе.
Выйдя из вагона, я подошел к открытому окну, около которого уже стояла улыбающаяся, заплаканная Ксюша. Я взял ее руки и стал торопливо целовать их. Поезд тронулся. Я шел рядом с окном и все целовал, целовал, целовал Ксюшины пальцы. Поезд набирал скорость. Я побежал вслед за вагоном. Высунувшись из окна, Ксюша махала мне рукой.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Две недели я томлюсь в Крыму без Ксении. С тоской гляжу на море, на горы, на пинии и кипарисы. С грустью взираю на красоты Гурзуфа и Алупки. Печально брожу по аллеям Ботанического сада. Мрачно пью массандровский портвейн в винных погребках Ялты. Встречаясь со мною в столовой и в писательском парке, Евграф Петрович заботливо справляется о здоровье Одинцова.
– Выздоравливает, – отвечаю я немногословно. – Скоро ему разрешат ходить с костылем.
Приходит письмо из Астрахани.
"Ты меня погубил, мой милый!
Целыми днями только о тебе и думаю. Даже на концертах тебя не забываю. О коварный обольститель!
Астрахань страшно пыльная и провинциальная. Гостиница отвратительная. В антракте умываюсь холодной водой, потом сажусь в кресло, и меня долго обмахивают полотенцами. Представляешь, каково мне на концертах?
Но успех чудовищный. На сцене с трудом вылезаю из цветов. В номере от цветов не повернуться – задыхаюсь от их аромата.
Целую тебя, миленький мой. Следующее письмо жди из Царицына. Я напишу его на твой петербургский адрес, потому что к тому времени ты уже будешь дома. Не теряю надежды, что моя любезная публика выпустит меня из Астрахани живой.
Еще раз целую, и довольно крепко. Не вздумай мне изменять. Я беспощадна.
Твоя К."
Евграф Петрович провожает меня до троллейбусной станции. У нас еще есть в запасе пятнадцать минут. Садимся на скамейку. Я ставлю рядышком свой чемодан. Молчим. Я жду. Сейчас он спросит меня. И Евграф Петрович спрашивает.
– И все же я так и не понял: с кем вы стрелялись, и почему все выглядело так театрально? Сначала мне казалось, что это розыгрыш, веселое и невинное озорство. После, когда я увидел этих офицеров в белом, я решил, что вы затащили меня на киносъемку. Однако, как ни странно, юпитеров не было и кинокамеры тоже. И я недоумевал. Когда же я увидел настоящую кровь, я совершенно растерялся. А потом – эта богатая дача и эта красивая женщина, которая так испугалась… Из-за нее вы и стрелялись?
– Из-за нее.
– Вас вызвал на дуэль ее муж?
– Да, ее муж.
– И у него были для этого основания?
– Были. Некоторые.
– Но к чему весь этот маскарад? Откуда взяли костюмы и лошадей? Дабы их раздобыть, вам пришлось, наверное, попыхтеть. А пистолеты? Ведь это были настоящие дуэльные пистолеты с настоящими пулями! Почему вы не отвечаете?
Начинается посадка на мой маршрут. Пассажиры с вещами устремляются к троллейбусу.
– Дорогой Евграф Петрович, в детстве вы, наверное, слушали пластинки с романсами Ксении Брянской?
– Конечно, слушал. Мои родители ее боготворили. Если не ошибаюсь, у меня еще осталось несколько пластинок.
– А вам не приходилось видеть фотографии этой певицы?
– Нет, не приходилось. А почему вы меня об этом спрашиваете?
Мы подходим к раскрытой двери троллейбуса.
– Поторопитесь! – говорит кондукторша, взглянув на мой билет.
– Спасибо вам, милый Евграф Петрович! – говорю я и целую старика. Спасибо за то, что в самые роковые минуты моей жизни вы оказались рядом со мною! Спасибо!
Найдя свое место, высовываю голову из окна. Троллейбус медленно трогается. Кондукторша делает мне замечание:
– Не высовывайтесь, гражданин! Высовываться из окон запрещено!
Евграф Петрович машет мне соломенной шляпой, и я кричу ему, приложив ко рту ладонь:
– Я стрелялся из-за нее, из-за Ксении Брянской!
Поезд идет на север. Колеса мягко постукивают. Лежу на верхней полке и гляжу в окно. За окном грязно-желтые, мутные воды Сиваша. Кое-где в прибрежном тростнике – лодки. Кое-где на берегу – машины. Людей не видно. Поезд еле тащится. Сивашу нет конца. Засыпаю, просыпаюсь. За окном все тот же Сиваш. Колеса мягко стучат на стыках.
…Ксения сейчас в Волгограде, то есть в Царицыне. Волга там широкая. И вообще, там раздолье – дали неоглядные. По Волге плавают теплоходы, проносятся «метеоры». То есть «метеоров», конечно, нет, а вместо теплоходов – пароходы, старинные, колесные, неуклюжие, медлительные. Буксиры тянут баржи. Буксиры и баржи тоже старинные. Словом, сплошная старина.
В купе духота, хотя окно и открыто. Вагон раскалился под солнцем. На лбу моем пот, руки у меня потные, и весь я в противном, липком поту.
…Я ждал Ксению. Я ждал ее много лет и дождался. Она явилась. Она пришла оттуда, из прошлого. Там утро века, а здесь его вечер. Она пришла ко мне молодой, в расцвете красоты и славы. Она моложе меня на восемь лет и старше на шестьдесят семь. Она в прабабки мне годится.
Из окна дует ветерок. К сожалению, он теплый. Но пахнет он неплохо степными травами.
…Ксюша любит меня? Или ей только кажется, что она любит меня? Но если действительно любит, может и разлюбить. Я же толком еще не знаю, какая она. Быть может, она влюбчива – быстро влюбляется и быстро охладевает? Быть может, она вообще ветреница? Быть может, в Царицыне она уже завела шашни с каким-нибудь миллионером, владельцем пароходной компании или мукомольных фабрик? Что, если она разлюбит меня и я уже не смогу пробиться к ней, в девятьсот восьмой?
Сиваш наконец кончается. За окном желтая сухая степь. Ее пересекает голубая полоса асфальтированного шоссе. По шоссе едут машины, грузовые и легковые, разных цветов.
…К черту машины! Ксюша предпочитает лошадей. К черту опасения! Не польстится она на миллионера. К черту пессимизм! Она меня не разлюбит. Правда, она может умереть. Одинцов не успокоится. Да мало ли что может с нею случиться. Нет, это немыслимо! Но ведь она давно уже умерла и похоронена на С…ком кладбище. Нет, это совершеннейшая нелепость! А если я умру раньше ее? Нет, я не должен ее огорчать!
Колеса все стучат. За окном уже не безжизненная степь, а зеленые поля. Поезд прибавил ходу. Поезду осточертела южная жара. Поезд движется на север, прямехонько на север.
Дома меня ждет письмо из Царицына.
"Милый, с Божьей помощью я продолжаю свое турне.
Царицын смешной город. Он узкий и длинный, как змея. Волга так широка, что другого берега и не видно почти. За мною вовсю ухаживает местный предводитель дворянства, богатый степной помещик. Катал меня по Волге в старинной ладье под красным парусом и с цыганами. Упросил спеть. Цыгане мне подпевали. Получилось очень недурно. Солнце садилось. Волга была тихая-тихая. И мой голос разносился над Волгой. А после в мою честь был устроен сказочный пир. Осетры на столе были громаднейшие, даже смотреть на них было боязно. Шампанское лилось рекой. Тут я не пела, пели только цыгане. Начали с величания. Я даже прослезилась.
Ты меня ревнуешь? Поревнуй, поревнуй меня, милый. Это тебе полезно, это отвлечет тебя от твоих юных поклонниц. Поревнуй меня немножечко.
Вчера перед концертом вспомнила, как мы ездили с тобою в Мисхор, и так разволновалась, что плохо спела первые два романса. Но вовремя взяла себя в руки, и публика, как всегда, бушевала.
Едва покинула я Астрахань, как там началась эпидемия холеры. Задержись я там на недельку… Бог меня хранит, – стало быть, я ему угодна, стало быть, он мною доволен. Но жаль моих астраханских почитателей. За что им такое несчастье?
Целую тебя нежно, но и страстно, натурально. Ни одна поклонница тебя так не поцелует. Думай обо мне, обо мне, обо мне! Только обо мне!
Верная тебе, любящая тебя К."
Спрашиваю матушку, звонил ли кто. Сразу не отвечает, мнется, отводит глаза. " Нет, – говорит, – никто не звонил".
Открываю ящик письменного стола, отыскиваю в нем Ксюшину булавку, беру ее осторожно за острый кончик, кладу на ладонь, легонько подкидываю ее и радуюсь, как ребенок, вспышкам бриллианта, напоминающим мне о новогодней елке. Через четыре месяца я буду встречать с Ксенией новый 1909 год. Впрочем, много всяких событий может произойти за четыре месяца, непредвиденных роковых событий… Вообще, я, кажется, начинаю забываться и к подаркам судьбы отношусь как к чему-то должному, как к чему-то такому, чего я вполне достоин. Но достоин ли я?
Звонит Хорошо знакомый литератор.
– Прочитал твою книжку. Неплохо. Зря ты прибеднялся. Очень неплохо.
– А разве… – начинаю я.
– Да, да, уже вышла! – перебивает меня Хорошо знакомый. – Уже три дня продается! Беги, покупай. Да побольше бери. Расхватают, после нигде не найдешь. Особенно понравился "Шорох песка". Шедевр! Читал я его в машинописном виде и слышал, как ты сам его читаешь, неоднократно. Но отпечатанный типографским способом он бьет наповал. Слава первопечатнику Ивану Федорову! Что бы мы, сочинители, делали, кабы не он? Ну и Гутенбергу, конечно, тоже низкий поклон. Словом, поздравляю!
В первом же книжном магазине я вижу на витрине свою книжицу. С минуту смотрю на обложку затаив дыхание. После выпускаю воздух из легких и обращаюсь к продавщице:
– У вас найдется сто экземпляров этого сборника стихов?
Внимательный, долгий взгляд продавщицы, подозрительное долгое ее молчание.
– А зачем вам столько?
– Видите ли, я обожаю стихи этого поэта и несколько лет с нетерпением, с огромным нетерпением, с прямо-таки жутким нетерпением ждал его третью книгу. И у меня есть много друзей, которые тоже любят стихи этого поэта, а у них есть знакомые, которые тоже…
– Вот и прекрасно! – ехидно улыбается продавщица. – Пусть ваши многочисленные друзья, а также знакомые ваших друзей, а также знакомые знакомых ваших друзей, если таковые имеются, приходят в наш магазин и сами покупают эту книжку. У нас не оптовая торговля книгами, а розничная. Бог вас знает, может быть, вы спекулянт? Скупаете дефицитные издания и после торгуете ими на черном рынке!
– Вам кажется, что я похож на спекулянта?
– Сразу не разберешь. Может, и похожи.
– Но неужели эти стихи – дефицитная литература?
– А кто знает, вдруг дефицитная?
– Вы перестраховщица! Полистайте сборник – разве такое может нравиться всем?
Продавщица послушно листает.
– Да, действительно, чушь какая-то! Даже рифмы нет. Так и я напишу. И зачем только издают всякую ерунду, бумагу изводят? Но все равно, сто экземпляров я вам не продам. Не имею права.
– Тогда позовите, пожалуйста, директора.
Появляется директор – хорошо одетый, хорошо причесанный и гладко выбритый человек с немножко испуганными глазами. Я спрашиваю его, есть ли какие-нибудь законодательные акты, ограничивающие продажу печатной продукции в государственных магазинах.
– Законодательных актов нет, – отвечает директор, – но указания имеются.
– Ну, а если книгу покупает сам автор?
– Тогда другое дело.
– Я и есть автор этой книжки стихов.
– А как вы это докажете?
– Там есть моя фотография, посмотрите.
Директор открывает первую страницу и рассматривает мой портрет.
– На фотографии вы в шляпе и вас трудно узнать. Предъявите паспорт!
Предъявляю.
– Ладно, – сдается наконец директор, – я продам вам пятьдесят экземпляров. Больше у нас попросту нет.
Продавщица, брезгливо кривя ярко накрашенные губы, долго заворачивает в бумагу мои пятьдесят экземпляров. Потом она так же долго перевязывает пакет бечевкой.
– Зачем вы такое пишете? – спрашивает она, поглядев на меня с презрением.
– Сам не знаю! – отвечаю я вполне чистосердечно.
Выходя из магазина, я оглядываюсь. Продавщица не спускает с меня уничтожающего взгляда прищуренных глаз.
Звонит Знобишин.
– Поздравляю тебя, дружище! Книга на пять с плюсом, на большой палец! Опять ты утер нос всем этим рифмоплетам! Ты уж меня извини, я давеча был не в духе – картину мою забраковали, не приняли на осеннюю выставку. Плохой у нас с тобой получился разговор. Больше всего понравилось "Счастье младенца". Ты, брат, гигант!
Звонит Настя.
– Надеюсь, ты простишь меня за назойливость, но я купила твой сборник. Ты негодяй, но ты гений. Я тебе тыщу раз говорила и еще раз говорю – ты гений!
"Хорошая все же Настя, – думаю. – Я ее бросил, а она все равно звонит и все равно твердит, что я гений. Верная все же Настасья".
– С тебя причитается, – продолжает Настя. – Пригласил бы меня куда-нибудь посидеть по старой дружбе.
"А почему бы и нет? – думаю. – Ксения где-то на Волге объедается осетриной, утопает в цветах и строит глазки каким-то там предводителям дворянства. Отчего же я не могу провести вечер с женщиной, которая меня любит, которая мне предана и которая ни с кем не кокетничает?"
– Хорошо, Настасья. Я приглашаю тебя в ресторан. Выбирай любой.
Посылаю свою книжку в Воронеж с такой дарственной надписью:
"Евграфу Петровичу Обрезкову,
моему обаятельному сотрапезнику
и отважному секунданту
с пожеланием творческих удач
и с надеждой на понимание".
К книжке прилагаю записку.
"Милый Евграф Петрович!
Никогда не забуду оказанную Вами услугу. Я оценил Вашу смелость и Ваше благородство. Если окажетесь в моем городе, непременно позвоните. Вот Вам телефон – … Буду счастлив узнать Ваше мнение о стихах.
Навеки и целиком Ваш…"
Письмо из Самары.
"Милый, я жалею, что запретила тебе писать. С какой радостью я получила бы конверт с моим адресом, написанным твоею рукой! С какой осторожностью я бы его разорвала! С каким волнением я бы вытащила из конверта твое письмо, развернула бы его, повертела бы его в руках, подержала бы его на ладони, понюхала бы его; уселась бы поудобнее в кресле и принялась читать! Сколько ласковых слов написал бы ты мне! Сколько поцелуев послал бы вместе с клочком бумаги!
Самара – город богатый и живописный. Она мне больше нравится, чем Царицын. Но очень боюсь самарских жуликов. Когда выхожу гулять, снимаю с себя все драгоценности. Остаюсь в одних сережках. Не будут же, думаю, отрывать у меня серьги вместе с ушами? Местный полицмейстер приставил ко мне для охраны двух громадных, до зубов вооруженных усачей. Но я все равно побаиваюсь. Вот если бы ты был со мною!
Самарские купцы совсем ненормальные. Давеча, после концерта, они несли меня на руках по всему городу до гостиницы. А впереди шли музыканты и играли мелодии моих романсов. Движение на улицах прекратилось. Всюду стоял народ и таращил на меня глаза.
Уже устала от волжского раздолья и своих гастролей. Утомляют бесчисленные переезды, тесные железнодорожные купе и унылые номера в убогих провинциальных гостиницах. Мне посоветовали заиметь свой собственный вагон и разъезжать по Российской империи в доме на колесах. А не купить ли мне, действительно, небольшой вагончик со спаленкой, с будуарчиком, с кухонькой, с комнаткой для прислуги и чистеньким удобным туалетом? Как ты думаешь?
Однако холера бежит за мною по пятам – она уже достигла Царицына! Ей, натурально, хочется меня догнать и погубить. Говорят, что жертв довольно много и медицина почти бессильна. А народ волнуется, и еще неизвестно, чем все это кончится. Упаси нас, Господи, от всех этих ужасов!
Напиши мне письмо, одно-единственное, но хорошее, очень, очень хорошее письмо. В нем еще разочек расскажи мне, как ты меня любишь. Словом, красиво, как это делают поэты, в письменном виде объяснись мне в любви. Начни как-нибудь так: "Впервые я встретил тебя в вагоне пригородного поезда, который направлялся от станции Токсово в Петербург. Ты сидела ко мне спиной, и лица твоего я не видел. Но я сразу догадался, что это ты…" И так далее. Адрес простой: Нижний Новгород, гостиница «Вена». Когда я доберусь до Нижнего, письмо уже будет ждать меня.
Целую тебя сдержанно, чтобы остались силы целовать при встрече.
Навсегда твоя К."
Буфет Клуба литераторов. Народу немного. Сезон едва начался. Литераторы еще нежатся на берегах покинутого мною лазурного моря или сидят в глухих деревнях, пьют самогон и наслаждаются ароматом подлинной Руси.
Сижу в уголке, что-то ем, что-то пью, о чем-то думаю, что-то припоминаю, ни на кого не гляжу, ни с кем не заговариваю – сижу скромно. Ко мне кто-то подходит. Не вижу кто, потому что сижу не подымая глаз. И не хочется мне подымать глаза, не хочется мне сейчас никого видеть, и досадно мне, что кто-то подходит.
– Салют! – произносит подошедший хриплым, лающим, не предвещающим ничего хорошего и, увы, довольно знакомым голосом. Это Просто знакомый литератор. Он вечно торчит в этом буфете. Сначала сидит один. После к кому-нибудь подсаживается. Затем к ним присоединяются третий, четвертый, пятый… И так они сидят, пьют, рассказывают анекдоты, и снова пьют, и опять рассказывают анекдоты. А потом кто-нибудь из них идет занимать деньги у буфетчика, и они все сидят и уже очень громко рассказывают не очень пристойные анекдоты, и кто-то затягивает "Виноградную косточку в теплую землю зарою", и буфетчик выходит из-за стойки, чтобы сообщить им, что "у нас не поют", и поющий, устыдясь, замолкает, но вскоре они начинают петь хором "В далеких степях Забайкалья", и буфетчик им уже не выговаривает, потому что это бесполезно.
– Привет! – отвечаю я Просто знакомому, попрежнему на него не глядя, а он садится напротив меня и кладет локти на стол.
– Что за дрянь ты лакаешь, старик? У тебя печень или сердце? Или ты не при деньгах? Брось ты жаться! Ты же именинник, триумфатор, миллионер! Третья книга – это не семечки. Ты уже матерый стихотворец. Ты уже мемуары можешь писать, старик. Можешь вспоминать о своих творческих порывах и делиться опытом с литературными щенками. Давай коньячку хлопнем за твою очередную победу!
Я встаю, направляюсь к стойке, беру бутылку коньяку и возвращаюсь на место. Просто знакомый наливает коньяк в рюмки. Пьем. Он снова наливает. Пьем. Он опять наливает. Пьем. Он произносит длинный и очень содержательный монолог.
– Знаешь, старик, я давно хотел тебе сказать. Ты вроде не дурак и писать умеешь. Но не то ты что-то пишешь, не туда тебя все заносит. Мудришь ты, куролесишь, колесом ходишь, на голове стоишь. Хочешь всем утереть нос – вот, мол, какой я своеобычный! А зачем тебе это, старик? Почему ты норовишь всех оттолкнуть и от всех отколоться? Почему ты на всех глядишь свысока? Почему ты никого не признаешь, никого в грош не ставишь? Вечно ты в сторонке, вечно сам по себе – ни с кем ты не пьешь, ни с кем ты не дружишь, ни с кем ты даже и поругаться не желаешь. Не скучно ли тебе, старик, одному-то? Не боязно? Не тоскливо? Пред тобою прямая дорога, первоклассное шоссе со всеми указательными знаками, с разделительной полосой и километровыми столбами. Нажми на педали и дуй вперед! Ты же можешь, я знаю. А тебя все тянет на грязные проселки, а ты все трясешься по ухабам, все ищешь чего-то в чащобах и на болотах. Зря! Выпьем еще, старик! Я же тебе друг, я тебя люблю! Честное слово, люблю! И я вижу, как тебе плохо. Тебя почти не печатают, тебя почти не знают, о тебе почти не пишут. У тебя небось и баб-то стоящих нет! Ради чего страдаешь? А вдруг не выйдет это у тебя, не утрешь ты всем нос, не обставишь ты всех и не прорвешься в дамки? Шансы у тебя, конечно, есть некоторые. Но риск-то, риск-то какой! Я понимаю твой принцип – пан или пропал. Красивый принцип, старик, гордый, благородный принцип. Но страшный, страшный он, этот твой принцип! Ведь можешь остаться и без журавля, и без синицы. Ведь можешь остаться с носом, старик, со своим собственным носом и больше ни с чем! Нальем еще по одной! Слышал я, что хочешь ты взяться за роман об этой… о Бронской.
– О Брянской, – поправляю я.
– Извини, о Брянской. Похвально, похвально, старина. Пора попробовать тебе силенки и в прозе. Вдруг выйдет! Вдруг пойдет у тебя это дело! Вдруг обрушишь ты на нас бесценные шедевры! Пиши, старик, пиши! А кто она была, эта Брянская? Она, кажется, пела? Романсы вроде бы пела цыганские? А почему ее позабыли, ты не знаешь?
К нашему столику подсаживается третий.
– Познакомьтесь! – говорит Просто знакомый.
– Мы уже знакомы, – говорю я и удаляюсь.
– Ты неисправим, старик! – кричит мне вслед Просто знакомый. – А может, тебе не стоит браться за роман? А, старик?
Я на службе. Сегодня у меня лекция о Древнем Египте, о начале Нового царства, о времени правления великой Хатшепсут. Всякий раз, когда я читаю эту лекцию, на меня находит странное волнение. Почему? Царица жила в пятнадцатом веке до нашей эры. Нас разделяют тридцать пять веков. В общем, конечно, пустяк, но однако… Волнение немножко мешает мне говорить.
– Хатшепсут была умна и красива. Она не любила войны. Ее царствование было мирным и счастливым. На Египет никто не нападал, Египту никто не угрожал, Египет благоденствовал. Строились храмы, воздвигались обелиски, вырубались в скалах обширные гробницы, высекались из гранита величественные статуи. Искусство процветало. Его цветы были утонченны и женственны, как сама Хатшепсут. Царица послала корабли в страну Пунт. Корабли вернулись и привезли неведомые благовония, невиданные бесценные каменья, неслыханных диковинных животных, а также священные деревья в кадках. Деревья посадили у храма, самого удивительного из всех храмов Египта. Его построил для царицы зодчий Сен-Мут. Он почитал ее, как богиню, и любил, как женщину. Вот этот храм. Плоские его террасы подымаются к подножию грандиозных отвесных скал, как бы являясь для них пьедесталом. А вот и сама Хатшепсут! Поглядите, какие у нее глаза – они доходят до висков! Поглядите, какой красивый у нее нос – с легкой горбинкой! А какой у нее рот – вы только поглядите! Ее пасынок Тутмос Третий ненавидел свою мачеху. Он рвался к власти, он мечтал о войнах, он жаждал крови и славы полководца. Когда царица умерла, он повелел разбить все ее статуи и стереть ее имя со всех обелисков. Но не все удалось разбить и стереть.
После лекции меня окружают студенты.
– Скажите, пожалуйста, почему она стала властительницей Египта? Ведь по закону трон должен был занять Тутмос?
– Это тайна, которую поглотило время.
– А правда ли, что Хатшепсут была единственной женщиной-фараоном?
– Да, это правда. За три тысячи лет только этой женщине воздавали царские почести, только ей не смели глядеть в глаза, только ее одну боялись называть по имени. Позже была еще Клеопатра, но тогда Египет был уже иным.
– А гробница ее сохранилась?
– Сохранилась. Но останки царицы исчезли бесследно.
– А гробница Сен-Мута?
– И гробница Сен-Мута найдена, но его мумии в ней не оказалось.
– А Хатшепсут умерла молодой?
– Да, молодой. Но обстоятельства ее смерти не выяснены.
Выйдя из лекционной аудитории, я встречаю Л.
– Почему у вас сегодня такое необычное лицо? – спрашивает она с тревогой. – Вы здоровы?
– Не вполне, – признаюсь я. – Когда я читаю одну из лекций о Древнем Египте, мне почему-то всегда нездоровится.
– А, понимаю! – улыбается Л. – Это ваша божественная Хатшепсут! Вы смешной. Влюбились в покойницу. А кругом столько живых красавиц!
…Ночью мне снится Древний Египет. Сон яркий, четкий, цветной. Он запоминается целиком, со всеми подробностями.
Я бос. Идти трудно. Ноги по щиколотку утопают в мелком песке. Он еще негорячий – солнце едва взошло и круглой оранжевой дыней лежит на кромке пустыни. Предо мною движется длинный синий треугольник моей тени. Своим острием он устремлен на Запад. Там, впереди, на западе, розовеет гряда невысоких гор. Останавливаюсь. В пяти шагах от меня у самого края тени лежит желтовато-серый диск размером с тарелку для супа. Делаю шаг вперед. Диск подпрыгивает и, распрямившись, как пружина, превращается в полутораметровую змею. Подняв голову, змея смотрит на меня. В ее маленьких желтых глазках угроза и решимость. Ее хвост, извиваясь, зарывается в песок. Из ее полуоткрытого рта высовывается красный, раздвоенный на конце, трепещущий язычок. "Это не желтопузик, а кое-что похуже!" – думаю я и, отскочив в сторону, бросаюсь бежать. Но бежать еще труднее, чем идти, и вскоре я снова перехожу на шаг. Горы приближаются. Перед ними появляется зеленая полоса. Она становится все шире, и я уже замечаю, что это не одна, а две зеленых полосы, разделенных третьей, цвета дымчатого хрусталя. Хрусталь мерцает под светло-голубым, огромным и пустым небом. Тень моя укорачивается. Солнце уже припекает спину и икры ног. Взобравшись на песчаный холм, я гляжу на широкую реку, которая спокойно течет между низкими зелеными берегами и пропадает в бесконечности на юге и на севере. Горы уже близко. У их подножия виднеется какое-то невысокое ступенчатое строение со множеством колонн. Упав на колени, я склоняю голову перед великой рекой, которая по воле богов тысячелетьями орошает своими прохладными водами раскаленный песок пустыни. Откуда-то оттуда, из Нубии, из таинственных южных стран, где живут черные люди и где нет городов и храмов, откуда-то оттуда, из беспредельности, все текут и текут эти благодатные воды, дарящие жизнь рыбам и птицам, крокодилам и бегемотам, землепашцам и воинам, всемогущим жрецам и самому Богу, живущему среди людей, имя которого не смеет произносить ни один смертный. У моих ног на берегу реки лежит большой город. Плоские крыши прячутся среди пальм. Слева, невдалеке, возвышаются освещенные утренним солнцем массивные пилоны храма. Сбегаю с холма и иду по узкой затененной улочке между глухими, лишенными окон, глиняными стенами. Тощая пятнистая кошка неторопливо переходит дорогу. Навстречу мне шагает смуглый почти голый человек в короткой белой юбочке на бедрах. Он гонит перед собою красную корову, пошлепывая ее тонким прутиком по костлявому заду. У коровы на шее медный колокольчик. Он мелодично позвякивает. За коровой на дороге остаются широкие зеленоватые лепешки. Улица кончается, и я вижу священную дорогу сфинксов, уходящую к пилонам храма. По краям дороги, за сфинксами, толпится народ. Бегу вдоль дороги к храму. Мелькают отполированные до блеска крупы гранитных чудовищ. Что-то больно колет мою ногу. Сажусь на камень и вытаскиваю из подошвы острую колючку. Из ранки идет кровь. Она каплет на песок и свертывается в коричневые шарики. Прихрамывая и стараясь ступать на пятку, бегу дальше, пока меня не останавливает сгустившаяся толпа. Из распахнутых гигантских ворот храма стройными рядами выходят воины. За ними шествуют жрецы в белых одеждах. Их гладко выбритые головы сияют на солнце. Они что-то поют, громко и торжественно. В конце процессии показываются высоко поднятые золотые носилки с полупрозрачным, колеблемым ветром балдахином. Они приближаются. На них стоит золотое кресло. В кресле сидит Бог.
Я падаю вниз лицом на сухую колючую траву и не шевелюсь. Полежав с минуту и чуть осмелев, осторожно приподымаю голову. Бог совсем близко. Он сидит прямо и неподвижно. Концы его полосатого головного платка спадают ему на ключицы. На лбу, свернувшись в клубок, лежит золотая кобра. Плечи бога узки и покаты. Руки тонки и нежны. На груди под белой тканью две выпуклости… Бог – женщина! Ее лицо пронзительно, беспощадно красиво. Черные брови круто взлетают вверх и плавно опускаются к вискам, почти достигая маленьких розовых ушей. Светлые миндалины глаз оконтурены сине-зеленой краской и выглядят огромными. Нос прямой, с еле заметной горбинкой. Рот небольшой, с пухлой нижней губкой… Божество глядит на меня, скосив глаза. "Ксюша!" – кричу я и просыпаюсь.
Полежав немножко в темноте, я включаю свет, подхожу к книжной полке, беру альбом "Сокровища Каирского музея" и пристально разглядываю уцелевшие головы каменных статуй Хатшепсут, найденные среди развалин ее знаменитого храма. Потом я сажусь за письменный стол, придвигаю к себе лист бумаги и начинаю писать письмо в Нижний Новгород.
"Радость моя!
Какое наслаждение писать тебе так – "радость моя"! Эти два слова мне хочется написать сто раз подряд: радость моя! радость моя! радость моя!.. Эти два слова мне хочется шептать еле слышно: ра-а-а-дость моя-а-а! Эти два слова мне хочется прокричать во все горло: РАДОСТЬ МОЯ!
Знал я радость творчества. Она была велика. Случалось, что я тонул в ней, захлебывался ею. Хватит мне радости, думал я, не нужно мне больше.
И вот пришла радость любви. О, какая это свежая, терпкая, жаркая радость!
Я гляжу на тебя, изнемогая от изумления.
Кто придумал тебя? Из каких немыслимых отдаленностей ты явилась? Кем ты подарена мне столь внезапно? И за что?
Я люблю в тебе все. Я люблю тебя всю, без остатка.
Я люблю твои жесты, твой смех и твою привычку подергивать плечами. Я люблю, как шевелишь ты пальцами, сложенными на колене, и как ставишь ты ступни при ходьбе. Я люблю, как, удивляясь, приподымаешь ты брови, и при этом тоненькая складочка появляется у тебя на лбу. Я люблю изгибы твоих локтей, когда, подняв руки, ты вынимаешь шпильки из своих волос. Я люблю, как ты чихаешь и сморкаешься в платочек. Я люблю слизывать с твоих щек соленые теплые слезы и касаться губами твоих ноздрей.
Счастья нет! – вздыхают все. Счастья нет! – твердит все человечество вот уже пять тысяч лет. "И правда, – думал я. – Какое там, к черту, счастье! Это всего лишь призрак, мираж, хитроумная приманка – вроде блесны, на которую ловят щук. Приходится лишь довольствоваться надеждой на счастье, ожиданием счастья, тоской по счастью". Бывали минуты, когда мне чудилось, что оно, это коварное, неуловимое счастье, где-то совсем рядышком – стоит лишь протянуть руну и я схвачу его за крыло. И, протянув руку, я хватал пустоту.
Я любил тебя еще до своего рождения. Моя любовь появилась в мире раньше меня, и она останется в нем после меня, она никогда не исчезнет. Священны камни, по которым ты ступаешь. Священен воздух, которым ты дышишь. Священна пылинка, которая садится тебе на плечо. Священно облако, проплывшее над тобою.
Но все же удивительно! Как ухитрилась ты разыскать меня в этих безднах пространства, в этих безмерностях времени? Но непонятно: как удалось мне встретить тебя в неразберихе истории?
Поздравь меня, моя радость. Вышел из печати третий сборник моих стихов. Я буду счастлив подарить тебе экземпляр с дарственной надписью.
Не слишком ли много поешь ты для обитателей волжских берегов? Питер уже давно по тебе скучает. Красив ли Нижний? Я никогда в нем не был, но слышал, что красив. Какие почести воздают тебе жители града сего? Много ли мебели попорчено нижегородцами на твоих концертах? С кем ты кокетничаешь на званых обедах и ужинах? Кто преследует тебя своим назойливым вниманием? И, наконец, когда мне встречать тебя на Московском вокзале?
Целую тебя целомудренно в щеку у самого уха. Здесь растут мои любимые тонкие, светлые, еле заметные волоски".
Стихи о Ксении не пишутся, не даются, ускользают от меня. Я чувствую, что они где-то поблизости. Я даже вижу их расплывчатые контуры, даже слышу их неясные звуки, их тихую, приглушенную музыку. Притаившись, чтобы их не вспугнуть, я жду подходящего момента, чтобы вскочить, схватить, овладеть… Вот, кажется, момент удобный. Вскакиваю – и никакого результата. И снова маячат предо мною силуэты несозданных творений, и снова звучит в ушах их невнятная мелодия. Но почему, почему они не пишутся?








