Текст книги "Газета День Литературы # 55 (2001 4)"
Автор книги: Газета День Литературы
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)
– Может, на бани налог установить? – говорит один.
– Пошел вон, дурак! – сердится царь. – Давно уже за бани платят.
– А за свадьбы?!
– И за свадьбы платят!
– Тогда за трубы!
– И на трубы налог есть!
– А пускай, царь-государь, и за то, что русские они, а не немцы, например, тоже платят!
– За ето? – оживился царь. – За ето, кажись, еще не платят. А ну, Шафиров, пиши указ. Всех, кто русское платье шьет, – на каторгу. Кто скобы, гвозди продает, чтобы сапоги подбивать, – туда же. А не хотят – пускай налог платят!
Подписал указ и возвеселился сразу.
– Этак, – говорит, – и денег больше будет, и к Европам поближе станем. А все ведь экземплей этот меня надоумил. Вот ведь экземплей! Всем экземплеям экземплей будет!
Это государь правильно сказал.
Много еще таких экземплеев в русском народе водится…
ШПИОН
Не все знают, что знаменитый поход в Персию был сильно затруднен, ибо дело сие, державшееся в строжайшей тайне, было раскрыто прежде времени.
Император советовался о походе только с камратом Меншиковым да женою – императрицей Екатериной, однако скоро все и при дворе, и за его пределами начали обсуждать детали предстоящей кампании.
Петр Первый сильно разгневался, узнав об этом, и приказал провести розыск.
И что же?
Вражеским лазутчиком оказался присланный из Персии попугай. Это он, присутствуя при секретных беседах, разглашал потом секретные сведения.
Петр приказал казнить слуг, пособлявших попугаю присутствовать при беседах, а самого попугая велел сослать в Сибирь.
– Навечно, государь? – спросили у него.
– Зачем же навечно? Годов на триста… – ответил Петр и засмеялся, довольный своей шуткой.
Скоро этот попугай вернуться из ссылки должен…
Истекает скоро срок, Петром назначенный.
Много, должно быть, любопытного этот попугай нам о петровских временах расскажет, когда вернется…
Многие тайны тогда откроются…
ПЕТР ПЕРВЫЙ И КОРОЛЬ АВГУСТ
Петр Первый, как известно, отличался необыкновенной силой.
Среди потентантов того времени один только польский король Август так же силен руками был.
И вот случилось однажды Петру Первому у этого Августа пообедать…
По случаю визитера Август приказал со всей Польши серебро на стол выставить.
Сел Петр за этот стол.
Ожидая, пока кушанье подадут, в задумчивости серебряную тарелку пальцами измял. Потом заметил свою оплошку и, каб исправить ее, скомкал тарелку, будто салфетку и под стол бросил.
Но король Август не понял высокого политеса и, вообразив, будто царь Петр испытать его желает, принял вызов.
Тоже серебряной тарелкой, глядя на Петра, по своим губам провел, так что измялась посудина, будто салфетка.
Петр Первый такие увеселения весьма любил.
Ни слова не говоря, взял серебряное блюдо и руки им вытер, будто полотенцем.
Август кубок серебряный смял. Петр супницу серебряную в блин превратил.
Август узелки на ножах столовых завязывает. Петр канделябры в серебряные шары свивает.
Так и трудились, покуда кушанье не принесли.
И только когда принесли, сообразили, что кушать не чем и не с чего. Искореженный сервиз под столом лежит.
Пришлось прямо со стола руками кушать.
Ну и что?
– У нас пословица есть… – сказал Петр. – Если сила есть… Знаешь?
– Ага! – Август кивнул. – У нас тоже в Польше говорят, если сила есть, и сервиза не надо…
ПРУТСКИЙ ПОХОД
Петр Первый великим полководцем был.
Правда, иногда и у него промашки получались…
Вот однажды он в поход на турков пошел.
– Пошли-ка, ребята, – сказал, – на турков сходим. Побьем их маленько, а то чего-то давно они небитые.
Но турки не знали о решении Петра и сами окружили его со всей армией на Пруте.
Однако Петр не растерялся.
Вызвал Шафирова и сказал:
– Ты, Шафиров, один у меня умный. Поезжай к туркам, скажи, что я им все отдам, если меня живым выпустят. Поселюсь в Петербурге у себя, буду там жить на старости, в окошко на Европу глядеть…
– Гыр-гыр! – Шафиров отвечает. – Пошто, государь поганым туркам державу-таки отдавать? Им и денег хватит, а держава, гыр-гыр, нехай нам останется.
– Делай, как знаешь! – ответил Петр. – А мне только бы живу остаться.
Шафиров откупился от турков деньгами, отпустили турки Петра с его армией.
– Эх, голова, голова! – сказал тогда Петр. – Не быть тебе на плечах, если б не была так умна!
А Меншиков, слышавший эти слова императора, спросил:
– А пошто пасмурной-то такой, Петр Алексеевич?
– Так державу ведь, Сашка, жалко… – ответил Петр. – Я же ее яврею отдал.
– Да ну тебя, камарад… – сказал светлейший. – Повесь Шафирова этого, да и дело с концом…
– А ведь ты правду сказал, Сашка… – подумав, сказал Петр и уже радостней повторил. – Эх, голова, голова…
– Да! – сказал он. – Прав ты, камарад… Все рано ведь и Шафирова к людскости надо приучать.
ОПАЛА НА МЕНШИКОВА
Хотя при Петре Первом и не было еще антисемитизма, но Петр уже тогда решительно пресекал его.
Однажды его денщик Девиер посватался к сестре светлейшего князя Меншикова, а тот вместо благодарности приказал высечь Антона Мануиловича.
Оправившись от побоев, Девиер сообщил об этом Петру, и царь немедленно отправился к Меншикову сам.
– Ты чего, совсем охренел, камарад? – спросил он. – Ты пошто Девиеру-то отказал, а? Ты кем меня перед Европой выставить хочешь?
И хотя Меншиков и отдал сестру Девиеру, но царь так и не простил светлейшего.
Посоветовавшись с Девиером, приказал засудить князя, и только неожиданная смерть Петра отсрочила наказание.
– Дубовые сердца хочу видеть мягкими… – любил говаривать Петр.
ГУЛЯЩИЕ ДЕВКИ РУССКОЙ ИСТОРИИ
Вообще-то Петру Первому очень нравилось царем быть.
Но иногда и на него уныние находило.
Сядет, бывало, и плачет, дескать, вот привел черт в этой стране царем родиться!
– Лучше бы мне, камарад Алексашка, плотником в Амстердаме быть!
– Это ты через край хватил, мин херц! – Меншиков его утешал. – Плотником – и в Амстердаме, небось не сладко?
– Дурак ты, камарад Алексашка… Если бы я не знал сам, ежели б не был плотником в Амстердаме, разве стал бы говорить такое?
– Ну был, мин херц… – Меншиков говорит. – А чего же не остались там, если понравилось?
– А бабы, камрад Алексашка, дуры… – Петр отвечает. – Говорю там одной девке, дескать, люби меня так! А она, дура, ни в какую… Нет, говорит, не буду. Ежели не царь ты, то мне и дела до тебя нет! Из-за их, из-за дур этих, и не исполнил своего желания!
– А давай, мин херц! – Меншиков тогда говорит. – За девок за этих гулящих выпьем!
– С какой радости, камарад? Охренел ты совсем?!
– Да как же не выпить, мин херц! Если гулящая амстердамская девка в должности тебя удержала, ей памятник на Руси поставить надо! Петра Великого нам эта девка уберегла! Давай за ее место в русской истории, мин херц, выпьем!
– Хрен с тобой, камарад! Наливай! Чего только не сделаешь для нее…
– Для русской истории…
– Для ее, Сашка…
Эрнест Султанов ПОЭТ И ПОЛИТИКА
Ваше слово, товарищ Маузер.
Пишите Кровью своего Духа.
Буржуазная жизнь – в ней нет ничего ни трагического, ни ужасного. Она просто на это неспособна. Единственное более-менее точное определение, которое ей можно дать, – это тоска. Тоска, когда даже самое привлекательное и вожделенное приедается. Когда уже все кажется не то. И вот в этом доведенном до крайности «не то», в этой максимализированной скучности мира и зарождается яркость, зарождается как мысль, как стремление сброситься с моста – настолько все погано.
Терроризм, небывалое количество самоубийств, наркомания – все это пробы пера зарождающегося нового. Всякое «социальное зло» означает, что буржуазное общество дошло до абсурда. Всякое «социальное зло» есть признаки дыхания незапланированного ребенка, от которого общество с ужасом открещивается и который слепыми глазенками уже с ненавистью вглядывается в рожу родителя. Рожу, омерзительную еще до того, как об этом смогут сказать первые членораздельные звуки.
Крик, содержание которого есть ненависть. Ненависть, обещающая смерть всему старому, всему конформистскому, всему кощунственно-родительскому. Постепенно, не сразу, крик перерастает в революционный поэтический клич. Клич, становящийся все сильнее, сильнее…
Но «однажды» может так и не случиться. Ребенок радикального протеста в Европе 60 —70-х годов был умерщвлен еще до того, как сумел произнести свое коронное громогласное «Революция». Тысячи и тысячи «фашистов», «анархистов», «коммунистов», (закавычено, потому что эти понятия успели перерасти опыт первой половины ХХ века) были посажены по политическим приговорам в каждой демократической европейской стране.
Примечательно, что, в то время как итальянских бригадистов «не брали живьем», в то время как рафовцев в ФРГ казнили в тюрьмах, в то время как за речи в «беспристрастных» судах Европы наказывали дополнительными десятками зарешеченных лет, «интеллигенция» либо молчала, либо аплодировала. И это в Европе, где ком– и соцпартии были как никогда сильны, где подавляющее большинство интеллигентской аристократии было левым и даже носило партбилеты. И это было отношение к «своим», тем, кто несколько более радикально читал Маркса и Ленина. Что же и говорить об отношении к априори враждебно воспринимаемым правым радикалам, когда культурлозунгом было «убей фашиста – помоги стране». Молчанием отзывались СМИ, авторитеты от искусства на убийства рабочих-фашистов с семьями.
Западная «интеллигенция» оказалась столь же трусливой, сколь и советская. Равенство «капиталистической» и «социалистической» систем (в глазах Ги Дебора и Эволы) распространялось также и на прислуживающую им «прослойку». Паунд говорил, что «если человек не готов пойти на риск ради собственных идей, то либо его идеи ничего не стоят, либо он ничего не стоит». Ни их идейки, ни они сами ничего не стоили. Так и сгинули всеми забытые
«Гнила культура как рокфор». Слишком много еще живых битлов, джаггеров, которые умело продолжают приторговывать своей прошлой легендой. Слишком много тех, кому «нужна лишь дача на реке», – говорит о них первый футуристический манифест – а такая судьба больше подходит для портных… Они уже не способны на «острое и мгновенное», поэтому становятся защитниками сложившегося порядка вещей как в «культуре», так и в политике. Говоря им «нет», юная Поэзия одновременно не дает, стремится не дать этому болезненному явлению перейти с трупа на живое и здоровое.
После Октября большинство подобных трупных бактерий удачно сплавили на Запад. Так же поступили с ними и в Третьем Рейхе. Из их литературного чтива были устроены грандиозные факельные мероприятия, а их творчество на холсте и в глине спихнули в охочие до всего пестрого и именитого буржуазные страны. На вырученные же деньги было выстроено несколько красивейших Дворцов искусства…
Вот так, маршируя нога в ногу, строя в едином порыве, Поэзия благоденствует рядом с Политикой. Правильнее даже будет сказать, что юная, облаченная в революционную тогу Политика творит глобальное, частью которого является Поэзия. Льющаяся кровь революционных мучеников, сверхчеловеческие преобразования (например, из страны сохи в страну тракторов, стали и электричества), «симфония цифр» (как определял социалистическое строительство Лев Давыдович) – таким должен быть размах питающих Поэзию образов. Поэтому творчество «нового мира» отдает поэзию в могучие руки Политики.
За возрождением Политики следует расцвет всех искусств. Поэзия переживает свою весну. На всех языках искусства она воспевает «свое отечество». Каждый такой период индивидуален, абсолютен и неповторим. Называя себя наследником великого прошлого, прежних весен, этот период претендует не на формальную, а на метафизическую преемственность невыразимого, лежащего в основе любой весны, любого яркого периода истории.
В свое время Макиавелли удалось узаконить в рамках Флорентийской республики ряд политических и военных институтов республиканско-консульского Рима. На основе своих рассуждений о Тите Ливии он сформировал легионерскую армию. Но при первом же столкновении с противником все его легионеры побросали оружие, знамена, значки и разбежались по домам.
Муссолини не стал копировальщиком Рима, он занялся восстановлением в Италии того духа, который сделал Рим удивительным по красоте мифом. В результате появилась не жалкая копия, а яркий, неповторимый миф. У него даже есть преимущество перед Империей – нет долгого периода увядания, его гибель, как и жизнь, была цвета юношеской крови. О Фашизме всегда будут с интересом читать, перелистывая множество последовавших за Императорским Римом столетий. А после Фашизма вообще закроют книгу Истории Италии (во всяком случае официальную ее часть) – потому что читать в ней больше нечего. На нынешней Италии история «отдыхает». Оттого, видимо, там и преследуется рьяно фашизм (в том числе и его духовные наследники), что нечего пигмеям противопоставить Великому времени. В литературе? – «После Данте были Маринетти и Паунд». Да и Данте Муссолини считал фашистом. А вот кто был после них?
Поэт, если он настоящий, поднимается с уровня восторженных курсисток до уровня политических манифестаций. Своей политичностью он преодолевает личное, индивидуалистическое, все еще слишком «человеческое». Сливаясь с «делом своей страны», участвуя в строительстве Великого, он становится его частью. Нет больше Горького и Маяковского, но есть Горький и Маяковский как часть Советского мифа. Нет больше отдельных Маринетти и Д'Аннунцио, но есть Маринетти и Д'Аннунцио как часть фашистских легенд…
У Поэта, как у того, что стремится к Высшему; у Поэта, готового «поставить в радужной надежде на карту все, что накопил с трудом»; у Поэта, готового, не дрогнув, отдать самое ценное ради неприходящего экстаза, – у Поэта есть только один путь – вверх по ступеням боли, восторга и преодоления к жертвенному алтарю, на который он должен возложить собственную индивидуальность, самое дорогое в жизни. Ради высшего – высшую цену. На вершине его ждет шестикрылый комиссар, который взамен отработанного языка протягивает поэту партбилет.
Трагедия поэта-профессионала, поэта, ограничившегося искусством, поэта, не ставшего Политиком в исчерпаемости колодца питающих его образов. Разве Троцкий или доктор Геббельс в качестве политиков не писали гораздо ярче и больше, чем многие или даже большинство представителей «литературного наследия»? Что бы делал дальше «вне политики» Пушкин, если бы не оказавший ему услугу Дантес? Лермонтов? Леннон?..
Что бы случилось с Лимоновым, не экстремизируй он в очередной раз собственное бытие. Его парижско-штатовские рассказы последних эмигрантских лет при всей отточенности стиля стали все ближе приближаться к страшной черте банальности. Политизация Лимонова спасла Лимонова-поэта.
Поэт, не ставший Политиком, «кто мосты к отступлению сжег», обречен на тусклую старость, на долгое или краткое вымирание после того, как чисто литературный предел будет достигнут. Чем кончил Ремарк? Матрицей, носящей популярное имя, в которую с определенной последовательностью вносились столбцы с любовью, туберкулезом, размышлениями вянущего буржуа, гонками, ненавистью к нацистам… Чем в таком случае Поэт отличается от закручивателя гайки № 6?
Буржуазное бытие, в котором максимально смягчены противоречия, а страсти существуют на уровне мягкого чувственного комфорта, штампует собственные поэтические кадры. Случайно проявляющийся Поэт обречен на разложение в духе Элвиса Пресли. Единственная альтернатива спасающему на время алкоголю и наркотику – это ненависть.
Поэзия в буржуазном мире может быть только в селиновском стиле. Ненависть, пронизывающая все складки жизни общества и человеческих отношений. Ненависть, как динамит, ложащаяся везде, потому что «реформировать», «улучшить» здесь ничего нельзя, можно только взорвать до основания, а затем уже «мы наш, мы новый мир построим»…
Ненависть к людям? Да, ненависть к двуногим существам, за каждым из которых стоит гора собственного эгоизма. Когда лежащая с тобой в постели красотка «лежит» с перспективой воспоминаний о «геройски погибшем». Когда единственное способное на любовь существо оказывается проституткой. Когда любить можно только детей, надеясь, что они вырастут не такими паскудами. «Дружба», «любовь», «героическое» в буржуазном обществе – это ложь, причем лицемерная. Искренней здесь может быть только ненависть, потому что единственной правдой множества скрепленных в аморфном организме общества эгоизмов является «Homo homini lupus est». Все остальное лишь прикрытие, чтобы упорядочить эту ненависть, привести ее к разумному для заинтересованных (классов, лиц…) знаменателю. И на самом деле непонятно только одно, кто об этом радикальнее заявляет – Селин или сам мир.
Находящийся в буржуазной среде Поэт должен быть радикальнее самих радикалов. Причем недостаточно быть радикальным в «Слове» – даже самые литературно-пропагандистские вещи Лондона общество с перебоями в пищеварении, но проглатывало. Литературный радикализм сам по себе исчерпываем. Лондон выжал из буржуазного общества все, что в нем еще было живого: гангстеров, Аляску, индейцев, акул – капиталистов, рабочие кварталы. Но без революции, без кровавой борьбы эта страна не могла уже дать Лондону достойных образов. Оставалось, так что, либо на баррикады, либо эмигрировать в Сталинский Коммунизм.
Штаты не сами по себе, а как «высшая стадия» буржуазности. Не случайно, что с этой страной Гамсун, Селин, Лимонов связывали самые тяжелые, тоскливые образы. Буржуазность расслабляющая, убаюкивающая, смертельно опасная для того напряжения, в котором Поэт только и может творить. Облагополученный Миллер сошел до описания своих жизненных неурядиц, снабженных подробными характеристиками съеденного и выпитого.
Неполитичность «поэта» – это сознательное бегство от опасности, от опасного существования. Чем же он тогда отличается от не претендующего на Слово читателя (зрителя, слушателя…)? Бог любит тех, кому дарует трудный путь. Бог любит тех, кто не сворачивает, не убегает, не прячется от даруемых испытаний.
Райская Валгалла – это слишком элитарный клуб. Рядом с Цезарем, Александром, Сталиным нет места для политических середнячков, отсидевших на престоле положенные им сроки. Тепличные писатели рядом с Гамсуном, Селином или Мисимой – это пошло.
У поэта нет пути назад. Достигнув «славы» и, соответственно, лишившись связанного с этим источника творческого напряжения, поэт обречен на маразм, долгое или длительное дряхление а-ля Дали. Спасти его может только политика – источник неиссякаемого напряжения. Борьба, имевшая место до революции, лишь усиливается с наступлением последней. Пределом является достижение рая (Коммунизма…) на земле, но с наступлением последнего Поэту уже не придется ничего писать.
Буржуазное время, как и любое другое, тщеславно и мечтает войти в историю. Для этого ей нужен Поэт, писец на жаловании здесь не подойдет. Купить? Но тогда ценой будет полное уничтожение существующего буржуазного строя – ведь именно этого требовали от матки-родины коммунист Лондон или фашист Паунд. Да и Мисима желал от откормленной убогой Японии не меньше чем тотального изменения, а не добившись – ушел в свой самурайский рай, не доставив «эпохе» удовольствия считать его своим.
Игорь Ильин АУ! КТО ТАМ, В КОМПЬЮТЕРЕ? (Рассказ)
Никто из нас не думал, что этот вечер породит столько мыслей и разговоров. Да, надо признать, в удивительное время мы живем!
– Владислав, конечно, чудак известный, но пойти на такое… Я ни за что не отважился бы.
– Моя мать на фотографию брата, погибшего в Афганистане, до сих пор без слез смотреть не может. А тут как живой…
После полуночи мы небольшой группой спешили в метро. Только что покинули квартиру Владислава, моего приятеля, сына умершего год назад Алексея Ильича Колычева, доктора биологических наук. Этим вечером отметить печальную дату собрались сотрудники института – недавние подчиненные отца, товарищи Владислава. И сейчас, шагая по мокрому от дождя асфальту, все обсуждали Славкин эксперимент. Его он продемонстрировал нам перед самым уходом. Ребята с трудом приходили в себя от увиденного. В конце вечера, когда все стали собираться, хозяин квартиры произнес:
– Напоследок хочу показать вам один эксперимент. Только прошу отнестись к нему спокойно.
Этими словами он, естественно, разжег наше любопытство.
Мы прошли в комнату, которая одновременно была кабинетом и мастерской. Здесь были десятки всевозможных приборов, телевизор, компьютер, на стене большой экран. На полках кипы книг и журналов.
Владислав не последовал семейной традиции, не пошел по стопам отца – биология ему почему-то не приглянулась. Он с детских лет увлекся электроникой. Мы вместе учились в школе, вместе кончали технический вуз, и я должен признать, что способнее его ни в классе, ни потом на курсе у нас не было. Электроника занимала все его мысли.
Мы дружили со школы, и я знал обо всех его увлечениях. В последних классах он мастерил транзисторные приемники. В институте увлекался лазерами. Потом несколько лет ему не давала покоя голография. А когда у нас стала доступна вычислительная техника, он первым приобрел компьютер и занялся разработкой для него всевозможных программ. Жестом руки Владислав показал гостям на стулья. Все расселись в ожидании чего-то необычного. Удивлять хозяин квартиры был мастер – это за ним водилось.
Пригасив свет, Владислав включил приборы. Экран на стене засветился яркими сочными красками. Мы увидели дачу Колычевых. По фасаду ее опоясывали кусты роз. Вдоль кустов неторопливо ходил Алексей Ильич, отец Владислава. Он срезал розы и аккуратно складывал их в корзину. Подойдя к очередному кусту, он срезал крупную белую розу и тут, словно заметив нас, дружески улыбнулся и произнес:
– Рад видеть вас, друзья! Знать, не оскудела еще российская земля мужской дружбой.
Алексей Ильич помахал нам рукой и поднялся на веранду. Здесь он уселся в плетеное кресло и стал делиться с домочадцами впечатлениями от поездки на конгресс в Италию.
Минут десять, не отрываясь от экрана, мы слушали его рассказ. Во время паузы, когда Алексей Ильич прикуривал сигарету, Владислав обратился к гостям:
– Может хотите спросить его о чем-то?
Все насторожились. Словно услышав слова сына, Алексей Ильич посмотрел на нас внимательным взглядом. Казалось, он на самом деле готов отвечать на наши вопросы и был не против нашего участия в разговоре. Мне, откровенно говоря, стало не по себе. Думаю, то же почувствовали остальные.
– Ты хочешь сказать, что он может отвечать на вопросы? – шепотом произнес Константин Шелест, прервав затянувшееся молчание. Еще недавно он был сотрудником отца.
Владислав кивнул головой.
И тут, словно услышав этот разговор, Алексей Ильич снова повернулся в нашу сторону.
Но вопросов не последовало. Никто не решился вступать с ним в разговор. Положение казалось нелепым.
И тогда, ко всеобщему удивлению, Алексей Ильич сам обратился к нам с вопросами. Сначала к Шелесту:
– Скажи, Костя, поступил ли в библиотеку английский журнал с нашей последней статьей? И еще: удалось ли группе Федорова найти тот злополучный ген, о котором так много разговоров было в последний год?
Константин, запинаясь, стал отвечать.
Алексей Ильич ответами остался доволен. Он поблагодарил Шелеста и тут же попросил другого сослуживца, заместителя заведующего лабораторией Вениамина Горина, передать своему шефу его просьбу – перевести научного сотрудника Олечку Комарову в группу Федорова. Свою просьбу он мотивировал так:
– Руки у нее золотые да и голова дай бог всякому. Уверен, она еще удивит нас.
У гостей просьба Алексея Ильича вызвала недоумение – Ольга Комарова полгода как защитила кандидатскую и работала у Федорова.
Заметив реакцию гостей, Владислав выключил экран и сказал:
– На сегодня все.
Несколько минут в комнате стояла тишина. Было слышно, как в гостиной часы пробили полночь. Первым пришел в себя балагур Павлик Воробьев:
– Ну, Владислав, ты и даешь! Слышал я о компьютерных фокусах, но не думал, что можно сотворить такое. У меня просто нет слов.
Не было слов и у остальных. Все были поражены увиденным. Поражены не столько Славкиным чудачеством, сколько тем, что он вовлек в него отца. Ощущалось в этом и что-то еще не осознанное – какая-то смутная тревога.
Вскоре мы простились с хозяином и вышли из дома. И только в дороге стали взрываться вопросами. Большей частью обращенными к самим себе.
О случившемся у Владислава вскоре знал весь институт. Свидетелей эксперимента изводили вопросами. Многие проявили к этому далеко не праздный интерес. Книги, журналы со статьями, проливающими хоть небольшой свет на проблему, передавали из рук в руки.
Встретившись недели через две после памятного вечера, я рассказал Владиславу о впечатлениях, вызванных его экспериментом.
– Это можно было предвидеть, – ответил он. – К этому трудно привыкнуть, но рано или поздно нам все равно от этого не уйти.
До меня не сразу дошел смысл слов Владислава. Меня, как и остальных, заинтересовала идея «воскрешения» мертвых. Я тоже строил догадки о технической стороне дела. Пришло в голову, что, возможно, еще при жизни отца сын снял видеофильм, затем по какой-то программе ввел элементы поведения отца в память компьютера, а теперь, как из деталей детского конструктора, лепит его образ, помещает в нужную обстановку, вкладывает в уста любые слова.
О подобном я отчасти был наслышан и раньше: в иностранной печати попадались сообщения, что известных актеров кино сейчас запросто можно заставить «играть» и после смерти. Да и не только актеров.
Год назад, когда возникло нашумевшее «дело» бывшего генерального прокурора Юрия Скуратова, в прессе было высказано предположение, что все, связанное с ним, подстроено: голый прокурор, моющийся в бане, и голые девицы сняты порознь, а потом объединены.
Была и другая версия: моющегося в бане мужчину снабдили лицом Скуратова.
Мои размышления прервал голос Владислава:
– …Берем кассету с видеофильмом, включаем телевизор – и перед нами кусок жизни: люди общаются, ездят на автомобилях, работают, плетут интриги… Словом, вроде бы ничего необычного. Но между ними и нами, зрителями, нет канала общения. Они – сами по себе, мы – сами по себе…
– Не хочешь ли ты сказать, что такой канал возможен? – не удержался я. – И, подобно изображению, звуку, цвету, объему, он может быть создан, записан на пленку?
– А почему бы и нет? – ответил Владислав. – Природа решила эту задачу.
Заметив мое недоумение, он продолжал:
– Ты знаком с ясновидением? Слышал о болгарке Ванге? – Протянув руку, он достал с полки книгу. – Вот послушай!
Владислав зачитал небольшой отрывок, где рассказывалось, как однажды к Ванге пришла женщина, чей сын, солдат, незадолго до этого попал в автомобильную катастрофу и погиб. Как это произошло, по чьей вине – установить не удалось. Потому женщина и пришла к ясновидящей.
Невероятная способность Ванги общаться с умершими производила на окружающих потрясающее впечатление. Когда ее спрашивали, как это происходит, она отвечала, что все происходит само собой: приходит человек, а с ним в ее жизнь врывается его жизнь со всеми страстями и радостями, неудачами и болью. По ее словам, в ее мозгу открывается окно, через которое она наблюдает жизнь гостя, его близких, общается с ними.
Так было и в этот раз: погибший сын стоял рядом матерью и через Вангу, словно через переводчика, рассказывал, что с ним произошло.
– И что из этого следует? – спросил я Владислава, когда он закончил чтение.
– То, что человека нет, он умер, и в то же время он существует в каком-то новом качестве. Существует и канал общения с тем миром. Природа, как видишь, об этом позаботилась. Нам остается понять, как она это делает.
По всему чувствовалось, что мой товарищ загорелся идеей. Мне казалось, что Владислав теперь не успокоится, пока не добьется своего. Во всяком случае так он поступал всегда. Но вскоре выяснилось, что его что-то сдерживает, останавливает.
При очередной встрече Владислав огорошил меня вопросом:
– Ты читал роман Беляева «Голова профессора Доуэля»?
Этот фантастический роман мальчишки читают в школьные годы. Я не был исключением. Но не сразу понял, зачем Владиславу понадобился экскурс в фантастику начала века – книга-то написана еще в 1925 году.
Оказалось, Владислав занят поиском ответа на вопрос, гвоздем сидевший у него в голове.
– Тебе не кажется, – начал он, – что, восхищаясь возможностью сохранять память людей как живущих, так и покинувших этот бренный мир, мы забываем о моральной, нравственной стороне проблемы? Возьмем того же профессора Доуэля. Помнишь, в чем там дело? Ученые поддерживают жизнь отделенной от тела головы профессора. Мозг его живет, сохранил память, реагирует на окружающий мир. А теперь поставь себя на его место. Профессор осознает свое положение, понимает, что от его человеческого осталось всего ничего. Как бы ты на его месте повел себя? Как должны относиться к нему окружающие? Ведь это же человек, а не подопытная морская свинка…
И тут мне стало ясно, что Владислав – глубоко совестливый человек. Он поведал мне о двух случаях, возбудивших его совесть, оставивших в его сердце глубокую рану. Вот, что он рассказал:
– Шел я с работы через сквер, что неподалеку от дома. Навстречу собака. Лайка. Серая. Пушистая. Прелесть какая милая! Робко подошла. Подняла морду, смотрит на меня, а в ее глазах такая боль и тоска… Веришь, у меня сердце перевернулось. Подумалось: бедный пес, чем же отплатили тебе люди за твою верность?! Приласкал собаку. А дальше? Что делать с ней дальше? Дошли до дома. Вынес поесть. Думал, на этом все кончится. Утром выхожу на работу, а она возле подъезда…
После паузы он продолжал:
– Через день я был потрясен еще больше. В воскресенье возвращаюсь с рынка. Спускаюсь по лестнице в метро. Было это на станции «Тушинская». И вдруг замечаю: прислонившись к каменной стене, стоит интеллигентная, хорошо одетая молодая женщина. Девочка лет пяти рядом держится за подол ее платья. Другого ребенка, совсем крохотного, она одной рукой прижимает к себе, а другую протянула за подаянием. Меня как громом поразило. Сейчас побирушек на каждом шагу. Но чтобы такое!
Выгреб, что было в карманах, положил, не поднимая глаз, в протянутую руку. И тут мелькнула мысль: так она же из закрытого недавно НИИ. Она руководила там лабораторией!
После этого я окончательно убедился, что Владиславу не дает покоя мысль о том, что будет с нашей совестью, моралью общества, когда мы получим доступ к человеческой памяти. На первых порах она может быть труднодоступной, но, как и все остальное в этом мире, все быстро становится вещью, покупаемой и продаваемой. И кто знает, в чьих руках она может оказаться, с какой целью использоваться. А фантазеров среди гомо сапиенс, как известно, хватает. Пока это всего лишь разговоры. В основном о моральной стороне проблемы. Не об искусственном интеллекте дело. Хотя и им специалисты давно и усердно занимаются. С появлением компьютеров, обладающих большой памятью, дело здесь заметно продвинулось. Даже возникло искушение продемонстрировать некоторые функции мозга человека. Вспомнили и нашего всемирно известного физиолога И.П. Павлова, который считал, что в основе высшей нервной деятельности человека и животных лежат условные рефлексы. А уровень протекания основных процессов переработки информации является определяющим при функционировании нейрофизиологических систем мозга. На той основе удалось создать некоторые программы и использовать их в ряде производственных процессов. Компьютерам поручают ряд функций, обычно выполнявшихся человеком. Сейчас они управляют морскими судами, самолетами, космическими кораблями, ракетами.