412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Газета День Литературы » Газета День Литературы # 90 (2004 2) » Текст книги (страница 6)
Газета День Литературы # 90 (2004 2)
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:50

Текст книги "Газета День Литературы # 90 (2004 2)"


Автор книги: Газета День Литературы


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)

– Ну так кто же из нас щука?.. Хотя я согласен быть плотвичкой. Такие милые губки. Начнете с головы иль с хвоста? Иль сразу целиком?

– Не обижайтесь вы на Шуру…Она плохого вам не хочет. Она любит шутить,– извиняясь за подругу, испуганно вмешалась Нина. У неё был суховатый, но приятный голос. Нина так и сидела, сутулясь, принакрытая банными сумерками, как кисейной фатою, и словно бы пряталась от нас. Горячий лепесток свечи трепетно изгибался в склянке, и в лад ему шевелилась огромная синяя тень, всползая на потолок.– Шура, не шути так, не будь дурой. Что товарищ подумает…

– Мамонтова, я не шучу. Рыбонька моя, шутя можно родить и грешить, но любить надо взаболь… Полюбить – это с избы прыгнуть голой задницей на борону. Хоть раз пробовала? Это очень больно… А грех, как орех, раскусил да сладкое ядрышко в рот… Разжувал – и айн, цвай, драй… Ты вот, подружка моя, была Блохина, а стала вдруг Мамонтова. Это и есть шутки…

«Из неё бы вышла прекрасная натурщица,– вдруг подумал я, не зная куда отвести взгляд, ибо как бы ни прятал глаза, они постояно утыкались в прелестницу-обавницу, нащупывая всё новые подробности.– Настоящая русская баба-рожаница из былинного эпоса… Только смотреть и то удовольствие для художника, и это чувство природной цельности невольно перекочует в рисунок… Нет, её надо рисовать маслом в теплых тонах. Что-то подобное есть у Пластова… Баня, легкий снежок, обнаженная молодуха с ребенком… Там трепетное, душевное, а тут плоть дышит… Ну ладно, я не художник, но пока живой же человек?.. Или умер давно и уже труп околетый? Почему так вольно, так игриво Шура ведет себя передо мною с первой минуты, словно бы я нечаянно огрубился когда, иль обидел и тем невольно провинился перед женщиной, или многого наобещал, а после обманул, оставил на бобах?.. И Зулус где-то пропал, замерз на дороге, превратился в култыху.»

Я вдруг загрустил, понимая умом, что угодил на чужой пир, где всё дружественно слилось по чувствам, разумно и цельно, и случайный гость – лишь соглядатай со стороны, которому достанутся только хлебенные крошки от сытого бранного стола, но ни капли меда не прольется из любовной братины. С улицы через порог тайно всползали хвосты мороза, кутали босые ноги, взбирались по укроминам тела, как по корявой елине, выстуживая меня всего; да и от холодного пива, которое я через силу тянул сквозь зубы, каждая жилка внутри заиливалась, закупоривала кровь. Томясь, я невольно вздрогнул, перебрал плечами; Шура уловила мои муки, воскликнула:

– Дедушко-то у нас совсем закоченел… Нина, возьми дедушку за бороду, отведи на полок, да наподдавай веником. Скажут, позвали человека в баню – и уморили.

– Отстань. Тебе бы всё посмехушечки…– Нина скрылась в бане; слышно было, как брякает ковшом, тазами, замачивает веники, скидывает воду на шипучие камни, нагоняя пар. Мы дожидались её приглашения, как заговорщики, в полном молчании. Появилась из мыльни пунцовая, нажаренная, как будто только что слезла с полатей.

– Подите,– буркнула, не глядя на нас.– Всё готово…

– Умничка, ты, моя мамонтиха. Как бы я жила без тебя. – Шура допила пиво, обсмоктала и отодрала с зубов прилипшее лещевое перо.– Оставь простынь-то,– приказала резко.

Женщина вела себя со мною, как с недогадливым малышом, а я отчего-то покорно слушался её, открыв рот.

Баня обволокла нас сухим жаром. Шура без стеснения скинула полотенишко и, сверкая ягодицами, полезла на полок, разметалась по полатям вольно, не скрывая прелестей. Груди маленькие, как два куличика, просторный живот, будто вертолетная площадка, ждущая приземления, с рыжим завиточком пупка, мелкая кунья шёрстка, тугие бедра. Вся сбитая туго, добрый каталь валял: ткни пальцем – и сломается… Расправляя, растрясая, кружа распаренным веником над головою, я обшарил женщину взглядом от плотной коротковатой шеи, крохотных ушей с бирюзовыми сережками, до узких бледнорозовых ступней; свет от свечи, отражаясь от потолка, странно переливался в глазах, и они казались переполненными слезою. Шура не торопила меня, не манерничала, но безмятежно отдавалась посмотрению, наверное понимала свою бабью власть. Кожа на груди и впалом животе была атласная, без червивинки и изъяна, и когда я, слегка касаясь жаркими листьями, провел березовым веником, по ней прокатилась ознобная дрожь; Шура невольно вздрогнула и от внутреннего оха прикусила губу. И тут давай друг-веник лихо приплясывать по бабене, перебирать каждую мясинку, перетряхивать каждый мосолик, охаживать христовенькую, будто в пытошной, то розгами по жилам, то ожогом по мясам. Только ох – да ох! Но терпи-и, сердешная, сладкую казнь. Когда с тебя, ещё живой, будто шкуру сымают, а ты вся светишься, и морда улыбчивым заревом.

Парко было в бане, казалось волосы потрескивают на голове; играло, колыбаясь от веника, пламя свечи, готовое умереть. В неверном переменчивом свете Шура была особенно, по-земному, притяглива и этими промытыми изнутри, блескучими глазами, и прикусом воспаленных губ, собранных в сердечко, и пламенем раскалившихся щёк. Но эта безмятежность, эта наивность и доверчивость обезоруживали меня, ей-Богу; и куда-то вдруг подевалось всё плотское, похотное, а невольное возбуждение так и осталось забытым в предбаннике; здесь, на полатях, мы как бы покрестосовались, стали будто брат с сестрою, самой близкой роднею. Вот оно сладкое чувство родства, с каким ходили прежде русичи в баню всем семейством, не стыдясь, как Адам с Евой, ещё не познавшие греха; а если добрый гость оказывался в доме, то большуха-хозяйка провожала гостя в мыленку и веником сгоняла усталь от долгой дороги, и ставила христовенького на ноги, нисколь не ведая дурного затмения в бабьей голове.

Потом и мой черед пришел всползать на полати, и женские руки оказались куда прикладистей и ловчее, и я, поначалу смущаясь, незаметно отдался во власть незнакомке, как родной Марьюшке в далекую мою бытность, и снова почувствовал себя малеханным, ещё в предгорьи грядущих лет, когда солнце для меня жило за деревенской околицей. Шура поддала свежего пару и принялась охаживать меня веником со всей страстью, пока не остались одни охвостья, потом окатила водою из таза. Я лишь мурлыкал, закрывши глаза и отдаваясь истоме, когда женские сильные руки ласково и вместе с тем небрежно выминали мои мяса, будто тестяной ком для формы, вынимали из меня усталость и необьяснимую долгую печаль, и каждая выпаренная, измягчившаяся жилочка и хрящик так ловко вспрыгнули на свое место и теперь согласно подгуживали в лад хитровану баннушке, затаившемуся иль в запечье, иль под полком в пахучих потемках, иль на подволоке за дымницей. Тут он, всегда пасет, лишь глаз надо иметь особенный – зоркий и любовный, чтобы разглядеть старичонку, окутанного длинной ветхой бородою. Только он, верный хозяйнушко, настраивает христовеньких на тихомирное мытьё, выкуривает из сердца, хоть на короткий час, всю скопленную жесточь и мирские досады. А Шура, знать, жила ладом с баннушкой, охотно привечала дедушку, не шумела, вела себя смирно, никогда не оставляла без привета и гостинца, потому и в новую баню заманила хозяйнушку. Ой, удалась баня-то! – запела у меня душа, и в глазах вспыхнула искра. Что-то огняное, опасное для себя почуяла Шура и решительно отстранилась… Я едва скатился с полатей, сел на низенькую скамеечку, отдуваясь и хлюпая горлом. От пола блаженно потягивало холодком.

– Ну всё, ухряпалась тут с тобою. Паша, скажи хоть спасибо-то,– размягченно, полушепотом протянула Шура, окатилась водою и встала передо мною, уперев руки в боки, как на посмотрение. Ну воистину русская матрешка.

– Спасибо, Шурочка… Утешила!– я торопливо отвел загоревшийся взгляд, чтобы не раскочегариться дурью и не выдать себя; ведь только подумаешь о скоромном, так тут и закипит в жилах кровь. И, ополоснувшись, поспешил из парилки, чтоб от греха подальше…

– Одним спасибом не отделаешься,– крикнула Шура вдогон.

– Живой разве?– удивленно спросила подруга.– А я думала всё… Пропал гость.

Я не успел ответить; дверь решительно отпахнулась, в предбанник ворвалось морозное колючее облако.

– Федя, Федя сьел медведя… Ты, Феденька куда пропал?– Нина вся засияла, и голосок-то у неё потонел, стал медовым.– Мы уж тебя искать срядились…

– Вижу, как ищете,– Федор метнул на меня пронзительный взгляд.– Как баня, Павел Петрович?

– Баня во!– я показал большой палец. Рожа моя, наверное, лоснилась по-котовьи, потому что Зулус только крякнул и стал торопливо раздеваться: высокий, плечистый, грудастый, ястребиный взгляд из-под седых ершистых бровей, седые усы пиками. Ну как такого жеребца стоялого не любить? Да тут любая баба упадет… А снежно-белый чуб лишь придавал мужику фанфаронистого чванливого вида. «Эх, мне бы такие стати, да я бы…– невольно позавидовал, и сам над собою рассмеялся,– Эх ты, мышь крупяная, норушка домовая; кабы не горы да не долины…»

Появилась из мыльни Шура, обвитая по самую шею простынею, знать услыхала резкий голос Федора и решила не нарываться на грозу. Ей было тесно, неловко в липких пеленах, словно бы на вольную женщину натянули смирительную рубаху. Это кремень и кресало сошлись в предбаннике, и сейчас в любую минуту высечется искра, и химера счастия взорвется и уйдет в дым.

– Вижу без меня хорошо устроились?– ревниво намекнул Зулус.

– Дольше бы шлялся…

– А ты не рычи. Значит дела были… Попаришь?– Зулус властно притянул Шуру за плечо, но та ловко выскользнула, заголилось округлое малиновое плечо.

– Обойдешься, милый, своими силами… Раз меня на рюмку променял.

– Даже так? Что-то не пойму,– Федор на три глотка опустошил стакан пива, зубами привычно, хищно отодрал от леща вяленой солонинки, седые жёсткие усы вздернулись, готовые намертво пронзить бабье уросливое сердце.– Ну смотри, тебе жить… Нинка, а ты готова?

– Феденька, да я, как прикажешь… А хозяйку – не трожь. Бедная, и так вся замылилась.

– Дура, Нинка… Откуда мыло-то?– огрызнулась Шура.– Я что тебе, кобыла? Чтоб до мыла… Ступай, ступай, отбивай у подруги мужика, блоха кусучая… Может что и склеится.

– Шурочка, милая, да что с тобой? Иль взаболь на худое подумала? Ведь я замужем… Может, я что-то не по уму сказала? Так прости, пожалуйста,– Нина в искреннем испуге и удивлении округлила сорочьи глаза.

– Брось, Нинка… Баба не лужа, хватит и на татарскую орду,– Шура засмеялась, шлепнула товарку по заду.– Иди, вздрючь жеребца, чтобы шкварчал, как карась на сковороде…

Подруга покорно кивнула, натянула овчинную шапенку с кожаным верхом, одела на руки брезентовые верхонки и скрылась в парильне. Скоро оттуда раздался гогот, гиканье, шипенье воды, кинутой на раскаленные камни, хлесткие удары веником…

– Глубже, глубже, глубже, ой хорошо!– хрипло, выкручивая голосом загогулины, причитал Зулус.– Ниже, ниже, ниже, ой хорошо! Нинка, стерва, наддай, ещё наддай!– Знал варнак, что его хорошо слышно в предбаннике, и сейчас играл на сердечных струнах.

Шура загрустила, глядя в банное оконце, искрящееся от луны, на узорную оторочку подтаявшего куржака; она попала в затенье и сейчас, принакрытая простынею, походила на языческую бабу, высеченную из голубовато-розового мрамора, одиноко стоящую на веретье. А может, настроив крохотное ушко с изумрудной капелькой в сторону двери, прислушивалась к разгулу, что творился сейчас в мыльне, и рисовала вображением самые прихотливые любострастные картины? Уставясь в морозную лесную ночь, вдруг тихо попросила меня:

– Паша, Мамонтиха ведь дура… Убьет его. Ты сходи, посмотри, как он? У него ведь сердце шалит.

Тут выскочил из парильни Зулус, не прикрывая мошны, просквозил предбанник, отпахнул дверь и с головою нырнул в разворошенный бабами сугроб. Вернулся уже медленной тяжелой ступью, с ворохами снега на плечах, печатая шаг, словно нес в себе сосуд с драгоценной влагою и боялся расплескать её.

– Десяток лет долой… Ещё две ходки сделаю и запою: «А Федька такой молодой…» Шурочка, ты чего скисла?– прислонился к женщине, потерся мохнатой грудью о покатое плечо. Шура не отстранилась, но и не подалась навстречу, не отвечая, упорно смотрела в стеклинку, за которой на сахаристом снежном отроге лежал теплый лафтачок света. Моргасик догорал на дне банки, уже едва дышал. Федор, не дождавшись ласкового слова, оттолкнул Шуру, сплюнул и исчез в парилке. Тут же, появилась Нина; наматывая на голове чалму, сказала кротко:

– Шура, как хочешь… А я сдаю полномочия. Федька твой опять задурил…

– А я что могу, если он дурилка?– со слезой в голосе протянула Шура.– Я что ему, жена, чтоб на плечах тягать? У него своя, законная есть, пусть и волочит… Мамонтиха, плюнь на всё… Давай напьемся… и разбежимся, как в море корабли.

– А что мне муж скажет?

– Он кто тебе, судья или президент? Президент – чужой разведки резидент. Сегодня здравствуй, а завтра – до свиданья… Судить никто не будет, без суда посадят. И там живут… А Путину не до тебя, он чеченов в сортирах мочит и девок на лопатки кладет. Да и на кой тебе муж? Только свистни, в очередь кобеля встанут, с ног до головы обос…

Я не стал дослушивать перепалку, кой-как натянул одежонку на мокрое тело и вышел на волю.

Николай Беседин “И ПОБЕДА ВСТАЁТ НА КРЫЛО...”


***

Ночные образы во сне ли,наяву ль

Жестикулируют, враждуют, суетятся,

И пьют за Родину, и вяло матерятся

Под «Санта Барбару» и хоровод кастрюль.

Ночные образы при вспышках света фар

Похожи на зверей из мезозоя.

В извивах тел, как змеи в пору зноя,

Как в киносъемках мировой пожар.

Ночные образы в недвижимом каре

Вздымают руки и кричат победно,

И так загадочно и так бесследно

Куда-то исчезают на заре.

Но из разлома, где ни тьма, ни свет,

Где так знакомо терпят, негодуя,

Где ложками гремят, прося обед,

Гнусаво кто-то вторит:

– Аллилуйя!


***

Привычная картина —

Крестьянское былье:

На окнах паутина,

На крышах воронье.

Усталое приволье,

Смиренная река...

Ржавая правда поля

Не вызрела пока.

Мы все отсюда родом —

Из простоты святой.

Ох, трудно быть народом

И так легко – толпой.

Забыть отраду, войны,

И звезды, и кресты...

Ох, трудно быть достойным

Державной высоты.

...Корова-сиротина

Мычит, траву не ест.

На что уже скотина,

А счастья в жвачке нет.


***

Был вечер. Предгрозовье. Тишина.

Люд суетливо прятался под крыши.

Таинственно молчала глубина,

Рождая в чреве огненные вспышки.

Всегласные, мгновенные – они

Выхватывали в сумраке болотном

То хаос тел, чудовищам сродни,

То скинию в обличье первородном.

Болезненным желанием томясь,

Весь город ждал, когда в противоборстве

Тьма обретет незыблемую власть

Над вспышками, смешными в непокорстве.

Напоминало каждое окно

Театр теней, шаманство или даже

Немое действо старого кино,

В котором стерли фразы персонажей.

И невозможно было разгадать

Движенья губ и рук немые жесты.

Все реже небо стало полыхать,

Как будто вняв безмолвному протесту.

Ночь поглотила призрак грозовой,

И затерялся он в просторе горнем,

Не став ни очистительной грозой,

Ни ливнем беспощадно животворным.


***

Это новое племя – оно от вселенского корня,

Оно – комбинация символов, цифр и знаков,

Оно – это в тернии мира упавшие зерна,

Из коих не вырастет солнцем пропитанных злаков.

Это племя возмездья, бича Вседержителя племя.

Обнаженные нервы последнего скорбного века...

На обрывках страниц бытия что-то чертит рассеянно время

То ль глазницы земли,

То ль распятия крест,

То ли тело ковчега.


***

Она взалкала постоянства.

Ей опротивело скакать

По временам и по пространствам

И расставаться, и встречать.

Ей захотелось, малой птахе,

Увидеть сны в родном краю,

Сложить у вечности на плахе

Повинно голову свою.

И, вспомнив милые ей лица

И сокровенные места,

Внутри себя остановиться,

Как у пасхального креста.


ВЕТЕР В ГОРОДЕ


О, как желанна неба высота!

Но руки переломаны. И раны

Пронзает болью улиц теснота

И площадей бетонные капканы.

Цепляясь за карнизы, витражи,

В кровь изодрав упрямые ладони,

Он рвется вверх, туда, где этажи

Устали от бессмысленной погони.

Он тянется, роняя на асфальт

Обрывки кожи, словно хлопья снега,

В заоблачье, и ничего не жаль

Отдать за кипень голубую неба.

Но в этой схватке все предрешено.

И падает он навзничь на ограды,

И, приподнявшись чуть, стучит в окно,

Как будто просит у людей пощады.


***

И был усталый, пасмурный октябрь,

Толпа текла в порядке идеальном.

И захотелось шторма семибального,

Порыва бури, рвущей с неба хмарь.

Природы бунта жаждала душа,

Слепого и неистового в битве,

С покорностью, распятой на молитве,

С самодовольством медного гроша.

И будь что будет! В бурю капитан

Корабль не к берегу, а на простор уводит,

В смирительной рубашке тихо бродит

Октябрь по московским площадям.


***

Царь и мудрец. Во все эпохи

Меж ними высился барьер.

И что в одном имелось крохи,

В другом с избытком. Например,

В одном ума шальная сила,

В другом – руки слепая власть.

Природа их разъединила,

Чтобы себя потешить всласть,

Чтобы, устав от совершенства,

Вдруг испытать из всех блаженств

Необъяснимое блаженство

От сладости несовершенств.

О, как загадочно блуждала

Улыбка по ее лицу,

Когда народ она вручала

Очередному подлецу.

И как рыдала непритворно,

Себя за игрища коря,

Когда добра и правды зерна

Бросал мудрец к ногам царя.


***

Ночь, обнаженная, как нерв.

Нагая ночь, как пересмешник.

Ночь возвеличиванья стерв

И покаяния безгрешных.

Огней летящие ножи

Кромсают жертвенное тело,

И спящих окон этажи

Обозначают грань предела.

В тревожном вареве сплелись

Небесный свет с земным, горячим,

И в пропасть обратилась высь,

И стал всевидящий незрячим.

На серых стенах, на столбах

Следы минувшего величья.

И на младенческих губах

Возмездья близкого обличье.


***

Как мудро можем мы молчать,

Как отрешенно ненавидеть,

И равнодушием обидеть

Любимых: родину и мать.

Как оправдания легко

Находим своему безделью

И верим, что страшней похмелья

На свете нету ничего.

И потому наглеет речь

На Западе и на Востоке,

И гибнут русские пророки,

И ржа съедает русский меч.


ЖЕРТВА ВЕЧЕРНЯЯ


Над клеверным полем туман

Медлит и светится патово.

Зачем я так жду по утрам

Вечера, снами объятого?

Светлым покоем венчанная,

Жертва моя вечерняя.

Тают деревья вдали,

А стога и не было вроде.

И по речной мели

Лошадь в туман уходит.

Мгла растворяет дома,

И люди гаснут, как свечи.

Вот и ушла весна,

Вот и приходит вечер.

Ты ли, судьба кочевняя,

Жертва моя вечерняя?

Песни и голоса

Эхом умолкли дальним.

Тихие небеса

Дарят свой свет прощальный,

Я отдаю, смеясь,

Все, что скопил до ночи.

Нынче другая власть

Взять мою душу хочет.

Светлым покоем венчанная,

Жертва моя вечерняя.


Я ЭТОГО НЕ ЗНАЛ


Когда впервые я с твоих тревожных рук

Спустился на пол и пошел упрямо,

Что никогда дорог здесь не замкнется круг,

Я этого не знал, моя родная мама.

И морю, и лесам я говорил: «люблю»,

И женщине, что в запахах дурмана...

Что сердце о любовь до крови разобью,

Я этого не знал, моя родная мама.

Я думал,что один вершу свою судьбу.

Лишь стоит захотеть, и поздно или рано...

Что я вернусь с пустой котомкой на горбу,

Я этого не знал, моя родная мама.

За все берясь подряд, я многого хотел,

Как будто мне навек открыты двери храма.

Что жизнь мала, как миг, что есть ее предел,

Я этого не знал, моя родная мама.


***

Если время потребует жертвы

В судьбоносный истории час,

Значит мы еще духом не мертвы,

И любовь не покинула нас.

Если мы не смиримся в бессильи

И отринем вселенское зло,

Значит, мы – еще дети России,

И Победа встает на крыло.

Борис Сиротин СВИРИСТЕЛЬ


БЕЛАЯ НОЧЬ ПОДМОСКОВЬЯ


Полночная июньская аллея,

Мир крепко спит, и, значит, он – ничей,

И рощица берез была белее

И мягче стеариновых свечей.


Чуть виделась Небесная Повозка.

Вся ночь твоя, не думай о жилье.

И лишь вдали тончайшая полоска

Была как щель в иное бытие.


Пел соловей так нежно и негромко,

В каком-то упоении святом,

И эта неразгаданная кромка —

Не наше ли зовущее потом?


Душе, как соловью, негромко пелось —

Ведь эта песнь с рождения в крови,

И на земле побыть ещё хотелось

Подольше – чтобы думать о любви,


Жить радостно, Природе не переча...

В таких ночах творится мир с азов,

Во здравие – берез светлеют свечи;

Лишь издали чуть слышен грустный зов.


2003


***

– Пропала Россия, пропала! —

И бомж, и крутой эрудит, —

Пропала! – мне кто ни попало

Во самое ухо твердит.

И в слове сквозит умиленье

И вместе – живая слеза,

А я, хоть и в здравом сомненьи,

Крещусь всё же на образа.


И вдруг в нашем нынешнем лихе

Услышал, сколь уши смогли,

Что плач этот долгий и тихий —

Из тысячелетней дали.

Там, кажется, нет и прогала

Большого, чтоб мира вдохнуть... —

Пропала Россия, пропала! —

И бьют себя в гулкую грудь.


Но ведь поднималась из пепла,

Опершись на твердую власть!

И быстро мужала и крепла,

Чтоб... снова в отчаянье впасть.

Но это ли доброе дело

С хмельною умильной слезой

Живое закапывать тело,

Заваливать тяжкой землёй!


2003


***

Каркает ворон, нормальная птица,

Ищет, где падалью всласть поживиться.

Только я, ворон, покамест живой,

Ты не кружись над моей головой.

Только я, ворон, покамест живой,

Хоть и давненько расстался с женой,

У телевизора плачет жена,

Ворона-врана не слышит она.


Я же, бредя подмосковною дачей,

Тоже – у ели – вот-вот и заплачу:

Слышала ель, как лет десять назад

Я о любви бормотал невпопад.

К женщине, чья окаянная сила

Мне новый почерк в стихах подарила,

Только о ней столько яростных дней

С болью писалось мне, только о ней.


Так же кружился сей ворон картавый:

"Ты не гонись за любовью и славой:

На протяжении века сего

Всё это живо, пока не мертво".

Вот и сейчас тот же ворон кружится.

Что ныне скажешь, зловещая птица?

Ты прожил триста загадочных лет...

Сытое карканье слышу в ответ.


2003


***

Свиристель свою дудочку уронил,

Подхватил её на лету,

И воспел, сколь хватило маленьких сил,

Леса зимнего красоту.


Он запел о том, что солнце взошло,

Ну а то всё снега, снега,

Что на ветке ему хорошо, тепло,

Что не видно вблизи врага.


Он запел о том, что жизнь коротка,

Но зато всё вокруг своё,

Коротка – лишь и сделаешь полглотка,

Но на песнь хватает её.


2003


***

Вряд ли мне снова приснится,

В полный покажется рост —

Девица, дева, царица,

Лик ее ясен и прост.


Но и достаточно ныне

Видеть живые глаза

В каменной этой пустыне,

Где лишь визжат тормоза,


Где истекают рекламы

Желчью и кровью сырой...

Что-то в том лике от мамы...

Матерь, покровом укрой!


Силу вложи мне в десницу,

Сам смахну тени у глаз!

...Больше Она не приснится,

Это бывает лишь раз.


2003


***

Москва – провинциальный город

В своём незримом существе.

Навешали реклам на ворот,

На ворот – да не той Москве.

Её сокрыта сердцевина,

И зреть не каждому дано

Уютное нутро овина,

Где просто сушится зерно,

А по ветру летит полова

Различных изысков – тоска!

И каждое второе слово

Нам произносит не Москва.

И молвит церковка-жар-птица,

Коли прислушаться, то вслух:

"Я никакая не столица,

Я – русский подзабытый дух..."

И, посмотрите, – как ни странно,

В нахлынувшие времена

В высоком куполе Ивана

Сейчас не Русь отражена.

Но есть, друзья, Москва другая,

Первопрестольная Москва,

Что, под второй изнемогая,

Ещё жива, ещё жива.

Та, где по правде Божьей голод,

И каждый гений в ней – простак,

Она – провинциальный город,

И слава Господу, что так!


2002


***

XXI – век разноцветных мельканий

И серой, обыденной жизни,

Он полон подмигиваний и намеканий

И весел даже на тризне.


Что нового в нём? – департаменты, мэрии

Или на улицах бляди?

В высоких креслах на остатках империи

Раскачиваются грузные дяди.


И тащат Россию в разные стороны,

Придают ей блеск заграницы,

А над Россией каркают древние вороны,

Самые чуткие русские птицы.


И русский батюшка над убиенными

Читает молебен, и слёзы катятся,

И умирает девочка с разрезанными венами

В коротком и легком ситцевом платьице.


А я разучился писать свои книги,

Словно в цепях, в разноцветном мелькании.

Бреду средь офисов, а в них – барыги,

И что-то нету к ним привыкания.


2002


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю