Текст книги "Газета День Литературы # 101 (2005 1)"
Автор книги: Газета День Литературы
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)
Александр БОНДАРЬ
ОЛЕСЯ
Литературный римейк
Знакомство наше было необычным. Я приехал с донесением в одну из частей РОА на западном фронте. Обстоятельства требовали от меня задержаться еще на несколько дней. Стоял свежий мартовский полдень, когда яркое южное солнце обманчиво сияет на чистом небе, а ветер с севера гонит сухую пыль, и оставаться на воздухе было неуютно. Я решил зайти в хату, где отдыхали бойцы-разведчики. Простые русские лица окружили меня здесь – загорелые, обветренные, усталые. Они расспрашивали меня о делах на восточном фронте, о том, где сейчас Красная армия, и что происходит в Берлине. В самый разгар беседы вошли еще двое разведчиков.
Оба были одеты до мелочей одинаково: оба в новенькой форме бойцов РОА и защитных брюках, заправленных в строгие сапоги, в немецких пилотках, и оба были обвешаны одинаковым числом ручных гранат, пистолетов, фонарей, запасных обойм. Но если на богатырской фигуре одного такой арсенал выглядел связкой мелких брелоков, то второго этот воинственный груз покрыл сплошной позвякивающей кольчугой: один из разведчиков был вдвое выше другого.
Очевидно, мой внимательный взгляд смутил маленького смешного разведчика. Нежные щеки его, все еще детские, зарделись, длинные ресницы дрогнули и опустились, прикрывая глаза.
– Воюешь? – сказал я, похлопывая его по розовой щеке. – Не рано ли собрался? Сколько лет тебе?
– Восемнадцать, – ответил разведчик тонким мальчишеским голоском и с очень сильным, как мне показалось, польским акцентом.
– Ну, да!.. Прибавляешь, наверно?
– Правда, восемнадцать, – повторил юный разведчик, подняв на меня серые искренние глаза. В глазах у него не было ни озорства, ни детского любопытства мальчишки, мечтающего о приключениях взрослой войны. Внимательные и серьезные, они знали что-то свое, важное, и что-то такое, чего я знать не мог – глаза эти смотрели на меня смущенно и выжидающе.
– Ну ладно, пусть восемнадцать, – сказал я, продолжая ласково трепать его по щеке. – Откуда ты появился, и как тебя звать?
– Та это ж девка, господин офицер! – густым басом сказал Семен Григоренко – здоровый гигант с пышными казачьими усами, как у Тараса Бульбы на картинке в школьном учебнике. – Олеся. Она из Белоруссии.
Я отдернул руку, словно обжегся: одно дело трепать по щеке мальчишку, и совсем другое – взрослую девушку. А за моей спиной уже грянул громкий взрыв хохота.
Бойцы смеялись. Вся хата тряслась и надрывалась от тяжелого смеха. И очень странно было слышать сейчас, здесь, это безудержное веселье. Уже началась весна сорок пятого. Все, кто был сейчас в этой комнате, хорошо понимали, что война проиграна, Германии – конец, и всем нам, наверное, тоже. Всех нас ждет смерть, а если кому-то и доведется выжить, то это будет уже какая-то совершенно другая жизнь – жизнь, о которой мы сейчас, здесь, ничего не знаем.
Громче всех веселился гигант с густыми казачьими усами, вошедший вместе с девушкой. Он смеялся так искренне и так по-мальчишески, чрезвычайно довольный недоразумением, посматривая вниз на меня, пока не рассмеялся и я тоже.
– Не вы первый! – сказал гигант, отдышавшись. – Ее все за парня считают. Так что, того – не обижайтесь…
…Олеся была простой крестьянской девушкой из западной Белоруссии. Когда пришла Красная Армия, вся семья Олеси – родители и младший братишка были арестованы НКВД. Саму Олесю спрятали у себя соседи. А через неполных два года власть переменилась. Олеся служила у немцев, от которых тоже натерпелась всякого. И вот она здесь: среди бойцов РОА. Она пришлась по душе бойцам. Смелая, выносливая, осторожная и хитрая, она с готовностью соглашалась на любое, самое опасное задание. Храбрость ее поражала всех. Наверное, в свои восемнадцать она еще толком не поняла, что означает жить, и потому не боялась смерти.
Что-то гротескное было в этой маленькой смешной фигурке.
И только пистолет с боевыми гранатами, навешанные на девушку, подчеркивали серьезность и нешуточность всей этой нелепой картины.
А оружие не было простой декорацией. Не раз Олеся, поднявшись на цыпочки, швыряла в американского пулеметчика гранату, и не одна пуля ее трофейного парабеллума нашла свою цель. (Парабеллум достала она из протертой кобуры застреленного в упор советского командира – за брата и родителей!) Своим ломаным польско-белорусским говорком она рассказала мне, что видела у себя в Белоруссии за те два года, пока там хозяйничали коммунисты. И ясные, серые, как у котенка, ее глаза темнели, голос срывался, русские слова путались, толкая и перебивая друг друга, ненависть к большевикам и всем тем, кто им помогает, вскипала в ней, заставляла забывать, что передо мной девушка, почти ребенок.
Она не любила говорить на эту тему. Чаще, забравшись на сено в круг усталых бойцов, она шутила, пытаясь поднять всем настроение, пела веселые белорусские песни и частушки. В первые недели ее бойкий характер ввел кое-кого из бойцов в заблуждение. Разбитной парень Сережка Петров, рядовой боец РОА, бывший киномеханик, районный сердцеед – первым начал атаку. Но в тот же вечер казак Семен Григоренко отозвал его в сторону и показал огромный кулак.
– А вот это ты видел? – спросил он негромко. – А потолковать с ним не хочешь?..
Но для других такого разговора не требовалось. Бойцы берегли Олесю. У каждого из них для этой маленькой девушки находился кусочек живой нерастраченной нежности. Эти русские люди в немецких мундирах, отряд угрюмых и мрачных смертников, каждый из которых давно уже похоронил и себя и свою жизнь, каждый день играя в одну и ту самую безжалостную игру, где последняя проигранная ставка – смерть, и где проиграть легко, а выиграть невозможно; все эти люди оберегали ее, бережно и нежно, словно хрустальный цветок, охраняя Олесю от пуль и осколков, от резких, соленых шуток, от обид и грубых приставаний.
Конечно, можно сказать и проще. Каждый боец был влюблен в нее. Перед холодным и жестоким призраком смерти, которая, может случиться, вот-вот настигнет его, человек ищет человеческого тепла. И это единственная защита от вражеских осколков и пуль – другой было не придумать.
…Больше мне не довелось разговаривать с Олесей. Той же ночью разведчики ушли в набег, а утром я увидел слезы на глазах у бойцов: Олеся не вернулась.
На линии фронта разведчики наткнулись на пулеметное гнездо, расположенное на вершине крутой скалы. Пулемет бил в ночь откуда-то сверху, и подобраться к нему сбоку было никак нельзя. Разведчики полезли на скалу, приказав Олесе дожидаться их внизу.
Видимо, американский пулеметчик распознал в темноте людей, карабкающихся по скале: пули застучали по камням. Разведчики прижались к скале, но пули щелкали все ближе – американец водил пулеметом по склону. Вдруг справа внизу ярко вспыхнул огонь. Ракета прорезала тьму, направляясь на вершину скалы, за ней вторая, третья. Разведчики оторопели от неожиданности: ракетница была у Олеси. Очевидно, девушка решила помочь друзьям испытанным способом – пуская американцу в глаза ракету за ракетой, чтобы ослепить его. Но это годилось только тогда, когда пулемет был близко и когда другие могли успеть подскочить к нему с гранатами. Сейчас всё было по-другому. Олеся была обречена.
Словно бы вихрь поднял разведчиков на ноги. В рост они кинулись вверх по скале, торопясь придавить американца, пока тот не нащупал Олесю по ярким, смелым вспышкам ее ракет. Теперь все пули летели к ней, отыскивая безумца, который сам выдавал себя в темноте. Ярость придала разведчикам силы, и через минуту американец уже хрипел со штыком в спине. Русские поползли вниз, поражаясь сами, как же они смогли сюда вот так забраться. Обыскали в темноте весь склон, но Олеси нигде не было.
Бешеный огонь пулемета разбудил весь передний край. Поднялась беспорядочная стрельба, потом загромыхали орудия. Скрыться на день здесь было негде – со скалы просматривалась вся местность. Где-то под скалой пряталась заброшенная каменоломня, но вход в нее отыскать было непросто. Начало светать, и бойцы не могли оставаться здесь дольше.
День прошел мучительно. Этой ночью Семен Григоренко ходил на другое задание. Теперь он сидел, отвернувшись и глядя перед собой в пустоту. Огромные руки его с железным хрустом сжимались, и, словно просыпаясь время от времени, он обводил всех невидящим, мертвым взглядом и говорил хрипло:
– Какую девку погубили… Эх, хлопцы…
Потом он вставал и шел к командиру с очередным проектом спасительной вылазки и там, у командира, сталкивался с другими, пришедшими с тем же. Солнце пошло к закату, когда, выйдя из хаты, я увидел Семена одного в садике.
Он сидел, уткнув голову в колени, и громадное его тело беззвучно сотрясалось. Наверно, лучше было оставить его одного: человеку иногда легче с самим собою. Но скорбь этого гиганта была страшна, и я подсел к нему.
Он поднял лицо. Плакал он некрасиво, по-ребячьи размазывая кулаком слезы и утирая нос. Он обрадовался мне как человеку, которому может высказать все то, что у него сейчас накопилось. Он говорил об Олесе. Он вспоминал ее шутки, ее быстрый взгляд, ее удивительный голос – и передо мной, как раскрывающийся цветок, нежный и экзотический, вставала Олеся-девушка, так не похожая на Олесю-бойца, – трогательная, женственная, обаятельная и по-девичьи робкая. Казалось странным и непонятным, что это именно она приняла на себя ночью пулеметный огонь, помогая другим бойцам добраться до вершины скалы.
Семен хотел знать, что Олеся жива, и что она будет жить. Все то, что он берег внутри себя, вылилось теперь в этой немного запутаной исповеди. Он ничего никогда не говорил Олесе, любовь свою он прятал в себе, но теперь оказалось, вдруг, что дальше нести это он уже просто не может.
Его позвал голос командира. Семен встал и пошел твердой походкой в хату.
В сумерки он с пятью разведчиками ушел к скале. Мы ждали его без сна.
Утром разведчики вернулись, принеся Олесю. Оказалось, ее ранило в грудь и она, теряя сознание, доползла до входа в каменоломню и там пролежала весь день. К вечеру она очнулась. У входа в глубоких сумерках копошились тени, и слышалась английская речь. Олеся начала стрелять. Сколько времени она держала ход в штольню, она не знает. Она била по каждой тени, появлявшейся у входа. Патроны кончались. Она отложила один – для себя. Потом она услышала взрыв у входа и снова потеряла сознание.
Взрыв был первой гранатой Семена Григоренко. Пробираясь к скале, он услышал стрельбу и, обогнав остальных разведчиков, ринулся туда, ломая кусты, как медведь, в безумной и страшной ярости. Сверху по нему стал бить автоматчик. Семен встал во весь рост, чтобы рассмотреть, что происходит под навесом скалы: там виднелся черный провал, вход в каменоломню, возле него – три-четыре трупа и десяток живых американских солдат, стрелявших в провал. Он метнул гранату, вторую, третью, размахнулся четвертой – и тут пули американского автоматчика раздробили ему левое бедро, впились в бок и в руку. Он упал и, медленно сползая к краю обрыва, схватился за траву.
Теперь, когда его принесли на носилках, в могучих пальцах его белел раздавленный, поблекший цветок, зажатый им в попытке удержаться на склоне.
Он поднял на меня мутнеющий взгляд.
– Если умру, молчите… Не нужно ей говорить, нехай про то не знает… Живой буду, сам скажу.
Он закрыл глаза, и разведчики с трудом подняли носилки с тяжелым телом казака Семена Григоренко.
г. Торонто
Владимир ВИННИКОВ
ПРИВАЛ ДОН КИХОТА
400 лет назад, в декабре 1604 года, в испанском городе Вальядолид вышло первое издание романа “'Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский”.
Среди великих снов человечества, подаренных нам искусством, видится и этот: Дон Кихот рассказывает козопасам о Золотом Веке. На гравюре Гюстава Доре – освещенная пламенем костра нескладная фигура Рыцаря Печального Образа; скрытые полутьмой силуэты его слушателей, и – ночь, объемлющая всех и вся…
Мечты и явь нашей жизни: козопасы слушают Дон Кихота. Слышат ли? Но если – слышат, разве не тревожит их эта странная, нелепая возможность: кем бы они были в Золотом Веке? Или, вернее, кем бы могли быть? Неужто опять – козопасами? И откуда тогда – сам Дон Кихот?
Он – говорит. Горящие глаза, взлохмаченные волосы, нелепые жесты… Рядом Санчо потягивает винцо прямо из бурдюка. Но что же – дальше: там, за краем гравюры, за обрезом страницы, за пределами романа, – там, куда не достигают отблески костра?
Когда однорукий идальго Мигель Сервантес де Сааведра создавал свою удивительную книгу, испанское общество неумолимо погружалось в пучину безвременья – подобно «Непобедимой Армаде», чью гибель писатель еще успел оплакать.
Саламин, Акций, Лепанто, Цусима – судьбы великих империй не раз решались на море. Да что империи – вся современная цивилизация, по сути, родилась и мужала на борту корабля. Атлантические и вообще океанские просторы стали колыбелью общества Нового Времени – точно так же, как два с лишним тысячелетия назад волны Средиземного моря выносили на себе античную цивилизацию.
Прописные истины – что золотые монеты: истираются от частого употребления. Мы говорим: Древний Мир, Средние Века, Новое Время, – даже не вдумываясь в начальный смысл этих привычных понятий, подспудно обозначающих отношения пространства и времени. Между тем Средние Века вращались на территории Древнего Мира, и только с открытием новых земель наступило Новое Время.
Мало того – время и пространство обменялись качествами: плоская до того земля стала шарообразной, зато циклический круговорот Средних Веков разорвался, преобразуясь в бесконечное и линейное – воистину новое, небывалое до того – время. Колумб и Магеллан должны были настолько раздвинуть пределы мира, чтобы Коперник и Галилей смогли перевернуть его.
Сегодня у нас, пожалуй, даже не достанет воображения представить себе, каково жилось современникам этого переворота – разве что узнать (и несомненно!), будто Земля многомерна, кое-где водятся драконы с василисками, а практически за углом расположено место исполнения всех желаний.
Сходной силы потрясение испытал «христианский», он же католический, т. е. «вселенский» мир на рубеже XV–XVI веков от Рождества Христова. Всё как будто оставалось прежним: люди, выпасы, городские башни, пейзажи на знакомом горизонте. Но это была иная земля, иное небо, иные звёзды над головой. К 1600 году ожидали конца света, ибо всё – даже казавшееся доселе незыблемым, заведенным раз и навсегда, – обнаружило свою текучесть; любые ценности: от золота до церковных догматов, – обрели вдруг иное количество и качество.
Вместе с торговыми путями изменялась и глубинная структура мира. Недавние окраины становились новыми центрами, а старинные центры – глухой окраиной. Обитателям процветающих торговых и ремесленных городов Италии XV века, ведущих родословную от древнеримской традиции с ее Mare Nostrum («наше море»), легко было чувствовать себя если не вершиной мироздания, то уж, наверное, кем-то вроде мифологических титанов: огромными и сильными.
На палубе каравеллы, брига, фрегата, затерянных в бескрайнем неведомом океане, человек ощущал себя иначе: ничтожной пылинкой во враждебном пространстве, но – пылинкой, предназначенной к мировой гармонии, а потому – бесстрашно идущей навстречу собственной судьбе, уповая разве что на себя, на своих товарищей по команде, да еще – на Божью милость (она же – удача).
Именно такой героический пессимизм ознаменовал собой смену средиземноморского Возрождения Возрождением атлантическим и сформировал особую человеческую личность этого «новоатлантического» Времени, – личность, для которой корабль снова (и надолго!) стал символом самовыражения и надежды, символом движения, преодоления и освоения непредвиденных обстоятельств.
Не прошло и полугода после возвращения первой экспедиции Колумба, как немецкий бюргер Себастиан Брандт отправил вдогонку свой «Корабль дураков», на котором выслал за моря всех, кто, по его высокоученому мнению, мешал жить хорошо и еще лучше. Правда, исполнить это разумное предписание в реальной жизни «дураки» не торопились, цепко держась за насиженные места. Зато каторжников, иноверцев и просто искателей приключений, – всех, кому сразу ставший ветхим и Старым свет был не очень-то по душе, – сплавляли вдаль весьма охотно.
Не обходились без Корабля (с большой буквы) и авторы разноречивых проектов о лучшем (или худшем) устройстве общества: Утопии, Новой Атлантиды, Города Солнца и тому подобных, – для чего подбиралось местечко где-то за пределами доступного мира или, в крайнем случае, малоизвестный остров (вроде того, на котором пришлось погубернаторствовать Санчо Пансе). А добирались туда, само собой, на Корабле.
И эта простая вроде бы схема, тем не менее, дожила до времен капитана Немо с инженером Гариным (преобразуясь далее в якобы научную фантастику с ее космическими Кораблями). А давний проект Брандта был на деле (но зеркально!) осуществлен правительством Советской России, которое отправило в 1922 году несколько «кораблей мудрецов» обратно в Старый, буржуазный Свет, а затем устроило в местах не столь отдаленных, – что там остров! – целый, по мнению А.И.Солженицына, «Архипелаг ГУЛАГ».
Между этими двумя как будто случайными событиями, разнесенными на четыре с лишним столетия (1494–1922), полностью совершился цикл развития личности Нового времени. Той самой личности, чье атомарно-индивидуальное (а «индивидуум» по-латыни означает то же самое, что и «атом» по-гречески – «неделимый») мироощущение до сих пор определяет «западную», «западноевропейскую» или, вернее будет сказать, «новоатлантическую» цивилизацию. «Самостояние» такой личности против мирового Хаоса, будучи двумерным по природе своей, обретает объём только в блестящих парадоксах, которыми столь богаты биографии героев этой цивилизации, вполне заслужившей имя «цивилизации но».
Не слишком давние примеры: знаменитое высказывание Уинстона Черчилля («Демократия – отвратительная форма правления. Но все остальные еще хуже») или Франклина Делано Рузвельта («Конечно, Сомоса – сукин сын. Но это наш сукин сын!»). Покопавшись в историческом наследии с первых фаз цикла, с начала XVI века, ряд подобных цитат можно сделать почти бесконечным. Впрочем, дело, конечно, не в афоризмах самих по себе – дело в людях, которые мыслят (и действуют) именно так, а не иначе.
Текучесть, непрерывность исторического процесса всё же не означает его равномерности. Гребни волн истории, на которых качаются корабли наших судеб, существуют и вполне ощутимы. В поисках начальной точки отсчета новоатлантического Времени (и Пространства по Гринвичу) стоит обратить внимание на скромную дату 7 июня всё того же 1494 года, когда под патронажем папы Александра VI (Борджиа) в городе Тордесильясе был заключен договор между Испанией и Португалией о приоритетах мореплавания. Его косвенным следствием стал фактический запрет для других христианских государств на колонизацию вновь открываемых земель – запрет, освященный авторитетом ключей Святого Петра.
Реакция на отлучение от Нового Света оказалась исторически почти мгновенной. Лютер, Цвингли, Кальвин, Генрих VIII и те, кто поддерживал их – все, ставшие так или иначе протестантами (а в северных землях будущей Европы им сопутствовал наибольший успех), осознанно или нет, восприняли этот первый в истории официальный раздел мира как последнюю каплю в переполненной чаше терпения. Тордесильяс стоил Святому Престолу Реформации – как Париж мессы Генриху VIII.
Ожесточенность так называемых «религиозных» войн последующего столетия иллюстрирует меру переворота, вполне осознанного лишь к середине XVI века (Аугсбургский религиозный мир 1555 года со знаменитым и невероятным ранее принципом «Чья власть – того и вера»), а закрепленного еще веком позже (Вестфальский мир 1648 года и казнь английского короля-католика Карла I в 1649 году). Именно к XVII веку относят окончательное формирование пресловутой «протестантской этики». Практически в то же время Московское государство с присоединением украинских земель (1654) и с выходом на Дальний Восток (1650-60-е гг.) становится Россией. Показательно, что это движение русских на восток, «встречь солнцу», вполне соответствует ходу православной литургии, символически «останавливающей время», – и полностью противоположно «атлантическому» движению европейских народов. Но этот, видимо разнонаправленный в пространстве процесс происходил, вдобавок, и не в общей системе ценностных, смысловых координат, что стало очевидно позднее. Впрочем, так или иначе, к концу XVII столетия понятие «христианский мир» окончательно исчезло из официальных документов эпохи, заменяясь понятием «Европы», к которому применялись уже иные: территориально-политические, а не вероисповедные, – критерии. Россия в Европу не входила изначально. Россия – не Европа и не часть Европы, это два разных понятия одного уровня.
Принципы классической механики и общественного прогресса – самое яркое выражение характерного для Нового времени двумерно-плоскостного мироощущения. Его кульминацией стал 1789 год, открывший собой невероятно долгий «век девятнадцатый, железный», век торжества этих принципов, – торжества, которое завершилось разделом мира и грандиозным жертвоприношением первой мировой войны. Лет через десять, оглядываясь на эту, небывалую до того бойню, русский философ Н.А.Бердяев окрестил запоздавшее XX столетие «новым средневековьем». А впереди была еще большая война, вторая мировая, были «лагеря смерти», были атомные взрывы над Хиросимой и Нагасаки.
Линейные построения самых авторитетных прогрессистов, указующие путь к царству разума, добра и свободы, – на глазах свернулись в сверхгосударственные образования, ощетинившиеся колючей проволокой, всесильной тайной полицией и лживой пропагандой. Страх и ненависть по отношению к подобным системам, попирающим дорогие разуму принципы, заставил даже просветителей-рационалистов, еще недавно ироничных и невозмутимых, примерить на себя заржавленные доспехи паладинов.
Но разве само открытие «крестового похода во имя прогресса» не знаменовало собой глубинную капитуляцию его сторонников перед «новым средневековьем»? Новое Время словно пресеклось и отправилось вспять, в средние века и далее – но куда? На этот вопрос подсознательно попытался ответить названием своей программной работы Ф.А. фон Хайек: «Дорога к рабству», – то есть дорога к Древнему Миру, к отсутствию времени в присутствии пространства. И его просветительский по происхождению энтузиазм оказался сродни энтузиазму Дон Кихота, одержав на этой вымышленной «дороге» столь же вымышленные победы.
«Всюду, где рушились барьеры, ставившие пределы человеческой изобретательности, люди получали возможность удовлетворить свои потребности, диапазон которых всё время расширялся (почти дословная цитата из Программы КПСС. – В.В.). И тогда принципы, составлявшие фундамент этого прогресса, вдруг стали казаться скорее тормозом, препятствием, требующим немедленного устранения, чем залогом сохранения и развития того, что уже было достигнуто».
Фрэнсис Фукуяма, с таким резонансом заявивший в 1992 году о «конце истории», по сути, только повторил путь Хайека. Склонность новоявленных «рыцарей прогресса» к фантастическим приключениям без отрыва от реальной земли, их удивительная двойственность были как будто предвидены Сервантесом. «Великаны принимают вид мельниц» – этот символизм, если не иллюзорность, восприятия мира оказался абсолютно очевиден именно в эпоху Дон Кихота и Гамлета, появившегося чуть раньше («Не правда ли, то облако похоже на верблюда?»). Разрыв между реальностью и привычными формами ее осознания был настолько глубок и всеобъемлющ, что его можно охарактеризовать как своеобразный «идейный вакуум», не заполняемый в должной мере ни католической традицией, ни «гуманизмом» средиземноморского Ренессанса, ни первыми попытками религиозных преобразований в духе «дешевой и светской церкви», ни – тем более – уходящей «рыцар– ской» субкультурой. «Распалась связь времен…» (всё тот же Шекспир, «Гамлет»).
Именно в эти годы на пыльных дорогах Новой Кастилии появились два нелепых всадника. Один, высокий и худой, облачённый в доспехи, верхом на изнурённом, нескладном, с выпирающим хребтом и впавшими боками, коне, считал себя странствующим рыцарем Дон Кихотом Ламанчским. Второй, с коротким туловищем и толстым животом, восседающий, как некий патриарх, на сером осле, был оруженосцем рыцаря и прозывался Санчо Панса.
Мы застали их на привале, в окружении добрых козопасов, которым Дон Кихот рассказывает о минувшем Золотом Веке. Перед прыжком в будущее носители нового мироощущения неизбежно отступают подальше в прошлое, выбирая траекторию для разбега, так что ветхозаветные параллели английской, а также древнеримские – американской и французской революции были, конечно, не случайными.
Мысленное бегство во времени, в прошлое или будущее – отголосок представлений о мире куда более сложных, истинных и древних, чем те, которые привели к бегу в пространстве и Великим Географическим открытиям. Золотой Век прошлых времен – зеркальный, по отношению к настоящему, двойник предстоящего тысячелетнего царства Христова на земле, хилиазма как первой формулы исторического прогрес– сизма – формулы, впрочем, никогда церковью не признанной, но постоянно повторявшейся в рамках западной культуры (можно назвать хотя бы «тысячелетний Рейх» Гитлера). И общим центром симметрии, «нулевой точкой отсчёта» выступает настоящее, «здесь и сейчас» – тот самый огонь костра, который отбрасывает неверные тени в прошлое и будущее.
Приближаемся мы к Истине или удаляемся от нее? – вот важнейший вопрос для человека, который не сомневается в существовании Истины. За неё он может принимать Жизнь Вечную или «тепловую смерть Вселенной» – здесь уже иная ось координат, иные пространства бытия, многим недоступные, но оттого не менее реальные. И момент перехода через такую невидимую ось, или грань – есть момент «идеологического вакуума», растянутого иногда на десятилетия или даже века.
Трагедия пространства развертывается во времени. Причудливые очертания континентов, по современным представлениям, есть видимый результат их миллионолетнего медленного дрейфа поверх океана расплавленной магмы, – движения, подобного движению льдин. Самые ревностные приверженцы научной мистики считают нашу планету своеобразным компьютером чуть ли не вселенского масштаба. Информация, которая воспринимается, преобразуется и хранится в недрах Земли, по их мнению, абсолютна, а движения континентов отражают этот процесс. Так или нет, но места соприкосновения материков издавна служили и местом встречи, контакта различных культур, различных систем ценностей, формируемых в более «спокойных» внутренних регионах.
Между Европой и Азией – Азией в широком этногеографическом и политическом смысле (близком к недавно выдвинутой американскими геополитиками концепции Great MiddleEast), включающей в себя и Африку севернее Сахары, – таких зон соприкосновения три: причерноморские степи – Поволжье, Балканы – Ближний Восток и Магриб – Пиренеи. Уже более тысячи лет они, если отвлечься от весомого иудейского фактора, являются зоной христианско-мусульманского контакта.
И принадлежность к этой зоне удивительным образом объединяет Испанию с Россией. Параллели в истории, параллели в народном характере, параллели в культуре настолько тонки и многообразны, что мысль о наличии в «компьютере Земля» параллельных процессоров, решающих разные варианты одной и той же глобальной задачи, выглядит до безумия естественной.
Открытие и освоение Сибири и Дальнего Востока русскими не менее значимо для мировой цивилизации, чем открытие и освоение Америки испанцами. Распад испанской державы, длившийся практически весь XIX век, был столь же трагичен и богат событиями и смыслами, как и распад державы российской, совершающийся у нас на глазах.
Сотня-другая лет видимого «запаздывания» в историческом махе двух этих «крыльев» – по сути, ничтожная величина для «глобального компьютера Земли», да и действительные причины разницы во времени вряд ли объясняются «отставанием» одной культурно-политической общности от другой. Но если «процессор Испания» решает задачу, параллельную задаче «процессора Россия», то в чем эти задачи могут заключаться?
"И если бы кончилась земля, и если бы спросили там, где-нибудь людей: «Что вы, поняли ли вы вашу жизнь на земле и что об ней заключили?» – то человек мог бы молча подать Дон Кихота: «Вот мое заключение о жизни и – можете ли вы за него осудить меня?» (Ф.Достоевский). Великий русский писатель и мыслитель, через творчество которого многие обитатели новоатлантического пространства-времени получают первичное представление о «загадочной русской душе», тем самым свидетельствует о непреходящем значении обозначенной романом Сервантеса «модели бытия», о высочайшей степени образного обобщения, достигнутой автором «Дон Кихота».
Что же помогли осознать или почувствовать человечеству двое обычных испанцев (идальго и крестьянин) XVII столетия? Отвечая на этот вопрос, деятели мировой культуры за четыреста прошедших лет создали удивительно многослойное и многомерное понимание романа, которое более всего говорит о некоей суперпозиции смыслов, относительно которой все частные мнения выступают в качестве объемных или плоскостных проекций этого сверхреального и даже сверхъестественного объекта.
На подчёркнуто «детском» рисунке Пабло Пикассо Дон Кихот и Санчо Панса возвышаются не только над мельницами – копьё Рыцаря Печального Образа почти достигает солнца. Это весьма значимый символ, заставляющий вспомнить о мистическом «копье Лонгина».
Есть ли в русской культуре произведение, столь же обусловленное ситуацией «идейного вакуума» и столь же превозмогающее эту ситуацию? Есть ли в русской культуре образ героя, типологически сходный с Дон Кихотом? Если рассуждения о параллельности испанской и русской культуры верны, то подобного героя не может не быть.
Где же искать «русского Дон Кихота»? Разумеется, там, где распадается «связь времён», то есть ближе к грани, отделяющей XVIII век от XIX. Рассматривая это время, рискнем предположить, что искомый герой – Чацкий. Казалось бы, «Горе от ума» не имеет ничего сходного с «Дон Кихотом»: ни по жанру, ни по стилю, ни по времени создания, ни по образной системе. Да, «Горе от ума» – драма, едва ли не единственно в русской литературе отвечающая канону классицизма о триединстве места, времени и действия, а «Дон Кихот» – первый «метароман» новой европейской литературы. Но при выходе за литературные рамки, в пространство культурных смыслов, ситуация видится совершенно по-иному.