355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гельмут Бон » Перед вратами жизни. В советском лагере для военнопленных. 1944—1947 » Текст книги (страница 3)
Перед вратами жизни. В советском лагере для военнопленных. 1944—1947
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 10:09

Текст книги "Перед вратами жизни. В советском лагере для военнопленных. 1944—1947"


Автор книги: Гельмут Бон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

И когда противник откроет ответный огонь, они скажут: «Черт побери, мы же не трусы!»

Охваченные яростью, они нанесут ответный удар. Слава духу машин! И будут стрелять снова и снова!

«Немецкие – солдаты – и – офицеры!»

Наконец капитан подает мне сигнал остановиться.

– Ну, как все прошло? – спрашиваю я.

После того как капитан улегся на расстеленный полушубок, проходит некоторое время, прежде чем я прихожу в себя. Сейчас у нас перерыв. Мы останемся здесь с выключенным громкоговорителем еще два часа. Я обязан выяснить, смогу ли я теперь бежать.

– Капитан! – тихо зову я.

Он не шевелится.

– Капитан! Товарищ капитан! – повторяю я громче. – Можно мне выйти по нужде?

Даже полностью не очнувшись от сна, он разрешает. Боже мой, он продолжает спокойно лежать лицом к стене даже тогда, когда я нажимаю дверную ручку.

В этом автомобиле дверь открывается точно так же, как и в вагоне скорого поезда.

Здесь есть ступенька, как в солидном лимузине, с рифленым резиновым покрытием и толстой металлической планкой. Оказавшись снаружи, я осторожно поворачиваю дверную ручку тонкой ручной работы…

Но здесь же повсюду снег.

Мягкие пушистые сугробы по колено, в которых я тотчас утопаю, сделав всего лишь один шаг вперед.

И я еще собирался бежать, наивный мечтатель?

Там, на той стороне леса, уже Германия. Там сытая жизнь, письма родных и надежда. Там свобода, думаю я.

Наш грузовик стоит под сенью нескольких высоких сосен. Передо мной раскинулось бескрайнее заснеженное поле. Никто не сможет перейти его, не попав под огонь русских автоматов или немецких пулеметов MG-42. Там, на той стороне леса, уже Германия.

Через три минуты я возвращаюсь назад к машине. Двадцать шагов по этому глубокому снегу. Скорее назад в тепло кабины.

А ведь я уже стольким успел пожертвовать: убеждениями, своим именем, «частичкой чести». Но ничего не получил взамен. Ничего? Во всяком случае, не свободу.

Но я подожду. Только бы ничего не сделать неправильно!

Глава 6

В феврале и марте 1944 года фронт постоянно перемещался на запад.

Штаб советской 10-й армии тоже снова и снова передвигался в западном направлении. В таких случаях седьмой отдел пропаганды поскорее паковал свои пишущие машинки с русским и немецким шрифтом. Я тоже двигался в западном направлении на каком-нибудь грузовике, до отказа нагруженном кроватями, ящиками и узлами с вещами. Вместе с советскими офицерами. Интеллигентными и грубыми. Такими, как уроженец Ленинграда, города, основанного еще Петром Великим. И другими, из вшивого Смоленска (усилиями захвативших его немцев. – Ред.)или с далекого Байкала. Множество грузовиков деловито двигалось по забитому шоссе на запад.

Перед каждым новым выступлением начальник штаба, строгий подполковник, руководствуясь мудрыми указаниями великого Сталина, проводил смотр всего этого упакованного беспорядка. Только после того, как он, в черной папахе и серой кавалерийской шинели, истинный сын матушки-России, проезжал мимо, все усаживались на свои грузовики.

Потом начинали играть гармошки, и все запевали песню о Стеньке Разине или «Катюшу», песни с бесчисленным числом куплетов.

– Ты все еще не можешь говорить по-русски! – говорили они мне и уступали мне часть своей теплой попоны. Однако снег все равно задувал под нее.

Один из них спросил меня:

– Как правильно сказать по-немецки пленному: «Если вы не будете говорить правду, вас расстреляют!»?

Как только мы добирались до места назначения, какой-нибудь заброшенной деревушки, очень быстро все снова входило в свою колею и налаживался привычный быт. Даже в самой захудалой избушке, которая оставалась нам, блудным сынам Германии и денщику майора Сергею, постоянно соблюдался установленный распорядок дня.

Почему я должен вставать в такую рань? Ведь еще только девять. Однако Сергей уже давно встал. Он уже успел почистить сапоги товарища майора… Сейчас он идет на кухню за завтраком: немного каши с маслом, немного супа, кусок белого хлеба, от которого Сергей тайком отрезает себе тонкий ломтик, прежде чем отнести все майору. «Да, да, классовая борьба!» – думает Сергей. Он сам получает только черный хлеб.

Между тем уже почти половина десятого. Если я сейчас встану, то успею быстренько подмести солому, которая каждую ночь высыпается из наших тюфяков. Кто-то из нас должен это делать. Когда подметаю я, у остальных сразу улучшается настроение. Ганс любит ходить на кухню за завтраком. У него хорошие отношения с Шурой, которая часто дает ему лишний ломоть хлеба. Кроме того, он говорит по-русски.

Черт его знает почему, но я не наедаюсь досыта нашими порциями. Ведь остальные получают не больше, чем я. Более того, Герхард частенько оставляет мне немного своего супа. Возможно, я так изголодался во время первых десяти дней плена, когда нас держали в загоне для коз. Кроме того, меня постоянно мучает понос.

С этим тоже вышло довольно глупо. Когда в первый же день пребывания в штабе армии я получил причитавшиеся мне сто двадцать граммов сахара, уже к вечеру я съел все эти сто двадцать граммов. Хотя и не собирался делать этого! От этого у тебя будет понос, сказал я себе. Но я никак не мог остановиться, поглощая один кусок сахара за другим. Сахар с шипением растворялся у меня во рту, как испаряется вода на горячем камне.

Хорошо еще, что у меня много туалетной бумаги – моих листовок. На них крупными буквами выделяется заголовок: «Гельмут Бон и Альфред Крупп». Ниже идет текст следующего содержания: «Гельмут Бон зарабатывает триста марок в месяц. Альфред Крупп – несколько миллионов. Разве это справедливо?» Я пытался переубедить майора, но он считал, что текст хорош. Теперь я использую эти написанные кем-то листовки с текстом, где речь шла обо мне, в качестве туалетной бумаги. Так сказать, месть маленького человека. Интересно, сколько же экземпляров этой чепухи напечатали большевики? Если они там по ту сторону линии фронта прочтут, что я якобы был торговым служащим у Круппа, они просто животы надорвут от смеха. Но если эти здесь узнают, что это не соответствует действительности…

– Если капитан не появится до половины одиннадцатого, то тогда мы займемся просмотром писем! – заявляет Ганс.

Что еще за письма?

Перехваченная немецкая полевая почта!

– Ты должен подчеркивать красным карандашом все те места, где речь идет о недовольстве в Германии, – говорит Ганс. – А также все остальное, что может заинтересовать капитана. Да ты и сам увидишь.

Я достаю из почтового мешка, на котором все еще красуется атрибут власти со свастикой, целую дюжину писем.

Эти письма уже никогда не дойдут до своих адресатов. Кто-то из них, возможно, лежит мертвый под снегом или находится в плену, как и я сам.

«Дорогой Гансик! – пишет некая фрау Бауэр из баварского городка Байройт. – Почему ты пишешь так редко?»

«Я так тоскую по тебе…» – часто мелькает в других письмах.

«Я положила в конверт маленький рисунок нашей дочурки Карин. Вчера у нее был день рождения. Она уже выросла такая большая. Свои цветы она поставила под твоей фотографией. Для папочки…»

«Нам очень тяжело. Но я всегда буду верна тебе. Ты можешь целиком и полностью положиться на меня!»

– А почему конверты уже открыты? – спрашиваю я, доставая из мешка новую пачку писем.

– Это они делают там, в штабе у майора. Иногда в конверты вкладывают деньги. У каждого из них чемоданы уже битком набиты немецкими купюрами по двадцать марок. Они собираются тратить их позже в Германии.

В одном пока еще заклеенном письме я тоже нахожу двадцать марок.

– Нет, нет! – говорит Ганс. – Ты можешь оставить их себе. У нас у всех уже есть.

Вот так подмазка! Я быстро прячу в карман двадцать марок. Кто знает, на что они сгодятся.

После обеда мы поправляем нашу печную трубу. Она так дымила, что от дыма в избе было нечем дышать. Нам надо бы заменить и доски на наших кроватях.

– Давайте возьмем ворота от амбара! – предлагает вупперталец.

– Хозяйка будет ругаться, – говорит Герхард.

– Подумаешь! Она скоро сама сожжет их в печи… Потом скажут, что это сделали немцы. Мы можем спокойно распилить ворота. Кроме того, мы же Красная армия!

– Нет, нам не следует распиливать ворота. Для нас это не так важно. А амбарные ворота – это все же амбарные ворота.

Подумаешь! И мы распиливаем амбарные ворота. Вечером приходит хозяйка, чтобы одолжить нам свою алюминиевую кастрюлю. Когда она замечает распиленные амбарные ворота, то начинает рыдать, словно оплакивая смерть своего ребенка.

Каждый день хотя бы раз происходит какой-нибудь скандал на службе. Это случается и с моим другом, капитаном из Сибири.

– Да не стесняйтесь вы критиковать мой немецкий текст, который я составляю для листовок. Не чувствуйте себя военнопленным. Говорите мне честно, хорошо ли я написал по-немецки. – Я постоянно слышу это в разных вариантах от майора, от капитана, а также и от всех других офицеров отдела.

И всякий раз мой внутренний голос говорит мне: «Да пусть они печатают свою чушь! Чем глупее, тем лучше! Ведь, в конце концов, я хочу, чтобы войну выиграла Германия, а не Россия!»

Но когда я опять слышу: «Бронированный кулак Красной армии скачет от одной немецкой роты к другой…», я говорю:

– Минутку, товарищ капитан. Я бы не стал употреблять здесь глагол «хюпфен».

– Почему нет?

– Скакать может блоха. Бронированный кулак не может скакать!

Капитан с недовольным видом откашливается:

– «Хюпфен» означает перемещаться вперед прыжками. Неожиданно. Так же неожиданно должен действовать и бронированный кулак Красной армии, наносящий удары по немецким ротам.

– Все это верно, товарищ капитан. Но по-немецки так не говорят. Это звучит смешно, – пытаюсь я втолковать автору листовки.

Тот обижается.

– Означает «хюпфен» перемещаться вперед прыжками? – резко спрашивает он.

– Так точно, товарищ капитан!

– Написано предложение грамматически верно?

– Так точно, товарищ капитан!

– В таком случае предложение остается!

И я уже перестаю понимать самого себя, так как в душе искренне возмущаюсь из-за этой фразы: «Бронированный кулак Красной армии скачет от одной немецкой роты к другой».

Разве я сам не хотел, чтобы русская пропаганда была примитивной и неэффективной? Разве эта фраза не является образцом примитивной и неэффективной пропаганды? Разве своими вызывающими смех переводами капитан не исполняет мою волю?

Да, но он исполняет мою волю неумышленно.

Но я поступаю так, пытаясь исправить его переводы, вполне сознательно.

Неужели я сошел с ума?

Позднее, когда у меня появляется свободная минутка, я говорю себе: многие люди всю свою жизнь делают то, что по логике вещей они никак не должны были бы делать. Иная жена крестьянина горбатится в своем хозяйстве, как батрачка, так как знает, что ее муж любит свою усадьбу. Но из-за тяжелой работы она очень быстро старится и теряет былую привлекательность, и ее муж находит утешение в постели с молодой работницей. Разве крестьянка хотела этого?

Иной сознательный рабочий добросовестно вытачивает на токарном станке снаряды, хотя он должен знать, что этими снарядами собираются убивать его братьев по классу в других странах.

Иной ярый националист в ходе тотальной войны разрушает свое отечество больше, чем самый ненавистный изменник родины.

Как же так происходит, что часто мы делаем не то, что хотим?

Это происходит потому, что мы далеки от собственной жизни.

Это происходит потому, что мы опрометчиво доверились красивым словам о добросовестной работе, заботливой любви, чести нации.

Но я и сам являюсь обычным слугой красивых слов. Им я служу больше, чем самому себе. Разве мог бы в противном случае я, человек, который утверждает, что любит немцев, сердиться из-за того, что какой-то честолюбивый русский своим «скачущим бронированным кулаком» оскверняет немецкий язык, делает его неэффективным для уха подлежащего пропагандистской обработке немецкого солдата-ополченца и тем самым щадит немцев?

Поскольку мы слишком слабы для создания живого единого целого, мы доверились части его. Мы уже больше не хотим самих себя. Так может погибнуть вся западноевропейская цивилизация. Сумерки уже наступают.

Однажды вечером, когда Сергей усердно чистит свой автомат, так как недавно из-за обнаруженной ржавчины майор обозвал его свиньей, майор приказывает мне явиться к нему на квартиру.

– На каком уроке мы остановились?

Умилительно, как послушно он выучил записанные в тетрадку английские слова и выражения.

– Прочтите последний абзац еще раз, товарищ майор!

В большой, как в доме помещика, комнате очень душно от жарко натопленной печи.

– Подкинуть еще полено, товарищ майор? – спрашиваю я. В большом самоваре и для меня останется чашка чаю.

Потом я занимаюсь французским языком с капитаном.

Товарищ Феодора, степенная прибалтийка и одновременно старший лейтенант Красной армии, уже скрылась за занавеской, где стоит ее кровать. Свою гимнастерку с несколькими орденами она аккуратно повесила на спинку стула.

В комнате ощущается сильный аромат французского одеколона.

Совсем юный лейтенант до тех пор крутит ручку настройки трофейного радиоприемника марки «Сименс», пока не находит немецкую танцевальную музыку. «Звезда Рио»…

Я беседую с недавно переведенным в 7-й отдел капитаном. У него темные волосы и смуглая кожа.

– Как же так случилось, что в Германии вы были всего лишь торговым служащим? – интересуется он у меня. – Вы же владеете несколькими иностранными языками и хорошо образованы!

Уж лучше я подсяду к лейтенанту у радиоприемника. Они все еще передают «Звезду Рио». При звуках этой пошлой музыки у меня чуть было не навернулись на глаза слезы.

– Послушайте, Гельмут, почему у вас на гимнастерке почти всегда расстегнута одна пуговица? – с недовольным видом напускается на меня майор.

– У меня нет ни иголки, ни нитки, ни пуговицы! – отвечаю я, стоя по стойке «смирно».

– Это нарушение дисциплины. Подойдите завтра к товарищу Феодоре. Она выдаст вам все необходимое. Завтра. А сейчас отправляйтесь спать.

Я бреду в одиночестве по искрящемуся снегу к нашей крытой соломой избе. Ярко светит луна. Я лежу в постели и никак не могу уснуть.

Есть ли тут где-нибудь женщины?

Я мечтаю о том, чтобы в деревню ворвались танки. Внезапно! Немецкие танки с черными крестами. Из башни выглянет командир в черном комбинезоне. Тогда я буду свободен. Но ведь командир в черном комбинезоне прикажет расстрелять капитана из Сибири. И Сергея, и товарища Феодору. Да, наверное, и меня, как немца в советской форме. Да, пожалуй, будет очень трудно. Но тем не менее пусть прорвутся немецкие танки.

Вскоре я засыпаю.

Когда наступило утро, я понял, что не приедут никакие немецкие танки, чтобы освободить меня.

Все более призрачной становилась и надежда, что меня когда-нибудь пошлют за линию фронта в тыл немецких войск с каким-нибудь ответственным заданием. Они никого не посылают через линию фронта как доказательство того, что не убивают пленных. Это оказалось обычной болтовней. Легендой. И если бы такое случилось со мной, то это было бы настоящим чудом!

Но ведь я же прислушивался к тому, о чем говорили другие!

– Если вы хороший антифашист, то мы пошлем вас в антифашистскую школу в Москву! – так сказал мне новый капитан. – Вполне возможно, что через три месяца война уже закончится. Тогда мы пошлем наших антифашистов в Германию. Из рядов Национального комитета «Свободная Германия» в Москве будет образовано новое германское правительство. Тогда никто из антифашистов из рядов немецких военнопленных не будет лишним, и его тоже смогут послать в Германию!

Через три месяца война может закончиться? Сколько же может пройти времени, пока всех немецких военнопленных отправят в Германию?

Я осторожно спрашиваю капитана-сибиряка:

– Наверное, пройдет лет десять, прежде чем я снова увижу Германию, даже если война и закончится через три месяца. Как вы думаете, товарищ капитан?

Он тщательно расправляет гимнастерку под прекрасным офицерским ремнем:

– Десять лет? Да нет, вам не стоит бояться. Дольше чем на одну пятилетку мы не будем удерживать здесь немецких военнопленных.

А я ожидал услышать от него: «Конечно, как только смолкнут пушки, Советский Союз тотчас отпустит всех военнопленных». Разве такой шаг не был бы наилучшей пропагандой коммунизма?

Пять лет!

Не имеет никакого смысла терпеливо ждать, пока меня с общим потоком прибьет к родному берегу.

Я должен обязательно попасть в антифашистскую школу в Москве!

Я должен убедить нового капитана, этого честолюбивого офицера, в том, что я хороший антифашист.

Однако я совсем вымотался. Я уже и сам потерял веру в то, что мое спасение достойно чуда Господнего. Оставалось только подличать и притворяться.

И здесь меня начали преследовать неудачи, одна напасть следовала за другой. Сначала я уронил ведро в обледенелый колодец. Потом Москве не понравилась моя листовка. Мои израненные и загноившиеся пальцы никак не хотели вылечиваться. Один из тех офицеров, который пользовался в штабе большим влиянием, отчитал меня:

– Да в вас самих осталось еще много фашистского!

Но самым печальным для меня было то, что я уронил ведро в колодец. Это ведро принадлежало майору. И я должен был принести ему холодной воды из колодца. Когда я, лежа на животе, заглянул в обледенелое отверстие колодца, то увидел, что шест, к которому я привязал ведро майора, был пуст. Я в отчаянии всматривался в темную воду. Несколько минут я усердно шуровал шестом в этой жуткой шахте. Но нигде не смог обнаружить пропавшее ведро, которое нельзя было ни в коем случае потерять. Оно бесследно исчезло.

Я сам чуть было не свалился в этот проклятый колодец.

У меня самого не хватило мужества рассказать майору о пропаже ведра, которым он очень дорожил. Об этом ему сказал Сергей.

Когда на следующий день я осмелился показаться майору на глаза, он не стал меня ругать.

Что же касается листовки, которую Москва вернула в штаб 10-й армии, то здесь дело обстояло следующим образом: постепенно я перестал возмущаться из-за того, что русские офицеры упрямо настаивали на сохранении своих текстов, написанных на плохом немецком языке. Но именно за это Москва и объявила строгий выговор майору Назарову, начальнику 7-го отдела: «Ваши листовки, которые должны побуждать фашистских солдат к сдаче в плен, написаны на плохом немецком языке, вызывающем только смех!» Так Кремль сказал свое веское слово.

Теперь мы, немцы, должны были заверять личной подписью каждую листовку, которую мы получали для стилистической обработки. Но даже и теперь к нашему мнению не особенно прислушивались.

Я все теснее и теснее работал с врагом, который намеревался победить мою родину. Это стоило мне все больших моральных издержек. А желанная свобода отдалялась все дальше и дальше. Да, а разве она сама уже не была мертва, окончательно и бесповоротно, еще в марте 1944 года и в самой Германии! Я уже всего наслушался.

Однако я споткнулся на совершенно неожиданном месте. Не потому, что однажды после ожесточенного спора о жизненном уровне в Германии новый капитан заявил:

– Только потому, что вы сами еще слишком сильно пропитаны фашистской идеологией, вы утверждаете, что в фашистской Германии рабочие живут хорошо.

Споткнулся я из-за того, что никак не хотели заживать небольшие трещины на обоих средних пальцах моих рук, которые я заполучил еще во время службы в немецкой армии. Это было напоминание о моем товарище Абельс-Венсе, который тщетно пытался научить меня правильной посадке на лошади. Когда его ранило в живот осколками мины, я тащил его на носилках по открытому со всех сторон полю. То поле было красным от крови. Когда поблизости разорвалась еще одна мина, я вместе с носилками покатился вниз с горы. Я пытался тормозить голыми руками и до крови стер костяшки пальцев.

В многочисленные ссадины попали грязь и лед. Русская женщина-врач в штабе армии, которую я посещал через день в ее медпункте, где она в военной форме, но босиком, как «гусятница Лиза», лечила также и сельских жителей, очень жалела меня, когда обрабатывала костяшки моих пальцев едкой дезинфицирующей жидкостью. Они уже распухли до безобразия. Но так как руки постоянно соприкасались с холодной водой, с каждым днем мне становилось все хуже и хуже.

«Я буду умываться только при крайней необходимости!» – сказал я себе. Я сообщил капитану, что не смогу приносить ему холодную воду: на морозе мои повязки примерзают к рукам!

Однажды утром майор отругал меня за то, что я, по его мнению, плохо выбрит и почему я не попросил у него бритву. Он решил, что я вообще не умывался.

На следующее утро, ни свет ни заря, в нашу избу заявился капитан-сибиряк. Он хотел знать, почему я не размножил его тексты, которые он вручил мне в час ночи.

Мне было приказано подготовиться. Я должен был сдать русскую военную форму, включая русское нижнее белье! Меня отправляют отсюда!

Мелькнула надежда: в госпиталь?

Нет, не в госпиталь!

А как же занятия по французскому и английскому языкам?

– Они здесь всегда начинают с большой помпой, но потом быстро охладевают, – еще раньше предсказывал мне Ганс.

Итак, меня убирают отсюда.

В дверь просовывает свою мрачную физиономию «тряпичный» майор:

– Ну, давай!

Он здесь единственный, кто не говорит по-немецки. Он отвечает за имущество, поэтому мы называем его «тряпичный» майор. От него всегда сильно пахнет махоркой. Не французским одеколоном, как от нашего шефа. Вчера он сидел у себя на складе на столе и подгонял огромный овчинный тулуп. И вот теперь вместе с ним я направляюсь к выходу из деревни.

У последней избы, где в мартовское небо упирается десятиметровый журавль колодца, он приказывает мне подождать. Хорошо, что он сует мне под мышку целую буханку хлеба. Пройдя несколько шагов, протягивает мне полбанки тушенки. Затем показывает мне жестами, что эту тушенку я должен съесть немедленно, а хлеб лучше спрятать под маскировочный комбинезон.

– Понимаешь, ферштейн? – говорит он.

Я чувствую огромное облегчение. «Ты должен знать, что, пока тебя официально не зарегистрировали, каждый может тебя пристрелить!» – неоднократно говорили мне штабные шавки. Но сейчас, когда рядом со мной шагает «тряпичный» майор, плевать я хотел на всякую регистрацию.

Разве солнце уже не пригревает?

Разве в скворечниках скоро не появятся первые пернатые обитатели?

По дороге, поднимающейся круто в гору, нам навстречу весело бежит лошадка, запряженная в сани. Снег летит у нее из-под копыт. Конечно, это не знаменитая задорная русская тройка, о которой писал старик Толстой. Тем не менее в сани запряжен настоящий русский конь. Что-то живое останавливается рядом со мной.

– Что такое, Гельмут? – удивляется Максим, помогавший у нас на кухне, когда видит, что на мне снова немецкая форма.

– Не знаю! – смущенно отвечаю я ему по-русски.

Мы продолжаем свой путь, а Максим снова направляет коня рысью в деревню.

Перед последним переездом шагающий рядом со мной майор приказал нам сжечь целый ящик с пропагандистскими брошюрами:

– Черт знает что! К черту этот хлам!

«Тряпичный» майор оказался далеко не самым худшим из них!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю