Текст книги "Перед вратами жизни. В советском лагере для военнопленных. 1944—1947"
Автор книги: Гельмут Бон
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Глава 17
Только я снова успел по-домашнему устроиться на новых нарах, как неожиданно пришло известие о переезде в новый лагерь. Точнее говоря, руководство лагеря остается тем же самым.
Но здесь, в нашем старом лагере, с ноября будут влачить жалкое существование поляки, мужчины и женщины с детьми. Нас же, пленных немцев, переводят в другой лагерь, расположенный в лесу в четырех километрах отсюда.
Мы приходим туда уже в полной темноте. В третьем бараке, где размещают нас, дистрофиков, царит холод, как в погребе-леднике. Кое-где на нарах лежит даже снег. Но когда мы плотно набиваемся в барак, здесь становится тепло, как в пекарне. Мы снова укладываемся на нары плотно, как селедки в бочке.
– Скоро такая жизнь закончится. Послезавтра день вылета! – говорит староста барака.
Нам предстоит снова предстать перед медицинской комиссией.
Тем не менее над своими нарами я вбиваю гвоздь в деревянную стену, из пазов которой выглядывает сухой мох, используемый для утепления бревенчатых построек. Я вбиваю гвоздь, на который могу повесить свою куртку. Вот теперь я снова дома.
– Здесь тоже есть горбушка хлеба, – утешаем мы друг друга. А с переменой места, которая в первый момент кажется катастрофой, уже покончено.
Здесь нет большой разницы: прикажут тебя расстрелять или предоставят другое спальное место для ночлега.
Это как на весах, в которых сломалась пружина. Безразлично, что бросают на чашу весов. Стрелка постоянно показывает максимальный вес.
Это уже не жизнь, когда все так невыносимо тяжело. На этот раз переосвидетельствование будет проводить не морфинист, знакомый нам капитан медицинской службы, а совершенно посторонняя женщина-врач. Она приехала сюда в сопровождении целой свиты начальников и руководящих работников стекольного завода. На этом стекольном заводе были недовольны последней партией пленных, которую предоставил в их распоряжение главный лагерь.
– Пожалуйста! – заявляет подполковник, начальник трудового лагеря. – Тогда отбирайте необходимый вам рабочий скот сами!
Я никуда не спешу, когда снова одеваюсь в толпе обнаженных мужчин.
– Поторопитесь, пожалуйста! – шикает на нас староста барака.
В помещении стоит тяжелый запах, исходящий от обнаженных тел вспотевших от страха людей, к которому примешивается аромат духов женщины-врача.
Она не собирается безропотно брать любого доходягу, которого ей пытаются всучить. Она даже спрашивает:
– Болен? – и потом сама осматривает пленного.
Однако меня она ни о чем не спросила. А моя фамилия есть у нее в списке. Но я совсем не хочу попасть на стекольный завод, который проглатывает одну партию пленных за другой. Поэтому я собираюсь с духом и еще раз протискиваюсь вперед, хотя санитар пытается оттолкнуть меня назад. Я стараюсь привлечь к себе внимание ближайшего русского, сидящего за столом вместе с комиссией. Когда я показываю на свою грудь, он на некоторое время перестает играть со своим карандашом. Женщина-врач замечает, что здесь что-то не в порядке. Она прослушивает мою грудную клетку. Потом углубляется в свой список. Бросает быстрый взгляд на поваров, которые во время таких комиссий постоянно держатся в задних рядах.
– Ну ладно! – говорит она и вычеркивает мою фамилию из своего подозрительного списка. Затем записывает меня в третью рабочую группу. Мне не надо будет вылавливать стволы деревьев из подернутой льдом Волги! (Очевидно, Селижаровки или одного из плесов Селигера. – Ред.)
Правда, мне все же придется перейти в другой барак.
Я стараюсь держаться вместе с теми пленными, которые считают, что все не так уж и плохо.
– На правах дистрофика вечно бездельничать и валяться целый день на нарах. Да так сдохнешь от скуки! – заявляет кто-то из моих новых знакомых.
И когда мы стоим на вечерней перекличке, то теперь нам бросается в глаза, какие же смешные эти дистрофики.
– Чем они там занимаются целый день? Они бегают из барака в барак и занимаются обменом. Если у них есть табак мелкой резки, им хочется махорки. Если они получают белый хлеб, то меняют его на черный, который положен рабочим бригадам. Но какое же горе, если им, как дистрофикам, однажды не дадут белого хлеба! Тогда они устроят такое!
Почему же мне все-таки немного грустно оттого, что теперь я нахожусь не вместе с дистрофиками? Конечно, придется отказаться от чтения. Однако тем не менее по вечерам я могу заходить к активистам. В течение дня все время занято работой.
В первое же утро после заседания медицинской комиссии я стою вместе с половиной лагеря у ворот. Где-то в лесу нам предстоит грузить дрова. Вот только непонятно, почему мы должны целый час стоять перед закрытыми воротами под мокрым снегом!
– Благодарите за это своих товарищей! – говорит староста лагеря, который послал старост бараков проверить, не остался ли кто-нибудь на нарах. – Все, у кого есть ноги, должны выйти на работу!
Это, конечно, неплохо. Во всяком случае, в хорошую погоду!
Но сейчас это стояние под дождем и снегом для меня настоящая катастрофа, так как мои ботинки слишком тесные. От сырости они становятся тяжелыми и жмут еще сильнее.
Конечно, я мог бы обменять эти тесные ботинки. Но разве стоит мне отдавать эти более или менее целые кожаные ботинки, чтобы получить взамен пару плохих деревянных башмаков!
Мой русский фетровый картуз времен, когда Троцкий был еще, наверное, военным министром (нарком по военным и морским делам РСФСР в 1918–1923 гг. С образованием в объеме реального училища. – Ред.)в большевистской России, слишком мал.
Грязные ватные брюки свободно болтаются на моих костлявых ногах. Ватная телогрейка не застегивается на шее. Стекающие с картуза струйки воды попадают мне за шиворот.
Но я лишь поглубже втягиваю голову в плечи. Стараюсь не двигаться, и меня постепенно заносит снегом.
Перед моими глазами непрерывно падает снег. И у меня в душе все падает в бездонную бездну.
Почему же раньше я не был счастлив, когда у меня были сухие ноги, а на мне была чистая одежда, подходившая мне по размеру? Я пытаюсь представить себе, как я сидел дома в нашем низком кресле у столика, и тем не менее оставался ворчливым и недовольным.
Разве нельзя избежать любой ссоры, если всерьез захотеть этого?
Разве не должны обе стороны желать примирения?
Сейчас, когда я в течение часа стою под снегом перед лагерными воротами, то не могу поверить в то, что в теплой комнате можно обидеть другого человека грубым словом.
В таком случае это означает, что все споры в мире возникают только из-за высокомерия и заносчивости, разве не так?
Неужели получается, что в войнах виноваты только богатые?
Разве только бедные – настоящие миролюбцы?
Снег продолжает падать перед моими глазами сплошной стеной. Самые бедные и несчастные на свете – это пленные.
Когда мы наконец трогаемся в путь, я вижу, что наш лагерь лежит в живописной местности. Дорога вьется среди могучих деревьев. Вдали виднеется холм, на котором раскинулась небольшая деревушка. Вокруг шумит настоящий лес с большой ровной лужайкой, которую нам предстоит пересечь, чтобы добраться до места заготовки дров.
Конвоиры не требуют, чтобы пленные шли только по дороге. Кто хочет, тот срезает путь через лужайку. Ноги все равно уже мокрые. И я тоже срезаю путь.
Самое любопытное, что путь срезают именно те, которые считали, что все не так уж и плохо, когда женщина-врач не признала их дистрофиками.
Вместе с ними я добираюсь раньше остальных к месту погрузки дров. Там уже ждут гужевые повозки. Даже лошади уже запряжены! Мы нагружаем столько дров, что борта повозок трещат.
Сейчас мне стыдно оттого, что еще совсем недавно я не мог себе представить, что существуют люди, которые заслуживают ненависти. Совсем наоборот, сейчас я снова вижу противника.
Я считаю, что достойны ненависти те, кто лениво стоит и смотрит, как другие работают за них.
Лучше они будут мерзнуть, чем поддержат хотя бы оглоблю, когда мы забрасываем очередной ствол на повозку.
Я ненавижу тех, кто позволяет другим работать за себя и в то же время не становится от этого счастливее.
Потом все возвращаются назад в лагерь. Те, которые считают, что все не так уж и плохо, снова идут первыми. Когда они приближаются к лагерю, охрана отбирает первых пятьдесят человек: они должны еще раз вернуться в лес, чтобы принести дрова для кухни.
Я не устаю удивляться тому, как быстро мы сближаемся друг с другом.
Нужда выносит на поверхность все плохие и хорошие качества человека, как водоворот сначала затягивает мяч в глубину, а потом снова выбрасывает его вверх. Мы разговариваем о таких вещах, о которых раньше никогда бы не заговорили с малознакомым человеком. Но иногда мы говорим и о пустяках. И в этом тоже есть свой смысл.
Длинный фельдфебель, который уже в Первую мировую войну провел шестнадцать месяцев в плену у французов, убежден, что и на этот раз пробудет в русском плену только шестнадцать месяцев.
– Таким образом, 15 ноября 1945 года я буду дома. Но в этот раз я добавляю еще один месяц, так как это все-таки русский плен. Итак, 15 декабря 1945 года я уж наверняка буду дома!
Он говорит это так убежденно, что мы заражаемся его оптимизмом:
– Тогда и мы тоже будем дома. Он же ничем не лучше нас!
Вместе с этим фельдфебелем я часто хожу на работу, когда нам поручают принести в лагерь уложенные в штабеля брикеты торфа. Каждое утро мы разговариваем на какую-то одну определенную тему. Но сегодня над торфяными разработками так великолепно сияет солнце, что мы молчим.
Когда мы выходили из ворот лагеря, вся равнина была еще погружена в сумерки. И только польский лагерь неясно выступал из тумана благодаря ярким дуговым фонарям. Сначала на горизонте показалась ярко-зеленая полоска, из которой вскоре начало подниматься солнце, словно огромный красный шар.
Это послужило фельдфебелю поводом, чтобы начать разговор о цветовой технике. До войны он работал реставратором картин. За свою жизнь он спас немало бесценных полотен известных мастеров. Он заново открыл смешения цветов, над которыми безуспешно бились ученые-химики. Он разработал также особую раму для картин, которую теперь можно увидеть на всех художественных выставках.
Никто из нас не собирался когда-нибудь заняться реставрацией картин. Но тем не менее все очень внимательно слушали его.
– Только бы моя жена догадалась заказать в Нюрнберге золоченую бронзу, чтобы я мог сразу начать работать, когда вернусь домой! – мечтал фельдфебель, как будто бы у военнопленного не было других забот холодной зимой в конце 1944 года!
Оказалось, что и этот фельдфебель очень интересовался антифашистской школой в Москве!
– Я всегда интересовался всем в жизни. И если мне представится возможность изучить коммунизм, то я с благодарностью воспользуюсь ею!
Этот фельдфебель очень любил рассказывать разные истории, например, историю о блондинке из горной деревушки.
Конечно, он был довольно поверхностным человеком. Он болтал без умолку, этот фельдфебель.
Но его поверхностность была словно отполированная, прочная и неуязвимая. Он казался нам настоящим героем из сказки.
Мартин Цельтер, с которым я частенько сидел по вечерам в комнате актива, говорил мало. И был он далеко не героем из сказки.
Он о многом беспокоился. Но он не мог спокойно дистанцироваться от этих забот, которые постоянно сваливались на него.
В то время как у фельдфебеля все события, если они вообще доходили до него, задерживались где-то на поверхности его бытия и закреплялись там, становясь его сутью, то у Мартина все проникало глубоко в душу, которая была далеко не бездонной.
На Мартина можно было всегда положиться. Поэтому ему было трудно в русском плену.
– То, что я попал в актив, можно рассматривать как настоящее чудо, – обмолвился он однажды в разговоре со мной. Хотя он был очень одаренным и как никто другой быстро понял большевистскую логику, именно он вызвал вскоре неудовольствие большевиков.
Он попал в плен на год раньше меня. В какой-то сомнительной фронтовой школе некий майор Красной армии подколол в его бумаги роковую справку: «Неисправимый буржуазный интеллигент».
Когда с такой характеристикой Мартин был направлен в 41-й лагерь, его оставили в активе только потому, что он мог делать нечто такое, что не получалось у остальных антифашистов. Он мог выступать с докладами. Он мог писать ежедневные донесения. Но прежде всего мог составлять отчеты о проделанной антифашистской работе.
Мартин был хорошим специалистом.
Но у него имелась самоубийственная склонность к честности. Если кто из нас и не был фашистом, так это Мартин. Разумеется, он состоял в СА, известных как штурмовые отряды. Сначала из-за своего неисправимого идеализма. Позднее из-за чувства ответственности, так как нельзя бросать на полпути начатую работу.
Что касается политики, то именно в этой области Мартин был особенно легковерным.
Поэтому на допросах у Борисова он откровенно рассказал обо всем. Он также вполне допускал мысль, что Красная армия призвана освободить народы. Мартин страдал от того, что жил не в ту эпоху. Он воспринимал все слишком серьезно. Поэтому его современникам было нелегко с ним, однако он всегда оставался хорошим человеком.
– У меня такое впечатление, что ты последний идеалист среди немцев! – часто говорил я ему.
Я часто ходил по вечерам в первый барак, где жили активисты, кухонный персонал и немецкий староста лагеря со своими людьми, также и потому, что там всегда горел свет. Там писарь старосты лагеря должен был составлять список рабочих бригад на следующий день. Там постоянно составлялись новые списки военнопленных, подлежащих отправке в другие лагеря. Такие списки всегда составлялись на двух языках: на русском и на немецком. Там сидели и активисты, готовили свои доклады, которые они в основном так и не читали. Или же они занимались чтением разных книг, которые считались прогрессивными.
Йодеке тоже любил поговорить со мной. Я рассказывал ему о том, что писала в 1941 году швейцарская газета «Цюрихер цайтунг» о полете Гесса в Англию. Я рассказывал и о том, и о сем. Йодеке с удовольствием все выслушивал, расширяя свой кругозор. Но он никак не попадался на удочку. Ведь, в конце концов, я хотел лишь попасть в актив. А уж оттуда еще дальше, в школу в Москву. Боже милостивый! Если все будет тянуться так долго, то скоро и сам забудешь, чего же ты, собственно говоря, хотел!
– Ты сам виноват в том, что дело с попаданием в актив у тебя не складывается, – сказал мне один из знакомых, который спрашивал обо мне у Йодеке.
По мнению Йодеке, хотя я и хорошо разбираюсь во многих политических вопросах и знаю массу фактов, но я не гожусь для практической антифашистской работы среди военнопленных.
Глава 18
Так я переезжаю из одного рабочего барака в другой. И каждое утро стою у лагерных ворот. Каждое утро, вплоть до января нового 1945 года, неизменно повторяется одно и то же.
Нет на месте какого-нибудь конвоира, который должен отвести бригаду на заготовку торфа. Какой-нибудь староста барака проклинает все на свете, поскольку никак не может собрать своих людей.
А пленные стоят, тихо и молча. Словно покорные лошади под дождем. Но это же не дождь. Это снова идет снег. Пленные стоят почти час и постепенно начинают клевать носом.
Ведь это Восток: только не чувствовать холода!
Прикрутить фитилек жизни как можно сильнее!
Втянуть голову в плечи!
Уловить неизвестное до сих пор чувство, возникающее в груди.
Оно наполняется жизнью. Ты всматриваешься в себя словно через стекло. Тебе открывается микрокосмос сердца.
Должно же все стать когда-нибудь лучше!
Даже если это улучшение заключается в том, что я становлюсь худым, как борзая, и что на комиссии мне опять поставят диагноз «дистрофия».
Рабочая группа – дистрофия – рабочая группа – дистрофия. Таков жизненный ритм пленного.
Какой-нибудь увлеченный игрой бог постоянно переливает жизнь. Из одного стакана в другой. И всякий раз несколько капель проливаются мимо.
Ну когда же эти ворота откроются!
В конце концов стоявшая в оцепенении колонна устремляется через ворота.
Стоявшие по пять человек в ряд пленные пробуждаются от своих снов и горьких грез, от надежд и отчаяния. Ну вот, наконец-то сдвинулись с места! И уже все не кажется больше таким безнадежным.
Может быть, начальник выдаст бригаде целую горсть махорки.
Вчера, когда мы добывали торф, мимо нас прошла какая-то женщина и намеренно обронила газету. Так на целый день мы были опять обеспечены курительной бумагой.
Говорят, что на кухню наконец опять завезли пшено. Слава богу! Сезон сои заканчивается!
– В шестом бараке лежит художник из Эссена, – говорит мой напарник. – Ты же тоже родом из Эссена. Навести земляка, приятель!
Нет, действительно все не так уж и плохо!
Я имею в виду, что в каждом человеке есть что-то такое, что должно быть обязательно исследовано. Я намеренно слежу за тем, чтобы у меня всякий раз был новый напарник.
Конечно, встречается и абсолютное зло. Есть такие люди, которые испытывают огромную радость от того, что мучают других, даже если это, в конце концов, им самим приносит вред. Но такие встречаются редко.
Чаще всего выбираешь себе напарника, похожего на тебя самого. Если это, конечно, возможно, то ты и сам стараешься всегда оставаться приличным человеком. Можно, конечно, и спокойно положиться на случай, который уготовит тебе сегодня одного напарника, а завтра другого. Так спотыкаются о рельсы узкоколейки.
Это тоже повторяется каждое утро: многие пленные пытаются балансировать на рельсах. Они просто не хотят топать по глубокому снегу!
Но некоторых ужасно раздражает, когда кто-то балансирует на рельсах. Хотя это никому не приносит вреда. Я тоже часто балансирую на рельсах. Хотя у меня, конечно, и до того ноги были уже мокрые.
Охотнее всего пленные бредут на работу, опустив голову и думая о чем-то своем. Но на пути постоянно попадаются канавы, оставшиеся после выемки торфа, через которые надо перебираться. Недавно какой-то пес конвоир заставил всю колонну прыгать через канавы рядами по пять человек.
– Сомкнуть ряды! – кричал бригадир.
При этом несколько человек упали в канавы.
Но когда мы добираемся до главного осушительного канала, проход по нему доставляет нам настоящее удовольствие. Канал протянулся более чем на тысячу метров. Мы идем по покрытому темным льдом ровному, как стрела, каналу. Как жаль, что у нас нет коньков!
Но некоторые конвоиры не разрешают нам ходить по льду главного канала. Тогда нам приходится идти вдоль канала по ухабистой местности и перепрыгивать через два десятка поперечных канав.
После того как мы преодолели двухметровую полосу кустарника за главным водоотводным каналом, перед нами открывается треугольник для поворота локомотивов узкоколейной железной дороги. Здесь, в глухой местности, сходятся несколько рельсовых путей, которые ведут через лес в сторону Осташкова. Тут же лежит старый паровой котел, поставленный на козлы из деревянных шпал. Рядом валяются железные трубы. Недалеко стоит дощатый барак. И эта знакомая картина утешает меня. Эти рельсы свидетельствуют о том, что здесь еще до нас успели побывать люди. В противном случае все выглядело бы пустынным и необитаемым.
Почти каждое утро навстречу нашей колонне движется одна и та же фигура. Сначала она появляется вдали, как маленькая темная точка, которая становится все больше и больше и, наконец, превращается в женщину, проходящую мимо нас, не поднимая глаз.
– Это фрау Ларсен, – сообщит кто-нибудь новенькому, который удивляется, почему эта женщина в военной форме бредет одна по снежной пустыне.
Она идет из главного лагеря, где семья Ларсен проживает в одном из бревенчатых домов казарменного типа. Она идет в лесной лагерь, к Борисову, переводить на его допросах. Когда она проходит мимо нас, то всегда опускает голову и смотрит в землю. Мы тоже смотрим вниз. Но когда она однажды не встречается с нашей колонной, у всех у нас возникает вопрос, не заболела ли она. Хотя никто не говорит об этом вслух. Но это продолжается всего лишь мгновение. Затем на первый план выдвигаются новые, более важные впечатления.
– Вы уже заметили, – радостно сообщаем мы друг другу. – Сегодня подали на погрузку только пять вагонов!
Я щурю глаза в своих слишком слабых очках. Почти всегда над торфом висит серая дымка. Пять темных прямоугольников, проступающих вдали сквозь туман, услаждают наш взор. Это вагоны, которые рано утром сюда доставил старенький паровоз. Они часто сходят с погнутых рельсов. Тогда к месту аварии направляют кого-нибудь из нас. Часто сразу несколько бригад. В таких случаях вагоны прибывают с опозданием. Тогда и мы начинаем погрузку немного позже. И домой в лагерь мы тоже вернемся позже.
Ведь вагоны должны быть загружены. И если мы вернемся в лагерь только в семь часов вечера, то целых двенадцать часов останемся без еды. Без куска осклизлого хлеба и без миски жидких щей, из которых на нас злобно косятся рыбьи глаза.
Но сегодня вагоны уже на месте. И их только пять! Обычно бывает восемь и даже больше.
Мы мчимся вперед, чтобы захватить корзины, которые валяются в снегу перед вагонами. Мне достается корзина даже с двумя целыми ручками. А теперь сразу за работу!
Начинаем с первого вагона. От него до кучи торфа всего лишь каких-то пятьдесят метров. Эту кучу мы уже начали разбирать вчера. Теперь она похожа на огромный гроб, половину которого уже успели сожрать черви.
Мне больше всего нравится носить корзину одному. Когда ее поставишь на плечо, нести ее удобнее, чем тащить вдвоем за ручки. Тогда корзина оттягивает руки, и они быстро устают.
Сегодня все идет как по маслу. Вместе с нами пришел и один из членов антифашистского актива. Дело в том, что в последние дни торфяная бригада не выполняла дневную норму.
Наш бригадир сказал:
– При постоянной нехватке корзин и большом количестве вагонов люди просто не в состоянии выполнить норму!
Поэтому сегодня с нами пришел и один из членов антифашистского актива, чтобы посмотреть, можно ли выполнить норму. Это Ганс. Металлическим стержнем он с такой силой откалывает замерзшие куски торфа, что те с шумом разлетаются вокруг. Мы организовали работу таким образом, что два человека постоянно находятся на куче торфа, чтобы помогать поднимать корзины с торфом на плечи одиночных носильщиков.
– Сюда, приятель! Берись за ручки! – покрикивают они.
И у вагонов мы поставили двух человек, которые снимают с плеч носильщика корзину и высыпают торф через стенку вагона.
Все идет как по маслу.
Только к концу работы я чувствую усталость. Теперь я ношу корзину вдвоем с напарником. Это еще совсем юный подсменный рабочий. Он не самый хороший партнер для переноски торфа. Я настойчиво уговариваю его, как мать своего ребенка:
– Потерпи немного! Еще чуть-чуть – и мы закончим! Так, теперь еще одну корзину! Ну, видимо, придется отнести еще одну! Ну вот, эта теперь действительно последняя корзина!
У меня самого темнеет в глазах, когда колонна снующих взад и вперед носильщиков торфа рассыпается.
Корзины летят в снег.
– Сложите корзины аккуратнее! – кричит кто-то. – Иначе завтра их опять не хватит!
Скоро будем дома. Я уже вижу поворотный треугольник для паровозов. Мысленно я уже бегу по льду главного канала. Вот уже виден дым, поднимающийся из трубы лагерной кухни. У меня мелькает мысль, что еще ни разу мы не возвращались домой так рано!
Да, вот так мне мечталось. Но неожиданно из дощатого барака у поворотного треугольника появляется какой-то начальник и заявляет:
– Сегодня паровоза из Осташкова не будет. Бригада должна сама толкать вагоны до кожевенного завода.
Да это же физически невозможно!
Напротив, это вполне возможно. Самым слабым разрешают остаться. Мы переглядываемся. Это же больше восьми километров! И при этом на пути полно подъемов. К тому же еще и погнутые рельсы. В довершение всего опять начинается метель.
Активист говорит:
– Итак, я не смогу ничего изменить. Во всяком случае, если вы опять на двенадцать часов останетесь без еды, мы напишем от актива об этом докладную.
– Ему хорошо говорить! – ворчат стоящие в колонне. – Он сейчас пойдет в лагерь и сожрет целый котелок пшенной каши!
– Ну, только не начинайте бузить! Что мы можем делать от имени актива, то мы делаем. Все больные собрались? Тогда пошли!
В сопровождении конвоира и прихрамывающих больных активист исчезает за склоном траншеи. Когда они снова появляются на льду главного канала, никто из них даже не оглядывается в нашу сторону. Для них все закончилось. Дело улажено. Но не для нас. Нам предстоит теперь возня с этими проклятыми вагонами.
– Раз, два, взяли! – командует бригадир.
Наконец первый вагон трогается с места. За ним второй.
А вот у третьего вагона уже после первых десяти метров передняя вагонная тележка ходовой части оказывается рядом с рельсами. Но на этот раз все обошлось. С помощью железной трубы нам удалось уже через пять минут поставить тележку на место.
Наш четвертый вагон движется относительно быстро. Хотя он загружен сильнее, чем остальные. В нем наверняка не менее шести тонн. Но он загружен равномерно и движется на обеих вагонных тележках так мягко, как вагон скорого поезда.
К тому же мне сильно повезло, так как я успел занять место сразу за задней стенкой вагона, а не трусил сбоку. Хотя сбоку и не нужно постоянно нажимать, но из-за большого числа мостиков и ям там невозможно спокойно идти.
Первое время мне даже нравится идти под прикрытием стенки вагона. Здесь я защищен от снега и ледяного ветра. Мы изо всех сил упираемся в стенку. Однажды вагон покатился дальше почти сам по себе. Поэтому у меня появляется возможность даже побалансировать на рельсе. Что очень не понравилось идущему рядом со мной. Здесь, за задней стенкой вагона, где идти удобнее всего, нас становится все больше и больше. Каждый пытается отпихнуть другого.
– Если ты идешь по рельсу, то, разумеется, не можешь толкать вагон! – набрасывается на меня один из них.
Сейчас нам предстоит преодолеть подъем и придется как следует поднажать. Но я нахожу опору даже на гладком рельсе, так как на моих резиновых подошвах имеется поперечное рифление.
– Заткнись! – огрызаюсь я. Не хватало еще, чтобы я позволил им выпихнуть меня отсюда!
Наконец лес остается позади нас. Слева лежит польский лагерь. С обеих сторон от железнодорожного пути виднеются воронки от авиабомб. Их сбросили летом немецкие летчики, когда я еще был в утятнике. Ах да, утятник! Там как художник я жил очень хорошо!
На повороте у перекрестка первый вагон снова сходит с рельс. Нам у четвертого вагона это без разницы. По крайней мере, можно хоть немного передохнуть!
Но в этот момент на нас чуть было не наехал пятый вагон. Мы едва успели отскочить в сторону!
Помочь поставить первый вагон на рельсы? Ну уж нет! Вздор, они сами должны были быть внимательнее!
Те последние остатки энергии, которые у нас еще оставались, полностью испарились во время этой получасовой задержки. К вечеру стало чертовски холодно. Когда мы снова начинаем движение, я никак не могу согреться. При этом уже целый час кожевенный завод маячит у нас перед глазами. Он появляется то слева, то справа от нас.
Мы никак не продвинемся вперед. Но мне уже все безразлично. Я тупо упираюсь в стенку вагона. Даже головой. Как бык. Стекла очков запотели. По носу струйкой стекает пот. Я сдуваю капли пота, и они замерзают на стенке вагона. Там уже образовалась крошечная ледяная горка. Кто-то из идущих рядом со мной постоянно толкает меня в бок. Я отвечаю тем же. Никто не произносит ни слова. Я тоже молчу даже тогда, когда кто-то ломает ногу. Меня уже ничто не трогает, все проблемы отступили на задний план, и моя душа омертвела.
Остались только проклятия, такие же огромные, как вся эта земля. Никто не хочет быть всеобщим посмешищем, и проклятия стихают.
Когда мы наконец въезжаем в ворота кожевенного завода, проходя мимо женщины с винтовкой в руках, закутанной в теплый платок, то впервые распрямляем натруженные спины.
Несколько деревенских девушек, работающих на кожевенном заводе, смотрят на нас и смеются. Но мы не обращаем на них никакого внимания. Мы и так уже достаточно унижены.
Я впервые снова поднимаю голову только тогда, когда, перейдя по льду замерзшее озеро, мы относительно быстро выходим на дорогу, ведущую в лагерь.
Когда, пошатываясь от усталости, мы входим в лагерь, оказывается, что вечерняя перекличка уже давно закончилась.
Я хлебаю суп. Тот, который полагается нам в обед, и сразу же вслед за ним вечернкуо порцию.
Я слишком устал, чтобы карабкаться вверх на нары. Многие из нашей бригады уже храпят. Мне кажется, что я и не смогу сейчас уснуть.
Я отправляюсь в шестой барак, где лежит художник из Эссена.
– Мы уже виделись с тобой однажды в Эссене. Точнее говоря, тогда я не обратил на тебя внимания. Я не смог бы сейчас вспомнить твое лицо. Но это было в одном из городских кафе. Мы вместе с тобой сидели за одним столиком. Нас даже представили друг другу.
Мы, я и художник из Эссена, договариваемся, что никогда не должны забыть то, что видим сейчас в лагере.
– Посмотри вон на тех! Как они сидят на корточках на своих нарах и тянут руки к мискам с едой! – говорю я. – Это похоже на кормежку зверей в зоопарке.
Мерцающий свет от коптилки отбрасывает на стены огромные тени, похожие на карикатуры.
– Это можно было бы снять на пленку. Ничего не нужно менять, ведь это готовые кадры для фильма о жизни в лагере для военнопленных, – говорит мой земляк.
– Если нам суждено снова вернуться домой, ты должен нарисовать мой портрет, – говорю я художнику. – Запомни хорошенько, как я сейчас выгляжу. На носу очки в старомодной оправе. Один глаз немного прищурен. И с оскаленными зубами. Нарисуй мне настоящую пасть. Это я так ухмыляюсь. И чтобы зубы торчали.
А теперь взгляни на мой картуз. Ты должен его тоже нарисовать. Один остроконечный кончик торчит вертикально вверх, как ослиное ухо. Другой подогнут вниз. Это должно выглядеть как дурацкий колпак Тиля Уленшпигеля.
И если сможешь, нарисуй на картине и кисть моей руки. Но она должна выглядеть подобающим образом. Лучше всего нарисуй на пальце огромный перстень. Как знак того, о чем я тебе говорил: однажды я стану очень богатым! Когда картина будет готова, мы возьмем ее в качестве титульного листа для книги. Тот, кто будет ее читать, сначала должен будет ржать как лошадь, покатываться со смеха. Но потом он должен будет понять, какой глубокий смысл заложен в этом шутовстве. После этого он еще раз прочтет нашу книгу. И тогда он вынужден будет осознать, что в мире должно произойти нечто такое, что навсегда исключит повторение ужасов и бедствий войны.
Я отдаю художнику всю свою порцию табака. Он радуется как ребенок и достает маленькую краюшку хлеба, которую мы делим пополам. Мы без вина сидим словно пьяные.