Текст книги "Перед вратами жизни. В советском лагере для военнопленных. 1944—1947"
Автор книги: Гельмут Бон
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
– Лагерь существует всего лишь четыре недели? По-видимому, здесь надо еще много чего построить?
– Пленные сами виноваты, если им плохо живется. Мы могли бы здесь жить как в раю, – говорит Антон. Он не знает, как я к этому отнесусь.
– С другой стороны плохо, что даже те, у кого гипсовые повязки, не могут остаться в бараке! – подбрасываю я ему информацию для размышления.
– Как? С гипсовой повязкой? Да они же не выходят работать на улицу! – Антон явно напуган.
– Вчера один из новеньких с гипсовой повязкой на руке выходил вместе со всеми на работу на мороз! Разумеется, он ничего не мог делать своей загипсованной рукой. Но это только ухудшает общие показатели!
– Говоришь, вчера утром? Ах, так ты сам один из этих вновь прибывших! – Очевидно, Антон собирается тотчас разделаться со мной.
Но я тут же выкладываю свой первый козырь:
– А тебе известно, что я являюсь доверенным лицом Национального комитета «Свободная Германия»? Я удивляюсь, что у тебя в лагере еще нет ни одной группы нашего комитета!
– Ах, вот в чем дело, Национальный комитет! – говорит Антон. – По этому поводу я уже три недели тому назад подавал заявление.
– Очень хорошо. Но ты ведь чех. А Национальный комитет касается, разумеется, только немцев.
Антон явно раздосадован. Я продолжаю примирительным тоном:
– Тем не менее здорово, что ты уже тоже подумал об этом. В лагере будет установлена совершенно иная дисциплина, как только у нас здесь появится своя группа!
Сказав это, я выхожу на улицу. Но затем сразу же возвращаюсь назад.
– И вот еще что я хотел тебе сказать. Но это должно остаться между нами… – Тем самым я выкладываю свой второй козырь. Мой козырной туз. – Собственно говоря, я здесь от майора Назарова. Я был в штабе советской 10-й армии. Это та гвардейская армия, которая взяла Невель! (Невель взяла 3-я ударная армия. 10-я гвардейская армия действовала в дальнейшем в этом секторе фронта. – Ред.) Я здесь только для того, чтобы вылечить свои проклятые пальцы. Майор Назаров будет искать меня здесь, в военном госпитале, чтобы снова забрать к себе.
Антон, как бы между прочим, начинает рыться в своем ящике.
– Надо тебе свежий подворотничок? У меня тут случайно завалялся еще один.
– Подворотничок? Ну что же, давай его сюда, – с деланым безразличием говорю я. – Но чтобы это осталось между нами!
Черт его знает, этого чеха! Он промолчал, когда я упомянул майора Назарова. Тем не менее теперь он больше не будет наступать мне на любимую мозоль!
В последующие ночи я сплю уже получше. Наши нары устланы тонким слоем соломы. Сверху на солому натянут брезент. Подушку заменяет доска, прибитая с наклоном. Я снимаю свою маскировочную куртку. Ею я накрываю спину. Брюки же я лишь немного спускаю вниз, чтобы можно было завернуть ступни в штанины. Своим суконным мундиром я прикрываю голову.
Наш дежурный по бараку топит так усердно, что железная бочка, из которой сделана печь, раскалилась докрасна. Замечательно!
А как выйти по нужде?
– Ах, сколько раз ты собираешься бегать в туалет? Помочиться ты сможешь и в консервную банку. Поставь ее у изголовья нар. Разумеется, перед самым подъемом тебе надо будет вылить мочу на улице! – просвещает меня Франц из Дортмунда. Он уже в курсе всех здешних правил.
Вечером, когда к нам в барак заходит какой-то русский начальник, Франц собирает свой квартет. Они поют народную вестфальскую песню. Начальнику это очень нравится.
– Налей каждому супа! – приказывает он старосте.
Франц знает, как помочь себе в трудную минуту.
Каждый должен сам заботиться о том, как выжить здесь. Кто-то с помощью вестфальской песни, а кто-то с помощью майора Назарова!
В первое же утро после разговора с Антоном я не иду на рытье котлована для нового барака, а отправляюсь вместе с большой толпой военнопленных в лес. По крайней мере, в лесу мало что напоминает о лагере!
Конечно, путь туда не близкий. Дорога вьется среди холмов, то поднимаясь в гору, то сбегая вниз. Почти три километра. Мы проходим их за час медленной, шаркающей походкой узников.
Они всегда натягивают на головы капюшоны своих маскировочных курток – пленные, бредущие последними в нашей колонне. Из-под капюшонов недобро поблескивают глубоко запавшие глаза, если в них еще сохраняется хоть капелька жизни. Избивают ли их конвоиры, сопровождающие колонну с криками «Давай! Давай!»? Такое случается довольно редко. Лишь иногда какой-нибудь вспыльчивый охранник ткнет такого беднягу прикладом своего автомата в спину. Эти доходяги просто доживают последние дни. Они умирают с голоду. Страдают от постоянного расстройства желудка.
Старики, те, кому уже за сорок, умирают из-за нехватки табака или просто потому, что они вынуждены отказаться от какой-то другой старой привычки.
Молодые часто умирают от того, что пьют слишком много холодной воды. Они быстрее заболевают туберкулезом, или же потому, что их охватывает тоска по родине.
Умирают ли они по пути на работу?
Редко. Чаще кто-то не может подняться с нар после обеда с брюхом полным кислых щей, когда приятель трясет его за плечо, пытаясь помочь ему встать. Точно так же, как пытаются палкой поднять загнанную лошадь: «Давай! Вставай же! Давай!»
– Ребята, да он же уже мертв! Санитар! – кричит в этом случае приятель.
Антон орет во всю глотку:
– Давай! Лесная бригада, выходи строиться! Один из легкобольных, выходи на работу! Вам бы только увильнуть от работы! Вперед в лесную бригаду! Конвой уже ждет!
Я иду в колонне, бредущей в лес.
Я никогда не хожу в конце колонны вместе с отчаявшимися, потерявшими интерес к жизни пленными. Так же как и с нетерпеливыми первыми. Они еще обходят крупные препятствия. Но если на пути встречается неширокий овраг, то после короткого разбега они перепрыгивают эти два метра – и вот они уже наверху.
Шаркая ногами, к оврагу подходят доходяги. Неуклюже спускаются вниз, а потом лезут вверх. Падают лицом в снег. Ползут на четвереньках. Вместо того чтобы спокойно обойти препятствие сбоку!
Нет, этим доходягам уже ничем не помочь.
И только однажды я заговорил с одним из таких, отмеченных печатью смерти, когда Антон наорал на него из-за того, что тот, находясь в бараке, навалил себе в штаны. Антон обрушил на этого беднягу поток польских, чешских и русских ругательств:
– А теперь вот что я тебе скажу! Неужели ты думаешь, я позволю тебе, скотина ты этакая, засрать весь барак? Через восемь дней ты будешь лежать в могиле! Хочешь, поспорим?
Но и на этот раз доходяга продолжал тупо молчать. Он продолжал ходить с нами в лес. Он уже настолько ослаб, что у него даже не поднималась температура. По дороге на работу я пристроился рядом с ним. Но он даже не заметил этого.
Тогда я спросил его:
– Ведь ты, кажется, из Гамбурга? Я тоже один раз был в Гамбурге. Когда ты в последний раз был дома в Гамбурге?
Тогда он медленно повернул голову в мою сторону. Я увидел череп мертвеца с огромными ослиными ушами и редкой щетиной на детском подбородке.
И тогда я понял, что таких лучше не трогать, чтобы не испугать их.
Кстати, Антон выиграл пари. Этого паренька из Гамбурга он заставлял работать до последнего дня.
Вместе с бригадой я иду в лес. Водонапорная башня у железной дороги уже осталась далеко позади.
Наша печальная процессия движется по извилистой дороге, словно это крестный путь на Голгофу.
Вот и мостик через небольшой ручей. Здесь латыши налакались досыта мутной воды из ручья.
Теперь мы приближаемся к лесопилке. Начальник вытаскивает из-за пазухи большой ломоть хлеба.
И вот наконец мы в лесу.
Мы работаем группами по три человека. Тому, кто обрубает сучья, бывает полегче, когда дерево ровное и на нем мало ветвей. Мой напарник, с которым я пилю, родом из земли Шлезвиг-Гольштейн на севере Германии. Этот выносливый парень раньше помогал своему отцу на хуторе. Сам он пасечник. Мы зовем его наша Пчелка Мая. Он любит рассказывать о пчелах, которые жужжат над лугами в его родных местах.
Но прежде чем приступить к работе и начать валить деревья, мы разжигаем костер.
– Если вы не приносите дров для костра, то вам тут нечего и греться! – говорим мы.
И только некоторым разрешается стоять у костра, втянув голову в плечи, хотя они и не бросили в огонь ни одной сухой ветки. Это доходягам. По ним сразу видно, что эти ребята уже никогда больше не увидят родную Германию!
В лесу чудесный воздух. Здесь не орет Антон. Здесь пахнет смолой и дымом костра.
Если я снова вернусь в Германию, то я должен начать именно такую новую жизнь: стать лесорубом в лесу! Жить в избушке под кронами огромных елей. Каждое утро заново точить пилу. Какая же это радость слышать, как она певуче вгрызается в ствол дерева! Но каждое утро я буду брать с собой на делянку и кожаный ранец. В нем должен лежать каравай свежего хлеба. И пластина розового сала, которое я буду обжаривать на костре, пока оно не потемнеет. Да, в ранце найдется, конечно, место и для бутылочки хлебной водки. Сделав глоток прямо из горлышка, я позавтракаю. И почему я раньше не стал лесорубом? Потому что после долгих лет учебы я выбрал профессию, которая казалась мне более значимой. Очевидно, лесоруб скрывался где-то в глубине мой души, когда я занимался «более значимым» делом.
Почему, собственно говоря, мы, люди «лучших» профессий, так недоверчиво относимся к утверждению, что в каждой работе есть своя прелесть?
– Да, если бы у нашей пилы были целы все зубья, работать было бы одно удовольствие! – заявляет Пчелка Мая. – Тогда бы мы легко распилили два ствола по двадцать метров каждый.
– А вот если бы у нас был хоть кусочек хлеба! – вздыхает кто-то.
Вместе с двумя соседними группами мы сидим вокруг костра. Сушим мокрые рваные валенки и брюки и постепенно снова возвращаемся к жизни.
– А хотите, я расскажу вам, как у нас в Шлезвиг-Гольштейне готовят «царство небесное»? – начинает кто-то разговор на самую важную для нас тему, о еде.
Тут же кто-то раскрывает рецепт приготовления тюрингской кровяной колбасы. Затем следует рассказ о том, как испечь яблочный штрудель или баварский омлет по-царски. Мы не забываем обсудить и свиную ножку, и свиную рульку, а также деревенскую простоквашу.
– Да прекратите же вы! От таких разговоров можно сдохнуть или сойти с ума! – с наигранным возмущением крикнет, наконец, кто-нибудь из нас.
Но разве может в нашем положении что-то быть еще хуже, чем есть сейчас? Мы все испытываем такой голод, что у нас темнеет в глазах.
И однажды в моей жизни наступает такой момент, когда я прихожу к мысли, что можно есть даже человеческое мясо. Это происходит 4 апреля 1944 года. Я точно запомнил эту дату. И не только потому, что она такая забавная – 04.04.1944.
Голод никуда не исчезает. Но и лес тоже остается на своем месте. И только тогда, когда кто-то из нас не может больше разделять эти два понятия – «голод» и «лес», он заявляет во всеуслышание:
– Я клянусь, что никогда больше не пойду в лес, если вернусь домой в Германию!
Иногда, когда мы вечером возвращаемся из лесу, случается так, что нам приказывают перенести штабель досок от лесопилки в столярную мастерскую.
Измученные и обиженные, мы плетемся по раскисшей дороге. Мы всегда задерживаемся на несколько минут в теплой и сухой мастерской у столяров.
– Отличный верстак! – с завистью говорит кто-то.
И мы все понимаем его, так как он имеет на это право.
Столяры живут припеваючи. К своему пайку они каждый день получают добавку с русской кухни. У них всегда есть курево. Здесь полно начальников, которые хотят получить табуретку, чемоданчик или еще что-нибудь из дерева.
У столяров никогда не мерзнут ноги. У каждого из них есть по паре теплых немецких фетровых ботинок. Почему этим столярам так хорошо живется? Они же, как и мы, тоже когда-то служили в германской армии!
Наряду с голодом мы больше всего страдаем от того, что наши израненные ноги постоянно мерзнут.
Но в то же время благодаря израненным, замерзшим ногам я замечаю, что еще жив, что еще могу надеяться и радоваться жизни.
Когда я по утрам с трудом натягиваю на ноги жесткие истоптанные валенки, то думаю, что сегодня не смогу пройти в них и десяти шагов.
Сидя на нарах, мы, словно обезьяны в зоопарке, быстро проглатываем наш скудный завтрак. Потом, прихрамывая, я бреду на улицу, где военнопленные уже построились в колонну по два.
Русские начальники собирают свои бригады:
– Десять человек в баню, носить воду!
– Четыре человека в третий батальон!
– Двенадцать человек на строительство барака!
Тут же стоит и Антон с толстой палкой в руке:
– Курва! Ах, ты заболел? Из-за такой мелочи ты хочешь остаться в бараке? Да ты, наверное, совсем сбрендил!
И теперь все еще раз выстраиваются, разобравшись по бригадам. Даже такие, у кого от слабости уже наступило недержание мочи. Такие, у кого только вчера был приступ малярии.
Возможно, что Антон позволил бы мне остаться в теплом бараке, если бы я попросил его об этом. С тех пор как я дал ему понять, что связан с майором Назаровым, который заберет меня из госпиталя, он при встрече теперь всегда говорит мне:
– Привет!
Но я хочу приберечь такую возможность для более важного случая! Поэтому я ковыляю вместе с остальными, когда раздается команда:
– Остальные, направо! Шагом марш! Носить дрова!
При каждом шаге мне кажется, что в ступни впиваются тысячи иголок! От жесткого задника пятка совсем стерлась. Все пальцы на ногах покрыты кровавыми мозолями.
Если бы не ноги, все было бы хорошо!
Я не чувствую даже голода. Есть ли в этом мире что-то более скверное, чем стертые в кровь ноги?
От этой же напасти страдают все бредущие впереди меня. Не говоря уж о тех, кто едва плетется сзади.
Разве этот голый холм перед нами не Голгофа? Иисус Христос во время своего крестного пути с крестом на спине, видимо, страдал не намного больше, чем бедняга с тонким бревнышком на плече, который, пошатываясь, идет передо мной.
Какое было бы счастье, если бы совсем не было ног!
Такое состояние у меня было в восемь часов утра.
Но в десять часов боль неожиданно ослабевает. Неужели до этого я был слишком привередливым? Вот видишь, нужно только перебороть себя!
И только позднее я понимаю, почему каждое утро с десяти часов ноги больше не болят: это мороз, пробравшийся в дырявые валенки, притупляет боль. Как же прекрасен теперь мир! Протянувшаяся перед моим взором бурая лента разбитой дороги выглядит как на картине художника. Загадочная, похожая на змею линия. Кажется, что серые рубленые избы словно начерчены шпателем на снегу. Все выглядит очень живописно.
Я должен только следить за тем, чтобы вовремя переставлять ноги. Руки в карманы, и тогда ноги идут почти сами собой. Все во мне ликует, так как невероятным образом исчезают все проблемы. Ноги больше не болят.
Я радуюсь в предвкушении наступления этого часа. Каждое утро по-новому. Кто сказал, что больше не осталось никаких радостей? Даже на краю гибели все еще можно испытать радость. И я мысленно представляю себе нечто далекое, волнующее. Как я сижу на террасе у теплого моря. На мне белоснежный летний костюм.
Все утро я буду предаваться таким радостным представлениям. Но нашем пути постоянно возникают невысокие склоны. Здесь нужно быть особенно внимательным, чтобы взобраться на них. Перед мостиком есть заболоченный участок. Наконец, нельзя забывать и о дровах, из которых выбираешь не самое толстое, но и не самое тонкое бревнышко. Если возьмешь самое толстое, то на пути от леса до штабеля у госпиталя можно надорваться. Если же возьмешь самое тонкое, то тебя могут заставить бегом вернуться назад, если начальник имеет на тебя зуб.
От напряжения кажется, будто слышно, как легкие трутся о ребра.
Всегда надо поступать так, чтобы тебя ни в коем случае не заставили бежать!
Прошло некоторое время, прежде чем я выяснил, что мне удобнее всего носить дрова на левом плече. Другие постоянно меняют плечи, перебрасывая бревнышко с правого плеча на левое. Я засовываю руки в карманы. Бревнышко уравновешивается на плече. И я шагаю под ним вперед и предаюсь своим размышлениям.
Глава 9
За день до Пасхи я подхожу к лешему – так мы называем бригадира.
– Товарищ, свитер ест! – так я предлагаю нашему начальнику свой пуловер. Все равно в ближайшие дни они отберут у нас наши свитера.
– Да, да, да! – кивает леший.
Когда мы подходим к лесопилке, он берет меня с собой внутрь.
Я снимаю пуловер.
Он показывает его русским рабочим, стоящим вокруг нас, которые внимательно осматривают его.
– Брюки есть? – спрашивает он в надежде, что я предложу ему и свои суконные брюки.
Эти брюки я получил перед своим последним отпуском в Восточной Пруссии в городке Вирбаллен. Скоро ведь наступит весна. Правда, у меня еще есть брюки из маскировочной ткани.
Я стягиваю свои теплые суконные брюки и стою, голый и жалкий, перед ними, пока они оценивают мои вещи.
– Ну, хорошо! – Леший согласен. За все шестьсот граммов хлеба. Конечно, не сразу.
Каждый день по двести граммов.
Не обманет ли меня леший? Недавно один из наших за хорошую немецкую портупею получил удар прикладом вместо обещанных двухсот граммов хлеба. «Нет, с лешим можно иметь дело, он порядочный человек!» – думаю я.
Итак, надеясь на его порядочность, я отдаю ему свой свитер, который столько дней согревал меня. Отдаю ему суконные брюки и уже собираюсь снова натянуть рваные валенки на распухшие ноги, но тут леший замечает, что у меня нет портянок.
– Носков нету? – с сочувствием спрашивает он.
– Носков нету! – отвечаю я.
Он опускается на четвереньки, лезет под лавку и вытаскивает что-то мягкое, большую тряпку, в которой, возможно, когда-то окотилась кошка, а механик, наверное, не один раз вытирал ею смазочное масло. Но зато теперь у меня будут портянки! По крайней мере, теперь я смогу подложить что-то теплое под подошву и обернуть стертые пальцы. Леший – хороший человек!
«Но это еще не все, – говорю я себе, – он мне должен еще кое-что более существенное». После того как леший тайком передал мне первые двести граммов хлеба, я лежу поздно вечером на своих нарах. Рядом с приятелем, которому я по какой-то причине отдал половину полученного хлеба.
– Ешь и не болтай! – тихо говорю я.
– Дружище, да как же я могу? – возражает тот и не хочет брать хлеб.
Я великодушно возвращаю ему кусок, точно так же, как раньше, по преданию, мои предки в запале проигрывали в кости свои усадьбы.
– Ешь и все!
Стоит ли мне бежать? Железнодорожная станция находится всего лишь в десяти минутах ходьбы. У нашего лагеря нет забора! Никакой колючей проволоки! Ночью всего лишь один часовой у входа в барак!
А поезда идут. Один за другим. Днем и ночью на запад. Вероятно, началось какое-то крупное наступление. Иван уже в Польше. В больших пульмановских вагонах везут танки и пушки. Американские «Студебеккеры» и сибирские полки. Разве нельзя уехать вместе с ними?
Разве мы раньше постоянно не слышали рассказы о том, как убегали военнопленные!
Однажды у нас исчезли двое. Смещенный со своей должности староста барака, который украл мои фетровые ботинки, и юный берлинец, который прибыл в лагерь вместе со мной из Великих Лук.
Они бросили свою бочку с водой посреди дороги к бане. Когда они не явились на обед, остальные водоносы сообщили:
– Да, мы нашли их бочку!
Смогут ли они пробиться к нашим?
На второй день их приволакивают в лагерь. Их сцапали, когда они просили хлеба в одной из крестьянских изб. Всего лишь в нескольких километрах от лагеря. Крестьянка налила им по миске супа. А пока беглецы ели, она сообщила о них в милицию.
Когда их волокут в изолятор, они скорее мертвы, чем живы. Их допрашивает русский старшина. Их бьют поленом по большим берцовым костям. Наносят удары в пах.
– Забейте же нас до смерти! Забейте же нас до смерти! – доносится из изолятора.
В большом бараке, от которого изолятор для больных отделяется только тонкой дощатой перегородкой, стоит гул, как в растревоженном осином гнезде. Все возмущены:
– Какие идиоты! Смыться средь бела дня во время подноски воды! Если бы они не заходили в крестьянскую избу! То, что в этом участвовал пацан, еще как-то можно понять, но чтобы дылда фельдфебель действовал так неблагоразумно, – это в голове не укладывается! Он же был старостой барака, свинья этакая! Теперь самое лучшее, что нас ожидает, так это то, что из-за них никому больше не разрешат выходить из барака!
Но больше всего мы возмущены тем, что Антон оказался прав, когда заявлял:
– Никто не сможет пробиться к своим!
Под проливным дождем лагерь выходит на построение. Ждем целый час, пока к нам не выходит старшина и не спрашивает:
– Что будем делать с обоими беглецами?
Антон переводит. От побоев и голода у обоих лица стали бледно-зелеными.
– Убить их! – ревет толпа.
Многие наносят удары, когда в наказание беглецы, шатаясь, бредут сквозь ряды военнопленных. Как будто их хотели лишить последней возможности получить наслаждение, пленные бьют беглецов своими худыми ручонками. Пинают распухшими от цинги ногами. Плюют в них сквозь гнилые зубы.
– Теперь ты своими глазами видел, что представляет собой человек! Он самое настоящее дерьмо! – с горечью говорит мой сосед по нарам. Раньше он был высокого мнения о фронтовом братстве, о взаимопомощи и взаимовыручке. – Человек хуже скотины!
Толпа выместила свое бессилие на этих двоих, которые хотя и не были ангелами, но пока еще сохраняли человеческий облик.
Прошло всего лишь несколько недель, а мы уже полностью деморализованы. Возможно, мой ответ соседу звучит тоже аморально:
– Разве можно упрекать человека в том, что он теряет все чувства, присущие человеку, когда его сжигают в доменной печи? Нет, Антонов лагерь и сегодняшний день с этой озверевшей толпой не могут служить доказательством полной деградации человека.
Да, то, что я говорю, аморально. Но такая точка зрения может стать спасением от безумия и отчаяния и от потери веры в человека и в Бога.
Нет никакого смысла в том, чтобы пытаться бежать!
Я сам стою у водонапорной башни. Тупо наполняю водой одну бочку за другой. И никак не могу понять, как поезда мчатся на запад – без меня. Разве не осталось места для меня между вон теми охапками соломы? Но у меня же не будет еды!
В этот момент к нашей группе подходит русский офицер плотного телосложения, некоторое время издали наблюдавший за нами. Начальник госпиталя, легендарный шеф военного госпиталя.
Он неловко поднимает руку в кожаной перчатке.
– Пойдемте со мной! – показывает он на меня.
– Я что, должен один тащить бочку с водой? – кричит мне вслед мой напарник. Все утро мы с ним носили на плече бочку, прикрепленную к шесту, с трудом пробираясь по заснеженной разбитой дороге. Три тысячи лет тому назад в Древнем Египте на камнях вырезали картины о таких же водоносах.
У начальника госпиталя, в кабинете которого мы сейчас находимся, много свободного времени. Он предлагает мне рассказать о положении дел в лагере! Разве это не звучит почти по-отечески, когда он спрашивает:
– Промокли у вас ноги во время переноски воды? Разве нельзя приостановить эту работу?
Он делает какие-то пометки в своей записной книжке!
Но ни в коем случае нельзя рубить сплеча и сразу ошарашивать его просьбами. Нельзя быть слишком назойливым! Начальник госпиталя Господь Бог не только для бесчисленных военнопленных. Он несет ответственность также и за тысячи русских, лежащих в госпитале. Разве он не сказал мне:
– Завтра я снова вызову вас!
Идет дождь. Каждые десять минут мимо окон проплывают фигуры водоносов, бредущих с опущенной головой. В кабинете тепло, почти как у камина.
– Вы знакомы с русской литературой? – так начальник госпиталя заводит разговор на свою любимую тему. Ему, как врачу, все еще мил и дорог Достоевский, вскрывавший язвы общества. Из немецких писателей он называет Гейне и… Келлермана.
Какой же благословленной кажется мне теперь наша добрая, скучная местная газета, из которой моя мать читала мне роман с продолжением «Туннель» Бернхарда Келлермана. И я, будучи маленьким ребенком, читал по складам вместе с ней.
Начальник госпиталя приходит в восторг от того, что, по крайней мере, хоть один немецкий очкарик-военнопленный знает его любимого Келлермана.
– Вы должны прочесть моим врачам цикл лекций по немецкой литературе! – обещает начальник госпиталя.
И я, лежа на своих нарах, мечтаю об этих лекциях, которые освободят меня от носки воды и от работы в лесу. Я уж постараюсь так говорить по-русски, чтобы врачи поняли меня. Без переводчика! Я буду читать лекции до тех пор, пока не наступит настоящая весна! Пока не закончится период распутицы! Пока они там, в лесу, не перестанут проваливаться по пояс в рыхлый снег! Я буду это делать как в сказках «Тысячи и одной ночи»!
Как же сильно человек цепляется за жизнь, когда вода подступает уже к самому горлу!
Но начальник госпиталя не вызывает меня ни на следующий, ни в какой-нибудь другой день. Я абсолютно ничего не мог рассказать ему о состоянии дел в лагере. Эта беседа с начальником принесла мне лишь единственную пользу. Когда Антон узнал о ней, он, видимо, вспомнил мой рассказ о всемогущем майоре Назарове, который собирался забрать меня отсюда. При нашей следующей встрече он спросил меня:
– Ты был у начальника госпиталя?
– Да, я несколько часов разговаривал с ним! – с важным видом ответил я.
Антон приобретал все большее и большее влияние. Он уже не бегал по бараку с поленом. У него в руках теперь было что-то среднее между маршальским жезлом и дубинкой колонизатора, которую он частенько пускал в ход.
В своей каморке он организовал настоящий штаб. Архитектору было приказано разрабатывать для него строительные планы. Санитары должны были предоставлять ему статистические данные о том, как постоянно уменьшается число дней болезни в расчете на одного человека.
Антон вырос до такой степени, что уже давно питался вместе с русскими.
– В офицерской столовой! – гордо заявлял он.
К жидкому супу пленных он прикасался только своей дубинкой. Горе тому пленному, который во время еды не снимал шапку.
– Что же делать с этими неотесанными чурбанами, чтобы привить им хорошие манеры?
– С этого дня все должны ходить в баню. Тяжелобольные тоже!
Остальные пленные помогали переносить по грязной, разбитой дороге лежащих на носилках тяжелобольных в баню, находившуюся в трехстах метрах от барака. Эти бедняги не могли даже стоять на своих тощих, как спички, ногах, по которым стекали зеленоватые фекалии, когда санитары пытались их помыть. Некоторые умирали прямо здесь в бане на скользких решетках, лежавших на кафельном полу. В этом же помещении, где стояла густая пелена пара, мылись и остальные военнопленные, которые стремительно худели с каждым днем.
С каждой очередной баней и мои ребра пугали меня все больше и больше, все четче проступая сквозь синеватую кожу.
В то утро, когда я ночью не успел добежать до уборной и, стуча зубами от холода, выскребал дерьмо из своих трусов, я решил, что с меня довольно. Я сказал Антону:
– Я не пойду больше на работу, на улицу. С каждым днем я вешу все меньше и меньше. Ты думаешь, я хочу здесь погибнуть, незадолго до того, как майор Назаров снова затребует меня к себе?
– Я не могу тебя оставить в баракё. Русские пересчитывают у меня каждого человека. Может быть, ты хочешь лечь в изолятор?
В изолятор? Несколько секунд я раздумывал.
Из тех двенадцати – пятнадцати человек, которые постоянно находятся в изоляторе, каждую ночь несколько умирают. Там стоит нестерпимая вонь от ночных горшков и от неперевязанных ран. Там беспрерывно, днем и ночью, кашляют и плюют. Вот только на работу никому не нужно выходить. Это уж точно!
– Хорошо! – сказал я. – Я настаиваю на том, чтобы меня осмотрел врач. А до тех пор я на всякий случай останусь в изоляторе!
Какое мне дело до того, что Франц из Дортмунда говорит:
– Дружище, в изолятор? Да там ты изойдешь поносом до смерти!
Но я не верю в то, что могу там умереть.
Антон входит в изолятор вместе со мной:
– Одному человеку с верхних нар спуститься вниз, живо! – И, обращаясь ко мне, добавляет: – Если ты будешь лежать внизу, они насрут тебе прямо на голову. Курвы!
Некоторые больные в изоляторе недовольно ворчат из-за того, что мне разрешают лечь вверху.
Но мне все равно, меня это не волнует. Я хочу, чтобы случилось то, что я затеял. Даже если я сам не знаю, пойдет ли мне на пользу то, что я намерен сделать. Я сам, да и никто другой здесь вообще не знает, чего он, собственно говоря, должен хотеть. Но даже такое решение, как это, имеет свое значение. Поэтому я хочу добиться кое-чего!
И я настаиваю на этом: совершенно верно, я хочу в изолятор! Я хочу лежать вверху! Справа в углу у окна!
Там мне снится сон, который будет еще часто сниться мне во время плена. Снова и снова. Но впервые он приснился мне в изоляторе.
Я, совершенно лысый и одетый в лохмотья, вхожу в свой родной дом.
– Садись за стол и ешь! – говорит мой отец. Отец снова живой, удивляюсь я.
Все стоят вокруг меня, а я смущенно держу в руке ложку.
– Ешь же! – говорят они мне.
– А разве я не должен сначала рассказать? – спрашиваю я.
– Ешь же! – Скрестив руки на груди, они стоят вокруг меня.
– Но я должен скоро снова уйти. Разве вы ничего не хотите услышать от меня?
Стоящие на столе торты выглядят так соблазнительно. Можно ли мне одному все это съесть?
Но я еще раз вскакиваю:
– Сначала я должен хотя бы рассказать вам, как попал в плен!
Но они качают головой. Мне становится грустно. Но затем меня охватывает ярость.
– Разве то, что я испытал, не имеет никакого значения?
И в этом месте моего сна я всегда просыпаюсь. Что же такого я хотел им рассказать?
Видимо, я должен рассказать о том, каким счастливым выглядел тот пленный, который накануне ночи своей смерти стоял нагишом в снегу между уборной и изолятором.
Я пробирался в сгущающихся сумерках к уборной, и тут он возник передо мной. Своими перепачканными фекалиями худющими пальцами он тщетно пытался расстегнуть верхнюю пуговицу своей рубашки.
– Помоги мне, камрад! Ради бога, помоги мне, камрад!
Словно вонючее привидение, он, шатаясь, подошел ко мне. Вытянул свою цыплячью шею с застегнутой рубашкой.
– Ну, покажи-ка! – покровительственно-снисходительно сказал я. Вот насколько плох человек.
И я еще заглянул ему в глаза, когда он посмотрел на меня своими сияющими от радости глазами:
– Я благодарю тебя, камрад! Я так тебя благодарю!
В своих слишком больших стоптанных фетровых башмаках он побрел дальше в снег.
Когда я возвращаюсь назад из уборной, то вижу, что он, как голая обезьяна, сидит на корточках и снова благодарно улыбается мне. Он что, сошел с ума? Он пытался почистить снегом обгаженную рубашку? Совсем нет, он делал самое необходимое. Оказывается, это Антон выгнал его со словами: