355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Газета День Литературы » Газета День Литературы # 101 (2005 1) » Текст книги (страница 3)
Газета День Литературы # 101 (2005 1)
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 22:35

Текст книги "Газета День Литературы # 101 (2005 1)"


Автор книги: Газета День Литературы


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)

Материалы полосы подготовил Александр ДОРИН


Алексей ИВИН. РЫЦАРЬ БАНКОВСКОГО ДЕЛА К истории одного шекспировского образа

Три тысячи червонцев! Куш немалый. Три месяца… А сколько годовых?

У.Шекспир, «Венецианский купец»

Так уж повелось, что в общеобразовательных школах на факультативных занятиях по творчеству Шекспира предлагаются обычно два его сочинения – либо «Гамлет» (по настоянию преподавателей) либо «Ромео и Джульетта» (по преимущественному вкусу учащихся). Реже учащиеся рассматривают какую-либо иную из вершинных трагедий английского драматурга, и почти никогда – его комедии или хроники. «А между тем, – как пошутила одна моя знакомая из московского культурологического лицея (расположен на какой-то из Парковых улиц), – если у Шекспира нынче что актуально, так это комедия про того еврея, который отовсюду прибыль пытался извлечь. Ну тютелька в тютельку: дебет-кредит, проценты по вкладу, торговля с прибылью, бизнес-консалтинг, где что почем, купить-продать…»

Точно указав на существо проблемы, моя дама, однако, так и не смогла вспомнить название шекспировской пьесы. Воротясь домой и перелистав «Венецианского купца», я обнаружил, что «существо проблемы» не исчерпывается властью денег и пагубой развитых рыночных отношений. В пьесе целый букет проблем. Но действительно, в качестве внеклассного чтения или сорокапятиминутного разбора комедия Уильяма Шекспира «Венецианский купец» подойдет ничуть не хуже вдоль и поперек экранизированных, истолкованных и повсеместно поставленных историй датского принца или веронских любовников.

Другое дело, что никакому благоразумному преподавателю, особенно если в классе учатся дети разных национальностей, не придет в голову выносить на обсуждение еще и второй, столь же болезненный вопрос – межнациональных отношений. Даже если он убедит своих учеников, что линия правительства на развитие торговли и банковского дела абсолютно правильна, разъяснить разницу между христианством и иудаизмом в срок, для этого отпущенный, ему всё равно не удастся.

И, вероятно, в этом не будет худа: неведение, между прочим, обеспечивает куда больше душевного комфорта, нежели знание. Дети – народ по преимуществу счастливый, и Вова с Осей могут скандалить и мириться по десять раз на дню, даже не догадываясь, что между ними существуют серьезные религиозно-этнические перегородки.

Как известно, основой шекспировской пьесы послужила контаминация двух источников: 1) новеллы сборника Джованни Фьорентино «Овечья голова» и 2) судебный процесс придворного врача, португальского еврея Родриго Лопеса, казненного 7 июля 1594 года, и Антонио Переса, претендента на португальский престол, обвиненных в попытке отравить королеву Елизавету. Называют также трагедию Кристофера Марло «Мальтийский еврей», в которой богатый еврейский ростовщик совершает множество преступлений с единственной целью – отомстить христианину. Впрочем, как всегда у Шекспира, аналогий с уже известными сюжетами и характерами здесь множество; важно другое – как это написано, мастерство исполнения, а уж в этом хроникерам и сочинителям комедий с ним было трудно тягаться.

Можно, конечно, заучить, а потом отбарабанить на уроке, что в пьесе поставлена и решена тема собственности, тема семьи, тема дружбы, тема любви, а в лице Шейлока автор показывает нам, как пагубно отражается жажда наживы на моральном облике человека. Такая трактовка и бытовала долгое время в нашем шекспироведении, и сегодня, может быть, она вновь актуальна и оправданна: как-никак, всё покупается и продается, рушатся семьи, капитал и разбой идут рука об руку. Но давайте взглянем на центральный персонаж с иной точки зрения – с гуманистической.

Кто же он, Шейлок? Одиозная фигура или несчастный человек?

«Да разве у жида нет глаз? Разве у жида нет рук, органов, членов тела, чувств, привязанностей, страстей? Разве не та же самая пища насыщает его, разве не то же орудие ранит его, разве он не подвержен тем же недугам, разве не те же лекарства исцеляют его, разве не согревают и не студят его те же лето и зима, как и христианина? Если нас уколоть – разве у нас не идет кровь? Если нас пощекотать – разве мы не смеемся? Если нас отравить – разве мы не умираем? Если нас оскорбляют – разве мы не должны мстить? Если мы во всем похожи на вас, то мы хотим походить и в этом. Если жид обидит христанина, что тому внушает его смирение? Месть! Если христианин обидит жида, каково должно быть его терпение по христианскому примеру? Тоже месть! Вы нас учите гнусности – я ее исполню. Уж поверьте, что я превзойду своих учителей!»

Кому не знаком этот монолог Шейлока, апология прав еврея? Кажется, как высоки и благородны слова Шейлока! Но стоит вспомнить, что они вызваны репликой Саларино, который не верит, чтобы это было возможно – требовать кусок мяса с тела должника. (На юридическую необоснованность векселя с таким обеспечением указывали неоднократно исследователи творчества Шекспира, в частности А.Аникст). Где же «возлюби ближнего своего»? Как совместить это высокое парение мыслей и эту кровожадность в одном лице? Где корни этого противоречия? Попробуем разобраться по ходу шекспировской пьесы.

Несколько подготовительных сцен косвенно объясняют нам образ Шейлока. Чем сильны Антонио и Басанио? Тем, что как бы они ни ценили деньги и богатую жизнь, их отношения построены на дружбе, на сострадании, сочувствии, взаимовыручке: они готовы помогать друг другу. Современные исследования в области коллективной психологии подтверждают, что у человеческого общества приоритетны скорее отношения родства, нежели пользы (все друг для друга отцы, матери, сестры и т. п.). Совсем не то Шейлок. Мало того, что у него нет друзей и опоры, кроме своекорыстного Тубала; для него деньги превыше всех ценностей материальных и духовных. Любящий деньги порывает с традициями родства. Противопоставив деньги человеческим качествам, он лишается соучастия людей, их любви. Что бы он ни делал, он отовсюду пытается извлечь деньги. Им движет сознание, что чем богаче он, тем могущественнее, а сознание своего всесилия – это глубокая и разрушительная страсть. Могущественный человек чаще всего одинок. Денежный человек берет человеческую «родню» и Будущее в заложники. Следовательно, вот контраст, вот конфликт: добродушные и человеколюбивые богачи Антонио и Басанио, не чурающиеся иных радостей общения, противопоставлены богачу Шейлоку, для которого деньги – всё.

Антонио, «слащавый мытарь», ненавистен Шейлоку потому, что дает взаймы без процентов и ругает евреев (а надо сказать, что чувство национального достоинства тоже необычайно сильно в Шейлоке и потому тоже извращено). Дающий без процентов, по-приятельски – опасный конкурент ростовщика, он – прямая угроза его величию и могуществу, он, чего доброго, усомнится, что человека вообще можно продать за тридцать серебренников.

Дополнительный штрих в образу Шейлока – сцена с тремя ларцами и женихами Порции, хотя прямо она никак его не касается.

Здесь опять, снова, настойчиво подчеркивается шекспировская мысль о нетленности человеческих чувств. Выбор трех ларцев: золотого, серебряного и свинцового, – общеизвестный сказочный мотив. И опять: те, кто ставят на золото, на серебро, эгоисты и корыстолюбцы, принцы Марроканский и Арагонский, – проигрывают; им не дано знать ни любви, ни дружеского участия. Басанио же не пугается надписи: «Со мной ты всё отдашь, рискнув всем что имеешь», – и открывает свинцовый ларец. И потому находит в нем благоприятное для себя решение:

Да, ты личина правды, под которой

Наш хитрый век и самых мудрых ловит, —

Ты, золото блестящее! Мидаса

Ты жесткий корм! Я не хочу тебя!

И не тебя, посредник тусклый, пошлый

Между людьми! – Но ты, простой свинец,

Скорей грозящий, чем сулящий блага, —

Ты бледностью своей красноречив:

Беру тебя – будь выбор мой счастлив!

Хорошо этим относительно молодым бизнесменам, охотникам за богатыми невестами! А каково Шейлоку? Ведь он уже немолод, у него дочь на выданье. И всё же он еще поборется…

Стяжательство – удел хитрецов и честолюбцев, тех, кто воспринимает мир как арену борьбы. Воспринимать его иначе – дело немыслимо трудное, потому, вообще говоря, что всякое преуспеяние, выделение из среды равных иначе и невозможно, как через выбор цели. Однако Шейлок в целях предусмотрителен сверх всякой меры: даже в Библии, в заповедях своих предков он ищет оправдания стяжательству. И находит в ловкости Иакова:

… заметьте,

Что сделал он: условился с Лаваном,

Что всех ягняток пёстрых он получит.

Когда же овцы, полные желанья,

Осеннею порой пошли к баранам

И дело зарожденья началось

Меж этой пышношерстною породой, —

Хитрец узоров ветки обдирал

И в самый миг зачатия их ставил

Он перед зачинающею маткой;

Зачавши так, приплод они несли

Сплошь пестрый; всё Иакову досталось.

Вот путь к наживе – он благословен…



Ели бы всё было так просто! Если бы это было так, этот пройдоха, взявший в заложники, вроде той овцы, даже собственную дочь Джессику, не знал бы столь сокрушительных поражений и зрители не сочувствовали бы его горю, позору и страданиям!

Шейлок отвержен не только по роду занятий – он ростовщик. К слову сказать, в шекспировское время евреи и не могли рассчитывать на иные занятия, кроме торговли: участие в гражданской жизни было для них ограничено. Он отвержен еще и по свойствам характера, как заметил еще Пушкин, в нём намешано много чего: «Шейлок скуп, сметлив, мстителен, чадолюбив, остроумен». Ну и конечно, страстей у него хватает. Он прообраз тех коварных грязных таинственных восточных скряг, которые затем появятся и у Бальзака в романах, и у Пушкина, и у Гоголя в «Портрете». Даже этот возвышенный Антонио, такой предупредительный со всеми, называет его собакой и плюет на жидовский кафтан. Полная отверженность, чем, впрочем, не удивишь многих изгнанников. Казалось бы, перед нами законченный злодей, как Яго, как Ричард III. Но гений Шекспира в том и состоял, что он, в отличие от классицистов, у которых скупой только скуп, умел придать черты человечности даже злодею, возбуждая тем самым доверие читателя и зрителя к объемному выпуклому изображению. Шиллер или, скажем, Шелли в своей трагедии «Ченчи» ограничиваются в подобном случае собранием уродств: их злодей – злодей до конца. Шейлок не возбуждает в нас страха, отвращения, ужаса. Нет, напротив, подчас – жалость. Он – человек с подавленными, извращенными чувствами, он несчастен, он заслуживает сострадания, а ведь и наказан! И Джессика, «самый крупный бриллиант» Шейлока, убегает с Лоренцо. Нет сомнения, Шейлок любит свою дочь и привязан к ней, но – опять-таки – сквозь призму золота, в надежде на пёстрых ягняток, извращенно, бесчеловечно. Не позавидуешь родственникам денежных воротил в смысле личного их счастья. Для Шейлока очевидно, что виновник всех его проблем – Антонио. Но не может быть, чтобы он, Шейлок, с его чудовищным богатством, не смог сломить врага! И Шейлок использует неосторожное поручительство Антонио – его благородный жест в пику низкому еврею; он, человек сильных, неудержимых страстей, загорелся, когда появилась реальная возможность потребовать с должника фунт мяса. Он, «угнетённый, угнетает сам», а угнетён он в нашем случае благородством, силой великодушия Антонио и симпатиями венецианцев к нему.

Претензии Шейлока доказательны, по крайней мере красноречивы. Он апеллирует к венецианским законам: с какой стати дож владеет рабами, а ему, бедному еврею, нельзя потребовать неустойку, – кто из них более прав? Он говорит, имея в виду рабов дожа:


 
Их, как своих ослов, мулов и псов,
Вы гоните на рабский труд презренный…
Так кто же чума, кто поработитель
Венеции, – он, Шейлок, или дож?
 

Вопрос, надо признать, основательный. Богач, конечно, тянет на себя одеяло чужих людских возможностей, но властитель в силу своего положения впрямую обрекает подданных на страдания и смерть. Кто же более жесток: добряки ли, которые лицемерно прикрывают свое неукоснительное следование жестоким законам жизни, или он, Шейлок, которому ни к чему этот глупый маскарад? Ведь и Антонио, и Шейлоком правят деньги – то есть экономические отношения. Шейлок цинично обнажает суть нелюбовных отношений (тридцать серебренников за человека; он, как говорится, обнажает прием, сознательно принимает философию жестокости и подавления). Антонио, дож, Грациано, женихи и даже очаровательная богачка Порция об этом не задумываются и принимают бессознательно. Скажи дожу, что он мерзостнее, чем еврей Шейлок, раз владеет людьми, – дож оскорбится… Но это так. И несчастье Шейлока в том, что он слишком уж уперт в болевой нерв отношений собственности, слишком прямолинеен. Жизнь диалектичнее, нормы изменчивее; рассеянное зло люди принимают, собранное в одном человеке – отвергают. Сам себе могилу роешь, если ничем не пытаешься прикрыть власть чистогана. Эта-то казуистика, ложь и лицемерие проявляются и в доводах Порции-судьи, способность чёрное делать белым, подтасовывать категории. Шейлок посрамлен, его богатство разорено, его дочь украдена, сам он опять унижен, его всячески поносят: ах ты, мерзавец такой-сякой, как же ты смеешь играть в открытую, когда мы все в масках?!

Итак, благородство побеждает. Дож, благородный человек, так долго говоривший о сострадании бессердечному Шейлоку, пойдет угнетать тысячи своих слуг-рабов, Антонио, благородный человек, отдаст приказ опять грузить суда товарами, матросы, грязные и потные, понесут его тюки, он станет любоваться бриллиантом Шейлока, перешедшим к нему благородным путем, и толковать о благородстве, благородная Порция дурачит суд, а потом вместе с благородной Нериссой они благородно разыграют мужей. Всё шито-крыто, благородно, Шейлок пущен по миру, Добро побеждает зло.

А что же наш незадачливый заимодавец? Может, так ему и надо: не открывай правил общественных игр, не плюй против ветра? Когда все играют свадьбу, присоединяйся к ней. Умнее других хочешь быть?

Опускается занавес.

Однако не оставляет нас, читателей и зрителей, некая общая печаль, касающаяся в частности и этого рыцаря наживы, которого погубила неуступчивая ненависть к должнику.


Илья КИРИЛЛОВ. НЕПРОЩЕНИЕ

Год назад в ноябрьской книжке «Нашего современника» была опубликована повесть Валентина Распутина «Дочь Ивана, мать Ивана» – первое после восемнадцатилетнего перерыва крупное произведение автора. Общественный резонанс не был слишком широким. И это к лучшему. Шум не отвлекал нас от нашего личного переживания книги.

В центре повествования – вспомним еще раз узловые моменты сюжета – жизнь рабочей семьи в промышленном городе в девяностые годы. Нетрудно представить, каковы условия этой жизни. Разваливаются бывшие советские предприятия, новые либо не создаются, либо носят мошеннический характер. Город пронизывает пышное соцветие рынков, где хозяйничают кавказцы. Они уже не хотят стоять у прилавков сами, нанимают за бесценок русских.

В семье Воротниковых подрастают двое детей, дочь и сын. У дочери отцовский характер, робкий и безынициативный; как и отец, она с трудом принимает решения, не может за себя постоять.

Сын Иван в мать: тверд, энергичен. Лишения переживает легко. Вопреки тяготам, ему многое удается за счет природных способностей, энтузиазма, юношеского неизношенного здоровья. Иван и учится хорошо, и много читает помимо программы, занимается спортом. Света же плохо успевает, с трудом заканчивает восьмилетку, потом скоропалительные курсы продавцов, но получить хорошее место ей непросто. В конце концов, она отправляется с подругой на рынок узнать, есть ли там возможность трудоустройства. Но события развиваются стремительнее, чем предполагают девочки. Один молодой кавказец приглашает их погулять. Нахальный, нечистоплотный, в спортивных штанах и джинсовой куртке, но для девчонок не лишенный сексуального обаяния. Развязное его внимание приятно им. Они шушукаются, колеблются, но, будучи вдвоем, все-таки соглашаются. Словно взамен бесхарактерности, Света одарена привлекательной внешностью, хорошей фигурой. Именно она интересует кавказца. И когда подруга, почуяв неладное, по дороге отстает, он увозит Свету в грязное общежитие, где заставляет ее выпить, потом насилует, принуждает к извращениям.

После опубликования этой повести мы с полным основанием можем сказать: существует два Распутина, два разных писателя, – и в данном случае это не расхожая фраза. «Дочь Ивана, мать Ивана» по литературному исполнению превосходит всё ранее написанное им. Она проста, но не простодушна, в ней нет и тени наивности. Простота эта есть плод зрелости духовной и профессиональной, когда уже не требуется никаких ухищрений для обсуждения самых сложных вопросов. Повесть словно бы соткана, в ней не видно швов, она не выдумана, а как бы перенесена из жизни в литературу. Порою кажется, что это сама жизнь изъясняет себя пером Распутина. Никогда прежде он не поднимался на такой уровень мастерства.

Удивительно, но даже недостатки обращены здесь в достоинства. Считается, что в ней бедный сюжет, мало действия. Между тем это полностью соответствует задаче автора показать то ускоренное, то замедленное течение жизни.

Проза Распутина косноязычна. В ней много тяжеловесных стертых фраз, мало ярких запоминающихся метафор. Она выглядит серой. Но это серость городских бедных кварталов, деревенских изб, серость нашего северного неба и лиц простых людей. Она живая, правдивая.

Это авторское следование правде жизни исключительно важно для понимания повести. Оно необратимо отдалило его даже от деревенской прозы!

Что же, художник общенационального масштаба весьма ограничен в выборе темы. Центр сегодняшнего русского бытия смещен в город. Между тем, деревенская проза – свершившееся явление со своим кругом проблем, сюжетов и соответствующим этому набором эстетических решений. И нельзя было бы безнаказанно влить в старые мехи вино современной реальности, в лучшем случае это была бы стилизация. Распутин слишком опытен, чтобы не рассмотреть такую опасность.

Нельзя не сравнивать это с творчеством прежнего Распутина. В первую очередь вспоминается, конечно, «Живи и помни». В бедном в литературном смысле – пора сказать, наконец, правду – русском двадцатом веке это неожиданный шедевр. Прямо скажем, участь русской советской литературы сомнительна. Она вся находится в стадии «грубой, первоначальной культуры» (Ф.Ницше), она исполнена человеческой литературной неопытности. В стране (и в мире), где накоплен огромный культурный генофонд, отражающий весь путь минувших эпох, это настоящая опасность. Не следует увязывать, впрочем, всё это только с идеологическим аспектом. Оскудение отечественной литературы началось задолго до советского влияния на нее. В целом в русской литературе двадцатого века невозможно жить, не чувствуя себя на периферии культурного развита человечества. (Я перечитывал недавно Юрия Трифонова – впечатление кошмарное; точнее, отсутствие впечатления…)

Так вот, одним из счастливых исключений является повесть «Живи и помни». Книга представляет собой редкий сплав: притязательность в выборе темы и такт в работе над её воплощением. Только на первый взгляд это книга о раненом бойце, выписанном из госпиталя на передовую и уклонившемся от возвращения на фронт, – т. е., в сущности, о дезертире.

Обманчива внешняя простота этой книги, обманчива авторская речь, не приукрашенная никакими особенными метафорами. За этой простотой нет и тени наивности. Кажущийся бедностью аскетизм могут позволить себе владельцы настоящих сокровищ. Художник тогда мог позволить себе эту тонкую роскошь, немногословие свое и своих героев, – ведь всё это находится в рамках произведения, где мало говорится, но много делается. Поступки весомее слов и яснее, поэтому при всей скупости красок так отчетливо прорисованы характеры действующих лиц. Нелегко сформулировать исключительность сюжета «Живи и помни». Жизнь представляет бесчисленное количество сюжетов ежедневно, достаточно открыть газету, включить телевизор, поговорить с кем-то. Среди этого несметного числа писатель обнаружил нечто, удивительно совместившее простоту и величие, действительное и фантастическое. Из Великой войны он вынес не слезы, не кровь, не боль поражений, не ликование побед, а миф о всевластии судьбы, о роке, – не радостный и не печальный, но вечный в своем жизненном и эстетическом совершенстве. Это ли не свидетельство неугасающих сил этноса?! Вообще, как поразительно близко оказывается эта книга из жизни сибирской деревни произведениям греческих трагиков. Впрочем, если смотреть не на оболочку, а в суть вещей, то в этом родстве нет ничего удивительного.

В сравнении с «Живи и помни» сегодняшняя вещь Распутина – прежде всего произведение многословное, исполненное внешне и, если угодно, внутренне обилия авторских комментариев, подспудной тревоги перед возможным произволом собственного таланта, стремлением держать его под контролем. Вот уж поистине: искусство во имя жизни, в данном случае – жизни своего этноса. Но какая за всем этим неуверенность, что у нации еще остались силы понимать игру и блеск искусства, какая боязнь «навредить» необдуманным словом, неосторожным поворотом сюжета, какое острое желание помочь не «словом», а «делом».

К чему вся эта игра, – словно бы восклицает писатель, – фантазия, блеск искусства, если книга создается на языке народа, который, может быть, через двести лет исчезнет, растворится в истории?

Всё сухо, уверенно написано и ровно, но за внешней оболочкой какая чувствуется глухая страсть, питающая редкую для сегодняшней литературы энергию повествования!

Основная задача – прояснить суть происшедшего и происходящего не в русской литературе, а в русской жизни. По той решительности, с которой написана гражданская часть книги, видно, что для писателя загадок здесь давно нет:


 
Со всех концов нагрянули они,
Иных времен татары и монголы…
 


Идет война против России, несколько закамуфлированная, но самая беспощадная. Для писателя сомнений нет: даже гипотетическая идея непротивления не рассматривается, нашествие должно быть остановлено любой ценой. Иногда эта цена очень высокая, как в случае главной героини повести Тамары Ивановны, матери поруганной Светы. Насилие не должно быть прощено. Осквернение может быть смыто только кровью. Для Тамары Ивановны это закон, впитанный с молоком матери. Пренебречь им – значит пренебречь чем-то надмирным, более значимым, чем простые человеческие законы. Выясняется, что подкупленные блюстители закона хотят замять дело, что никто, кроме нее, не в силах восстановить справедливость. Тогда Тамара Ивановна выслеживает кавказца, вызванного прокурором для якобы допроса, а на самом деле для дачи взятки, и убивает его из обреза прямо в стенах прокуратуры. Этот обрез она сделала накануне ночью из охотничьего ружья, которое досталось ей от отца.

Невозможно отмахнуться от этих страниц, невозможно не задуматься над ними – над различными идеологическими векторами в нашей литературе, над различными духовными началами в национальном самосознании.

Уместно сравнить «Дочь Ивана» с другим знаковым произведением последних лет – «Господином Гексогеном» Александра Проханова. Роман Проханова относится к экстремальной литературе по форме и содержанию. Но самый крайний сарказм, самые изощренные метафоры направлены все-таки на социальную оболочку человеческого существования и оставляют роман в основе своей парадоксально близким русской классической литературе с ее всепрощением и милостью к падшим. В повести Распутина внешне привычна каждая строчка, вся интонация выдержана в духе традиционного реализма, но сущность находится на грани разрыва с традицией, утвержденной классикой. Духовный смысл книги: не «милость», а возмездие, не прощение, а уничтожение врага (рука тянется написать даже: «истребление» – одно из ключевых понятий в ветхозаветных текстах). К присутствию подобной книги в русской литературе будет трудно привыкнуть, трудно его осмыслить.

Наше национальное самосознание находится в плену того круга представлений, которые создала и отразила русская классическая литература, и всё, что в последующей литературе противоречит ей, рано или поздно исторгается на обочину. Выдержит ли это давление книга В. Распутина?

Но не только и не столько от этого будет зависеть судьба книги. Как воспримет ее современный русский человек, самый чуткий, о встрече с которым мечтал когда-то Георгий Иванов («Русский он по сердцу, русский по уму, если с ним я встречусь, я его пойму»)? Поймет ли он эту книгу? Сознание, ум, конечно, будут всем изображенным взволнованы. Но возникнет ли отклик в сердце? С горечью усомнимся в этом. Обстоятельство, которое легкомысленно недооценивает наша культура: в русской жизни в двадцатом веке исчезла среда, где зиждилось знаменитое «роевое начало», одними прославленная, другими проклятая общинность. Изменились и русские люди. Мы не утратили чувства родины, этноса, судьба России не стала нам безразлична. Но мы воспринимаем эти ценности уже через призму индивидуалистического сознания. Сказать надо правду: понятия эти над личностью русский человек уже не поставит. Нельзя не учитывать этого. Ничего достойного не получится из игнорирования этого давно и прочно свершившегося факта. Боюсь, Распутин не до конца осознает его или не хочет признать. «Рецепты спасения» – спасения в коллективизме, которые предлагает автор, едва ли окажутся притягательными для современного русского сознания.

Примечателен в этой связи в повести образ Ивана, сына мятежной Тамары.

Это самый обаятельный и единственный неудачный образ в книге. Может быть, сказать «неудачный» не совсем верно – во всяком случае, речь не идет о художественной несостоятельности.

Иван не такой подросток, как все, он думающий, критически воспринимает действительность. Он – обособленный, и благодаря этому уберегает себя от пагубной стадности. Писатель возлагает на него надежды, но не знает, что делать с ним, куда его направить. Иван однажды увязывается за скинхедами, но бесплодная жестокость их затей ужасает Ивана. Позже его увлекает русская старина, древнерусский язык, он подумывает стать филологом… Потом обучается плотницкому ремеслу, едет в одно из заброшенных сел рубить разрушенную когда-то деревянную церковь и т. д. Очевидно – это всё внешнее, на самом деле он призван осуществиться как личность, как персона, но всякие намеки на индивидуализм автор тщательно устраняет. А между тем не может скрыть от Ивана некую полую сущность его увлечений, что, в свою очередь, не ускользает от читательского внимания.

Формально в этих эпизодах не к чему придраться, но именно через них в повесть закрадывается фальшь, или, скажем мягче, некая духовная раздвоенность. Притом даже не во внешнюю ткань произведения, а в сущность, лишая книгу той внутренней музыки, которая зарождается в начале повествования и которая безнадежно убывает в финале. Видимо, искусство не прощает подчинения его жизни, пусть даже из самых благородных соображений.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю