355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Газета День Литературы » Газета День Литературы # 118 (2006 6) » Текст книги (страница 6)
Газета День Литературы # 118 (2006 6)
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 17:44

Текст книги "Газета День Литературы # 118 (2006 6)"


Автор книги: Газета День Литературы


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)

Евгений Конюшенко РУССО ИЗ ОВСЯНКИ. О творчестве Виктора Астафьева


Российский двадцатый век с его ужасными бедствиями – острореальным и каким-то метафизическим сиротством, бездомностью, голодом, ГУЛАГом, чудовищно кровопролитной войной с немцами и не менее чудовищной гражданской войной, которая продолжалась не несколько лет, а несколько десятилетий, с тяжелейшим, насадным, фактически полурабским трудом за пайку хлеба – все это (кроме лагеря) Астафьев вынес на своих плечах и поэтому заслужил горькое право говорить свое слово, свою правду от лица своего народа. Народный писатель – это звание подходит к нему более, чем к кому-либо из писателей его поколения, не говоря уже о вполне благополучных номенклатурно-комсомольских литработниках, успешно освоивших в последнее время немаловыгодную для себя роль «патриотов». Народная правда Астафьева этим «патриотам» была не нужна, и за эту правду они его заслуженно ненавидели.

Особенно удивительна у Астафьева, образованного из-за бездомного сиротства и военной юности скудно, отрывочно, его глубокая, органическая укорененность в почтенной российско-европейской, руссоистско-толстовско-бунинской литературной традиции. Здесь собственно литературный исток его творчества, исток его художнической философии, отсюда его мера красоты и человечности, его темы и герои; культ природы, противопоставление природы и губительной городской цивилизации, страх, недоверие, а иногда и ненависть к городу, тема детства, сентиментальность, исповедальный и медитативно-философский лиризм, пацифистское неприятие войны.

Уже в одной из своих первых повестей «Стародуб» (1960) Астафьев высказывает концепцию человека и мира, которая в общем не изменилась на протяжении последующих десятилетий его творчества.

Лесной человек, похожий на лешего, охотник Фаефан из таежной кержацкой деревни берет на воспитание найденыша, мальчика, выброшенного на берег бурной реки, разбившей плот со сплавщиками. Мальчика называют Култышом (бревном ему раздавило руку) и воспитывают вместе с родным сыном Фаефана – Амосом. Фаефан первый у Астафьева экологический натурфилософ, исповедующий простые, но драгоценные для автора истины: природа – мать, не жадничай, не грабь ее, будь терпелив, она (река, тайга) сама отдаст человеку то, что ему необходимо. В этих понятиях воспитывает Фаефан своих сыновей – родного и приемного. Но отцовская наука усваивается ими по-разному. Култыш идет по стопам отца, а Амос нарушает его заповеди, из алчности убивает маралуху с теленком, желая нажиться на чужой беде, на голоде, – подороже продать мясо односельчанам. И здесь возникает излюбленный астафьевский мотив, который будет повторяться и во многих других его произведениях: неизбежное воздаяние за алчность, за рвачество, за нарушение природно-божеских заповедей, за отказ от естественной меры. Амос объелся недоваренного мяса, заболел, заплутал в тайге и умер.

За подобный же грех попадает на крючки собственной снасти удачливый браконьер Зиновий Утробин («Царь-рыба»), вздумавший поймать громадного осетра, царь-рыбу (астафьевский символ мощи, могущества и непобедимости природы). А его брат Командор за грабеж реки потеряет любимую дочь Тайку, сбитую пьяным шофером, «сухопутным браконьером».

Не случайна и смерть в этой – одной из лучших астафьевских повестей «Царь-рыба» – браконьера-идеолога Гоги Герцева, программа жизни которого совершенно противоположна главной авторской идее. Индивидуалист-супермен Герцев объявляет богом себя, а для русского пантеиста Астафьева таким именем можно назвать только великую и всеблагую матерь-природу. Такое кощунство закономерно наказывается: во время рыбалки Гога, запнувшись о скользкий речной камень, падает и погибает. И, конечно, это не просто речной голыш, а библейский камень преткновения, за который должен запнуться и погибнуть безбожник (возникает здесь и неизбежное литературное припоминание об еще одном «преткновении» – облитом маслом трамвайном рельсе, роковом для другого убежденного безбожника, булгаковского Берлиоза)…

Рассказ «Людочка» – одно из самых совершенных творений Астафьева. На небольшом художественном пространстве автор не только рассказывает о несчастной судьбе своей заглавной героини, но и в наиболее концентрированной, почти символической форме высказывает свою концепцию жизни, свое отношение к болевым вопросам двадцатого века.

В центре рассказа любимый герой Астафьева – «естественный человек», чистое, наивное существо, деревенская девушка Людочка, оказавшаяся в совершенно иной, губительной для нее среде – советском городе 60-70-х годов. Средоточие этого ненавистного для Астафьева советского города – парк вагонно-паровозного депо, «насаженный в тридцатых годах и погубленный в пятидесятых». Здесь происходят главные события рассказа: насилие над Людочкой, ее самоубийство, расправа с обидчиком. В контексте рассказа этот образ приобретает почти символическое значение как знак несбывшейся и не могущей сбыться советской цивилизации: железная дорога как один из главных символов революционно-утопического проекта («наш паровоз вперед лети, – в коммуне остановка...»), основные этапы советской истории (парк насадили в тридцатые годы – во время сталинской революции, во время пика утопических преобразований и ожиданий, погубили в 50-е – во время хрущевской «оттепели» и некоторого отката от сталинизма, а действие рассказа происходит, видимо, в конце 60-ых-начале 70-х годов – во время уже начавшегося брежневского «застоя», медленного, но неуклонного гниения скоротечной советской цивилизации).

Но главное для Астафьева: парк «Вэпэвэрзэ» – это образ обезображенной, искаженной природы, образ глубоко извращенного жизненного естества.

Есть в художественном мире Астафьева и райские уголки. Но всегда они далеко отстоят от города, от власти, от истории. Не сложность, а простоту любит Астафьев (родовая, впрочем, черта всей «деревенской прозы», опирающейся здесь на руссоистско-толстовско-бунинскую традицию), но простоту – естественную, природную. Простая жизнь наедине с природой: добыча пропитания, общая артельная трапеза, простая любовь матери Акимки. В такой жизни увидел Астафьев и красоту, и человечность, и гармонию, и мы вместе с автором заражаемся этим чувством, читая «Уху на Боганиде» – может быть, лучшие страницы не только повести «Царь-рыба», но и всей астафьевской прозы. Особенно трогателен заглавный образ общего артельного пиршества, ородняющей, сплачивающей людей (особенно детей) еды.

С какой любовью, как подробно выписывает Астафьев свою идиллическую картину согласия, довольства и простой, всем понятной человеческой радости. То же настроение в «Оде русскому огороду» – также одной из лучших вещей писателя.

Но в эту гармонию простой человечности жутким диссонансом, как ужасная реальность двадцатого века, врывается образ другой, вовсе не идиллической, а каннибальской «еды». В 1990 году Астафьев напечатал ту часть повести «Царь-рыба», которая не могла появиться раньше, – «Не хватает сердца». Трое зэков бегут из северного лагеря. Оставшись без пищи и теряя надежду выжить, двое решают убить и съесть своего третьего спутника. Тот, случайно узнав об этом замысле, в ужасе убегает от них. А позже узнает о страшной развязке: беглецы бросили жребий – кому становиться пищей. Вытянувший несчастный жребий, убивает себя, спасая товарища от голодной смерти…

Война не могла не стать для Астафьева тяжелейшей душевной травмой. Слишком уж чужд и тяжел оказался этот опыт для молодой чувствительной души будущего писателя. Слишком ужасной и кровавой оказалась эта война, для которой художник так и не смог найти оправдания. В одной начальной фразе «Веселого солдата» раскрывается глубинная психология астафьевского восприятия войны: «Четырнадцатого сентября одна тысяча девятьсот сорок четвертого года я убил человека. Немца. Фашиста. На войне».

Самое сильное и неожиданное слово здесь – «человека». Человек убил другого человека. В этом неискупимая вина любой войны как вселенского грехопадения, как вселенского человекоубийства. Все остальные атрибуты «человека», которые собственно и являются оправданием его убийства на войне (немец, фашист, шел на «веселого солдата» с оружием в руках не брататься с ним, а убивать) – для Астафьева вторичны и по смыслу, и по положению в этом высказывании. То же настроение в рассказе «Ясным ли днем», в котором описывается казнь гестаповского агента: «Да к массовому культурному мероприятию высшее начальство решило приурочить еще мероприятие воспитательное: в обеденный перерыв на площади возле церкви вешали человека (выделено мной, это для Астафьева первично. – Е.К.) – тайного агента гестапо (а это уже вторично. – Е.К.}, как было оповещено с паперти тем же лейтенантом с бакенбардами».

Такое отношение к войне можно назвать пацифизмом, и Астафьев, пожалуй, наиболее последовательный и убежденный пацифист в современной литературе. В романе «Прокляты и убиты», написанном без оглядки на советские идеологические запреты, пацифистская струя изливается особенно обильно: «Тянется и тянется по истории, и не только российской, это вечная тема: посылают себе подобных на убой. Ведь это ж выходит, брат брата во Христе предает, брат брата убивает. От самого Кремля, от гитлеровской конторы до грязного окопа, к самому малому чину, к исполнителю царской воли тянется нить, по которой следует приказ идти человеку на смерть. А солдат, пусть он и распоследняя тварь, тоже жить хочет, один он на миру и на ветру, и почему именно он, горемыка, в глаза не видавший ни царя, ни вождя, ни маршала, должен лишиться единственной своей ценности – жизни?»

Это как раз тот случай, когда «природа отрицает историю», но в том счете, который Астафьев выставляет власти, государству и истории (или, точнее, большевистской псевдоистории) есть существенное основание, есть своя правда, может быть, впервые так громко прозвучавшая именно со страниц этого романа. Астафьев как участник и очевидец войны заявляет во весь голос о том, что войны было по крайней мере две: в одной войне Россия воевала с немцами, а в другой большевистская власть воевала со своим народом (уместно ли здесь это слово – «своим»?), вымаривая его голодом в военных лагерях, а потом убивая несчастных доходяг – так, как командир Пшенный убивает Попцова, расстреливая новобранцев за незначительные проступки (сцена казни братьев Снегиревых – одна из сильнейших в романе), устраивая в тылу заградотряды (даже осенью 1943 года во время форсирования Днепра, т.е. уже после коренного перелома в войне, тяжелыми пулеметами ДШК вооружали сначала чекистов-заградителей, чтобы стрелять по «своим», а затем только это оружие шло в передовые части, чтобы стрелять по немцам). В одном из интервью писатель сравнил такое отношение власти к народу с отношением мясника к скотине.

Для читателя «Прокляты и убиты» – тяжелый роман, особенно на фоне ранней военной прозы Астафьева. Даже «Пастух и пастушка» при обилии крови и жестокости воспринимается все же как сентиментальная мелодия под аккомпанемент военной канонады. Если подобрать звуковой эквивалент к роману «Прокляты и убиты», – это скорее вопли боли и ненависти под аккомпанемент апокалиптической трубы. Приятнее, конечно, слушать музыку, а не вопли, но пренебрежение эстетикой в этом романе по-своему оправдано. Такая книга о войне должна была появиться в русской литературе. Эти вопли боли и ненависти миллионов русских солдат обрели наконец свой литературный голос, свой рупор, и они должны быть услышаны и поняты. Слишком долго и искусно эти голоса заглушали, не давали им право «голоса». В рассказе «Тельняшка с Тихого океана» Астафьев обращается к фронтовикам: «Подлинную войну они забыли, да и помнить не хотят, потому как подлинная была тяжкой, некрасивой». Вот эта «некрасивая, тяжкая» война предстает перед нами в романе «Прокляты и убиты».

…Но пацифистская, антисоветская и антицивилизаторская струя в этом романе порой сливаются в такую причудливую смесь, что согласиться с некоторыми суждениями автора никак нельзя. С таким, например: «Век за веком, склонившись над землей, хлебороб вел свою борозду, думал свою думу о земле, о Боге, тем временем воспрянул на земле стыда не знающий дармоед, рядясь в рыцарские доспехи, в религиозные сутаны, в мундиры гвардейцев, в шеломы конфедератов, в кожаные куртки комиссаров, прикрываясь то крестом (т.е. о Боге думал только пахарь, а город только „прикрывался“ крестом? – Е.К.), то дьявольским знаком (видимо, подразумевается пятиконечная звезда-пентаграмма, ничего себе уравнение звезды и креста! – Е.К.), дармоед ловчился отнять у крестьянина главное его достояние – хлеб (этот „дармоед“ в рыцарских доспехах защищал крестьянина от внешних врагов, „дармоед“ в „религиозной сутане“ в церкви и монастыре создавал великую культуру. Под защиту тех же монастырей, где жили „дармоеды“, бежали крестьяне, спасаясь от набегов иноземцев. Неужели Астафьев ничего не знал об этом? – Е.К.). Какую наглость, какое бесстыдство надо иметь, чтобы отрывать крестьянина от плуга, плевать в руку, дающую хлеб. Крестьянам сказать бы: „Хочешь хлеба – иди и сей“, да замутился их разум, осатанели и они, уйдя вслед за галифастыми (удачный неологизм. – Е.К.), пьяными комиссарами от земли в расхристанные банды, к веселой, шебутной жизни, присоединились ко всеобщему равноправному хору бездельников, орущих о мировом пролетарском равенстве и счастье» («Прокляты и убиты», кн.1, гл.13).

Обличение большевизированных крестьян, пришедших в город и ставших там во время сталинской революции (1928-1938) собственно советской властью, которая и привела к современному развалу и оскудению, – единственное, с чем можно здесь согласиться. Все остальное – образчик наивного руссоистско-крестьянского мироощущения. Вообще крестьянину очень трудно быть патриотом империи, большой, сложной (социально, этнически, географически) страны. Слишком ограничен опыт крестьянина своим двором, своей землей, своей деревней, своей маленькой личной выгодой.

Белое петровское и послепетровское дворянство «держало» империю двести лет, создав великую культуру, ведя страну от победы к победе. Красная империя, основанная большевиками-интернационалистами и подхваченная после сталинской революции большевизированными крестьянами (последние из них, видные фигуранты новейшей истории – М.Горбачев, Б.Ельцин, А.Яковлев, В.Черномырдин и др.), не продержалась и семидесяти лет (1922-1991). Не те, не имперские кадры оказались у руля! Смешной ставропольский крестьянин Горбачев еще пытался играть в либерала и «европейца». А уральский крестьянин Ельцин сразу же преобразовал имперское государство в мафиозную «семью», – форму для бывшего крестьянина более привычную, удобную и понятную.

«Деревенская проза», частью которой был и Астафьев, пыталась от утопических обольщений своей эпохи вернуться к подлинной жизни, если угодно, к подлинным жизненным инстинктам. Беда в том, что «инстинкты» эти оказались слишком простыми, и на этой упрощенной базе сохранить империю и тем более преобразовать ее из тоталитарной в национальную, не удалось ни сибирскому крестьянину Е.Лигачеву, ни донецкому крестьянину Н.Рыжкову, ни ярославскому крестьянину А.Яковлеву, ни омскому крестьянину Д.Язову т.д. А ведь многие из них наверняка любили и читали и Астафьева, и Распутина, и Белова, который тоже, кстати, был членом ЦК и членом Президентского совета при Горбачеве.

Россия может существовать только как империя или ее не будет вовсе. Советскую, «красную» империю с ее утопической идеологией, с ее жестокостью и беспощадностью к своим гражданам Астафьев ненавидел. И для такой ненависти были основания не только у него одного... Хватит ли у России сил воссоздать свою, национальную империю?

Диана Кан


***

О, Россия моя, что случилось с тобой?

Этот снег никогда не растает!

Ну, а если растает – увижу с тоской:

вновь из отчей земли прорастает


там, где прежде шумела трава-одолень,

врачевавшая русские раны,

прорастает лихая трава-одурень,

полоня и луга, и поляны.


Что за страшная здесь прокатилась орда,

повенчав мою отчину с горем,

что не только пшеница, но и лебеда

сведены оказались под корень?


Да не выкурит нас из родных деревень

дурь-трава, что хужей супостата!

Прежде вили из этой травы-одурень

мы не только морские канаты!


Нас враги не однажды пытали на слом,

и не раз смерть косая косила...

Как сумела скрутить неразвязным узлом

Русь Святую змеиная сила?


Все дано нам от Бога —

и статность, и ширь…

Нашу удаль никто не обузит.

Где тот Муромец, где тот Илья-богатырь,

что предательский узел разрубит?


***

Затируха-объедуха...

Вот свекруха-крапивуха.

Деверь – жгучий чесночок —

сношке щеченьки обжег.


Вот золовка-вековуха —

прошлогодняя свеклуха.

Едкий свекор – старый хрен —

доконал меня совсем.


Вот ядреная редиска —

ядовитые уста.

Без нее, кумы, и миска

хлебосольная пуста.


Вот и муженек любимый —

мой лучок слезоточивый:

"Береги-ка, женка, соль!

Всё слезьми солить изволь!"


В старом жбане запотелом

искрометный русский квас

задремал... Но между делом

копит силы про запас!


Ах, отдали молодую!

Ох, попала – спасу нет! —

во семью, семью чужую —

на семь бед варю обед.


***

Приехав к нам в гости, в дому наводящая глянец

(ан вновь поутру вся квартира от пыли бела!),

я помню, как бабушка Настя термезский наш ветер-афганец

на волжский манер свой «волганцем» ворчливо звала.


Вступив с азиатской стихией в неравное единоборство

(такой уж отчаянной бабушка Настя была!),

она проявляла стоически-бабье упорство.

И, вооруженная тряпкой, с утра мыла, терла, скребла.


И мы вместе с бабушкой самоотверженно мыли

до блеска полы и до хруста стирали белье...

Так статус форпоста борьбы с иноземно-залетною пылью

при бабке-казачке тотчас обретало жилье.


«Уж тут кто кого!..» – все подначивал бабушку папа,

вернувшись домой с полигона и пыль отряхнувши с погон.

Густая пустынная пыль, по-хозяйски слетевшая на пол,

тотчас выметалась в сердцах бабой Настею вон.


И бабушка Настя вздыхала: "Впервой ли держать обороны

и от азиатских пустынь, и от пыльных бескрайних степей?..

А что цельным днем мы тут бьем перед пылью поклоны,

так только зачем, чтоб расправиться с нею верней..."


О, бабушка Настя! Ты в жизни нелегкой и долгой

по русской своей, по сердечной своей доброте

старалась с молитвой, с поклоном и с тряпкою волглой

и душу, и землю, и дом содержать в чистоте.


***

Нам не впервой за Россию сражаться —

день простоять, ну а ночь продержаться.

Кинешь сапог: «Просыпайтесь, браты!»

Храп сотрясает три отчих версты.


Эй, братовья, почивать не годится!

Следом со свистом летит рукавица.

Грозный по небу проносится гуд.

Годы проходят, а братья нейдут.


Змей Героиныч пленил Русь-царевну.

Вбил нас в родимую твердь по колено.

Голову срубишь – три новых растут.

Годы торопятся, братья нейдут.


Вражеским духом над Родиной веет.

Меч-кладенец безутешно ржавеет.

Воины головы в битве кладут...

Годы мелькают, а братья нейдут.


Что же за сладкие сны снятся братьям,

что прикипели к тесовым полатям?

В отчую землю мы вбиты по грудь...

Годы несутся, а братья нейдуть.


Оземь ударишь тяжелою шапкой —

мир покачнется весомо и шатко.

Бревна в родимой светлице скрипят.

Время не дремлет, а братья храпят!


Видно, нам братьев уже не дождаться.

Знать, в одиночку придется сражаться...

Гром полыхнул на три отчих версты.

Не поминайте нас лихом, браты!


Благословил нас на битву Отец,

Не проржавел еще меч-кладенец…


В небе победный сияет салют!

Слышите? Слышите – братья идут!


***

Стою, озирая родные просторы,

и с Богом беседу веду:

– О, дай же мне, Господи, точку опоры,

и я пересилю беду!


Что это за жалкая торба пустая

лежит–не сворохнется здесь?

Маманя родная!

То ж – тяга земная,

родимой сторонушки весть!


Не скрянется торба, с родимой землею

сроднясь с незапамятных пор.

Поди, разлучи их! – занятье пустое,

будь даже ты сам Святогор!


Пред солнышком-князем,

пред чинным боярством,

пред всем богатырством честным

не он ли вчерась на пиру похвалялся,

что мне не соперничать с ним?


Медок княженецкий во братину лился…

Алеша Попович младой

то силой, то напуском дерзко кичился.

Микула женой чернобровой хвалился,

Чурила – злаченой уздой.


Добрыня Никитич, и тот не сдержался:

из ножен свой выхватил меч —

заветным мечом потрясал-похвалялся,

держа богатырскую речь.


Но всех переплюнул Михайла Казарин —

каленые стрелы достал.

Хвалился – Михайлушка в том не бездарен! —

какую почем сторговал.


Перёную белым пером лебединым

сумел сторговать за пятак.

Перёную сизым пером соколиным —

за рупь, а дешевле никак!


Вельми на подсчеты Михайлушка прыток,

не по-богатырски умен.

Коль битъся-ратиться – себе не в убыток,

таков у Михайлы закон!


Ишь, как распалился!.. Похлеще закуски

хмельной княженецкий медок —

болярин ли ты, богатырь святорусский,

не хошь, а повалишься с ног!


Всласть будешь хвалиться смазливой женою,

несметной-несчётной казной,

червленым щитом, золоченой уздою,

избой, под конек расписной.


Что проку? Разлюбит жена молодая.

Тебя принесут на щите.

Несчётной отецкой казною владая,

под старость умрешь в нищете.


Твой конь златоуздый падет под тобою.

В болото стрела угодит.

Лягушка окажется Бабой Ягою —

тебя извести захотит.


Тогда, коль недоля приспела такая,

к родимой земле припади.

И, щедро слезами ее окропляя,

окрепни у ней на груди.


...Поклон вам земной, богатырство-боярство,

я вас осуждать не берусь.

ан мне самолучшее в мире богатство —

родимая матушка-Русь!


***

Городок обетованный,

ты по-детски сладко спишь...

Волокнистые туманы

с городских стекают крыш.


На излете долгой ночи

в первозданной тишине

ты обиженно бормочешь,

разметавшийся во сне.


И текут твои туманы

разомлевшим молоком.

И неведомым обманом

ты таинственно влеком.


Ветерок бездомный рыщет…

А вокруг – куда ни глянь! —

все глаза домой – глазищи,

тьмою залитые всклянь.


Что ж, поспи еще немножко!..

Время есть еще вполне.

Не затепливай окошки —

подрастешь авось во сне.


Городок обетованный!

Пусть тебя на карте нет,

здесь восходит несказанный

победительный рассвет.


Вглубь подъездов, подворотен

прячет лапы лунный страх.

В пустырях, где воздух плотен,

вольный ветер не зачах.


Без ухода, без полива

я – заложница эпох —

здесь сумела стать счастливой,

как во рву чертополох.


***

Гостить гожо – отгащиваться тошно...

А все же хороша ты, мать-Москва,

таких, как я, приблудных-беспортошных,

смеясь, прицельно бьющая с носка.


Хорош и ты, батяня добрый Питер!

От всей Руси земной поклон тебе.

Хоть все бока поободрал-повытер —

так это ж ты совсем не по злобе.


Привет тебе, золовушка-Самара!

Лицом ты также не ударишь в грязь.

Горящая неоновым пожаром,

никак и ты в столицы подалась?


И то сказать – столичная наука

лупить с носка, чужие драть бока,

с наскока двери открывать без стука

не понаслышке и тебе близка.


Бравируя своей столичной спесью,

не убоявшись Бога и греха,

ты к малым городам своим и весям,

как мачеха, надменна и глуха.


Раскрашенная вся и расписная,

как шлюха, от бровей и до пупа...

Да что сказать? Столица запасная,

как девка загулявшая, глупа!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю