355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Газета День Литературы » Газета День Литературы # 75 (2002 11) » Текст книги (страница 6)
Газета День Литературы # 75 (2002 11)
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:05

Текст книги "Газета День Литературы # 75 (2002 11)"


Автор книги: Газета День Литературы


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)

Как говорится, – без комментариев.

Вячеслав Дёгтев КУПРИН (Речь на Купринских днях литературы)


Всю жизнь, сколько себя помню, меня сравнивают с Куприным. Сначала сравнивали чисто внешне, теперь ещё и по манере письма. Даже на вручении премии им. Александра Невского «России верные сыны» критик Владимир Бондаренко провёл откровенную параллель. Говоря обо мне тёплые слова, он в конце концов съехал на Куприна. Судите сами: «Дёгтев один из лучших современных рассказчиков. Он играет и словом, и сюжетом. Он не чуждается новаций, но глубоко национален, посмотрите на него сами – таким был молодой Куприн, тоже не последний писатель земли Русской» и т. д.

Поэтому к Александру Ивановичу Куприну у меня особое отношение. Как к предку. Как к родственнику. Всю жизнь я ищу параллели в наших судьбах, ищу родимые отметины. И нахожу их всё больше и больше...

Мне близко в Куприне то, что он не оставлял черновиков, уничтожал их, как и варианты своих произведений, чтоб не мозолили глаза. Это человек, который хотел бы хоть на несколько дней побывать лошадью, растением или рыбой (ах, как я хотел бы тоже побыть лошадью, или волком!); который хотел бы пожить внутренней жизнью каждого встреченного в жизни человека. Это была личность, очень смелая, очень честная перед собой и миром, и в то же время очень ранимая, тонко чувствующая. Два раза он получал приглашение посетить Ясную Поляну и два раза отправлялся туда, и оба раза не доезжал: страшно делалось, ему казалось, что старик Толстой как посмотрит на него колючими своими, проницательными, всё-всё на свете знающими глазами, так сразу же всего его насквозь и просветит, и увидит всё его нутро, и ему сделается очень стыдно и страшно. Так и не доехал Куприн до Ясной Поляны ни разу. А жаль...

Никто никогда не упрекал его в трусости. Представьте, какую нужно иметь отвагу, чтобы полететь с Заикиным на деревянно-перкалевом «Фармане», без парашюта, без каких-либо страховок, с безграмотным, не умеющим читать и писать пилотом, который перед тем совершил всего несколько самостоятельных полётов, – полететь и упасть на глазах всего честного народа. Самолёт был безнадёжно сломан, авиатор и пассажир отделались ушибами, но остались живы. Воистину, родились в рубашках... Кстати, об авиации. У него на глазах, в Гатчине, где он жил, рождались первые эскадрильи (тогда ещё – эскадры) русских лётчиков, впрочем, тогда и этого слова тоже ещё не существовало, это слово придумает позже Велимир Хлебников, вместе со словом «вертолёт», – а тогда их называли воздухоплаватели или авиаторы. Итак, первые авиаторы, – они завораживали Куприна, всегда ценившего в людях превыше всего отвагу, смелость, дерзкий молодой порыв, и он нашёл им поэтическое определение, точное и простое – «Люди-птицы». Этим людям он посвятил много проникновенных строк, окрашенных восхищением и любовью, и это мне тоже очень близко в Александре Ивановиче. Авиация – болезненная моя любовь, я до сих пор ещё летаю во сне...

У него лежала душа к борцам, особенно к Ивану Заикину, которого он называл своим другом и очень любил, бывшим тогда самым сильным, по гамбургскому счёту, борцом России, который раз в год, в Гамбурге, клал всех на лопатки, даже знаменитейшего Ивана Поддубного; по духу ему близки были одесские грузчики-амбалы, босяки, контрабандисты и браконьеры, – «Листригоны» – это же просто «песня песней» браконьерству! Он любил и разбирался в собаках и лошадях (признавая, впрочем, что лучше его в лошадях разбирается только Лев Толстой), в кошках, а также в театральных и цирковых тонкостях, знал истинную цену артистам, двуногим и четвероногим. Потому он и велик. Потому и не устарел. Ведь главное качество настоящего таланта – разносторонность и отсутствие скуки. Такими были Пушкин, Лермонтов, Чехов. Человек, чья фамилия, как сам говорил, происходила от дрянной речонки Купры, что в Тамбовской губернии, – о чём только не писал. Куда только не уносила его фантазия! Его интересовал весь мир.

Он тонкий наблюдатель, он поэт. Двенадцатилетние девочки пахнут у него резедой, а мальчишки, те – воробьём. Море у него пахнет (как близка мне эта особенность – запахи!) йодом, озоном, рыбой, водорослями, арбузом, мокрыми свежими досками, смолой и чуть-чуть, опять же, резедою. И от этого в груди у героя рассказа начинает дрожать предчувствие какого-то великого блаженства, которое, лишь только он осознаёт это, тотчас и уходит.

Он – сочинитель красивых сказок. «Олеся» – разве не сказка? Бунин издевался над этой повестью и в пику Купирину, написал свой вариант ситуации – «Митину любовь», – где обыграна была та же история, но только по-бунински реалистично-приземлённая и потому по большому счёту бездарная. Не люблю я этого тургеневского эпигона, так и хочется повторить, вслед за горьковским героем: «Такую песню испортил!»

А «Колесо времени» – разве не сказка, разве не мечта о настоящем чувстве одинокого, стареющего, ностальгирующего мужчины, русского офицера, выброшенного на чужой берег?..

Куприн прожил большую, сложную, противоречивую, не всегда праведную, но честную и по большому счёту прекрасную жизнь. Его любили женщины, борцы, воры, бандиты, авиаторы, большие чиновники, лошади, кошки и собаки; ему пел Шаляпин, а Горький мочил жилетку слезами; сам Илья Репин рисовал его; Саша Чёрный писал о нём стихи; Иван Заикин в голодные годы присылал коров и кроликов; даже Бальмонт, один из вождей декадентов и настоящий папа российских символистов, посвящал ему восторженные панегирики:

"Это – мудрость верной силы,

В самой буре – тишина...

Ты – родной и всем нам милый,

Все мы любим Куприна".

А вот что писал Илья Репин, которому не было никакого смысла, как некоторым, заискивать или льстить:

«Милый, дорогой, сердечно любимый, сверкающий, как светило, Александр Иванович!!! Как мне повезло: письмо от Вас! Не верю глазам... И как Вы пишете! Ваши горячие лучи всё сжигают, всякий лепет 80-летнего старца сгорит в лучах Вашего таланта...»

Хоть в последние годы Бунин и отворачивался презрительно от Куприна, даже не здоровался демонстративно, но было, было время, когда этот чопорный сноб, у которого нюх всегда был по ветру, писал, захлёбываясь от восторга:

«Дорогой, милый друг, крепко целую тебя за письмо! Я тебя любил, люблю и буду любить – даже если бы тысяча чёрных кошек пронеслась между нами. Ты неразделим со своим талантом, а талант твой доставил мне много радостей...» «Дорогой и милый Ричард... радуюсь (и, ей-богу, не из честолюбия!) тому, что судьба связала моё имя с твоим. Поздравляю и целую от всей души! Будь здоров, расти велик – и загребай как можно больше денег, чтоб я мог поскорее войти в дом друга моего, полный, как чаша на пиру Соломона...»

Чего стоила «любовь» этого литературного бухгалтера, показало время. И мне очень жаль, что мы с этим «описателем-чистописателем», как называла его едко-проницательная Гиппиус, – земляки.

Прошло время, но не померк талант Александра Ивановича Куприна. Для меня он и сейчас стоит в одном ряду таких разных, но по-прежнему великих писателей, как Гоголь, Марк Твен, Джек Лондон, О'Генри, Шолохов и Стивенсон. Это писатели, которые воспевают мужество, смелость, честность, стиль которых отличает виртуозная игра, мускулистость сюжета и наличие простых, оттого и вечных истин.

Мне очень льстит, что моё имя частенько употребляют вместе с Куприным и Джеком Лондоном.

Однако, «Платон мне друг, но истина дороже», – вынужден под конец плеснуть ложечку дёгтя. У Куприна есть рассказ «Анафема», который весь построен на песке. Потому что не предавался Толстой анафеме. Не было анафемы. А было «Заявление Святейшего Синода Православной Греко-Российской Церкви от 20-30 февраля 1900 года об отпадении графа Льва Николаевича Толстого от Матери Церкви», в котором пояснялось, что Толстой не признаёт таинства Церкви, не признаёт загробной жизни, отрицает Господа Иисуса Христа, в своих письмах и сочинениях проповедует ниспровержение всех догматов Православной Церкви и самой сущности христианства. Потому Церковь «не считает его своим членом и не может считать, доколе он не раскается и не восстановит своего общения с нею». Было также подчёркнуто, что «все попытки увещевания не увенчались успехом». Хоть увещевания эти длились двадцать лет, однако от церкви Толстой отлучён не был, Синод заявил всего-навсего об «отпадении» графа Толстого от Церкви. Апологеты же толстовства, особенно его дочка Шурочка, классический «синий чулок», раструбили на весь мир об «анафеме», которой всё-таки не было, но им очень хотелось, чтоб она была. Увы, это был обыкновенный, заурядный пиар. И немалую услугу им в этом деле оказал Куприн своим рассказом «Анафема». Но это так, к слову. Для специалистов-куприноведов.

Во всём остальном Куприн до щепетильности точен в своих писаниях, как и подобает всякому великому творцу.

Михаил Лобанов ЭНЕРГИЯ СЛОВА


После того, что произошло с нашим государством, всё стало иным. И в той же литературе, в писательской среде. Где те вчерашние активисты, трибунные ораторы, костившие буржуазную идеологию, ловкие на фабрикацию «актуальных» книг в расчёте на Государственную премию, где те «идейные борцы» и «певцы народа»? Не видно их и не слышно. Наше время ломает, делает балластом всё слабое, но и закаляет сильных, тех, кто, обладая мужеством, вступил в открытую борьбу с разрушителями страны. "Милый Станислав!

Получил твою отличную книгу, большое тебе спасибо – и за книгу, и за то, что прислал.

Пишу тебе не дежурный ответ-отписку в благодарность за подарок, а потому что – твоя книга поистине меня обрадовала, я прочёл её сразу и потом читал некоторые стихи вслух жене. Ей тоже понравилось, а она строгий ценитель, воспитана на Цветаевой и Мандельштаме.

Твоя поэзия продолжает блоковскую традицию, но в ней густа современность, современная боль. А без боли – нет и не может быть поэзии, одна жеребятина.

Ещё раз спасибо. Желаю тебе всех благ и удач!

Ю. Трифонов

2.2.71"

"5 фев. 74

Дорогой Стасик!

Вернувшись из Ленинграда, нашёл твою книгу – она ждала меня довольно долго.

Спасибо тебе! Как всегда бывает с настоящей поэзией – прочитал твою книгу сразу, и благодарю искренне.

Хорошая книга, зрелая, правдивая и грустная.

Случайно наткнулся на днях и на твою статью в «Октябре» № 1. Конечно, твоя статья выделяется – это литературный разговор на фоне антилитературы. Не согласен я лишь с чрезмерным восхвалением Смелякова. Этот неплохой поэт был невыносимо раздут в последние годы, и раздувание продолжается. Ну, может, я в этом не понимаю.

Ещё раз спасибо тебе за книгу!

Юрий Трифонов"

В своих мемуарах «Поэзия. Судьба. Россия» Станислав Куняев рассказывает, как назрел конфликт между ним и его другом Анатолием Передреевым. Их многое связывало в быту, в жизни, общая любовь к поэзии, застольное пение блоковского «Девушка пела в церковном хоре»… Но вот настал момент отчуждения, о чём Куняев говорит так: "Меня стало тяготить упоительно-сладостное, гибельное времяпровождение с пением Блока… Мне всё больше и больше становились нужны не просто друзья-поэты, а соратники по борьбе, не пропивавшие ум и волю единомышленники, а люди слова и долга, готовые к чёрной работе и к самопожертвованию. Я чувствовал приближение грозных времён, и на их фоне образ жизни друзей-поэтов с их хмельными декламациями стихов и драками был «непозволительной роскошью».

Слова эти тем более замечательны, что сам Станислав Куняев был и никогда не переставал быть поэтом прежде всего, даже и когда занялся публицистикой и общественной деятельностью. Он вспоминает, как его друг-поэт восхищался строками В. Соколова:


Я всё тебе отдал, и тело,

И душу до крайнего дня.

Послушай, куда же ты дела,

Куда же ты дела меня?


Звучит почти пародийно, и сколько в литературной компании могли мусолить подобные «лирические жесты», не видя, что жизнь идёт, что годы идут, и грозная реальность подступающей катастрофы в стране требует гражданского поведения.

В том же стихотворении того же автора:


И тучи на нас, как руины

Воздушного замка, летят.


Тучи не живые, а декоративные, банальнее не придумать – «как руины воздушного замка».

Но вот: «Я белой ночью встал и к северу пошёл», – первая строка стихотворения Ст. Куняева как настрой на что-то эпическое, первозданное, когда вечностью дышат и пространства севера, и видимое с холма кладбище – «пристанище для тех, кто улеглись в песок, за много тысяч лет намытый Белым морем».

Север стал для Куняева особой точкой на земле. Его влечёт к себе сама стихия этого края с суровостью во всём – в природе, быту поморов, и этим его стихи оздоровляюще действуют на читателей. И понимаешь, когда автор жалеет тех, кто не испытал того, что пережито им на севере, и – на охоте, на рыбалке, при встречах, разговорах с поморами, с охотниками в зимовьях. Но и те, кто никогда не был на севере, по куняевским стихам могут почувствовать «вкус» беломорского бытия. Он, кажется, замечает, видит то, что так завораживает его слух:


Я опустил глаза к реке —

Вихрь зародился вдалеке,

Качнулась ивовая ветка.

Вихрь воду сморщил, и на ней

Вдруг стало ясного ясней

Невидимое тело ветра.

"20 декабря 76

Дорогой Стасик!

...Между тем, между тем, – я читаю (прочла) Ваши статьи – с наслаждением, и у меня множество мыслей о них, как печатных, так и (мыслей) непечатных. Но у меня сильная была ангина; только 1-й день я без температуры и потому не сразу увижу Вас, чтоб сказать это.

Статья о Винокурове столь блестяща, что даже если бы Вы были и неправы, она сама по себе есть правота, – и невозможно удержаться: не написать о ней (даже если бы 3 чёрных кота пробежали по снегу между нами!).

Что до рукописи, то она заставила меня целую – одну из – ангинную ночь, перечитать Багрицкого, и ко мне подкрадывался физический, болезненный, ну – настоящий, прямой, страх… В этой рукописи есть вещи прелестной верности неподкупного ума, да она и вся мне понятна, родственна.

Но – если бы мы могли «убрать» (ослабить) ноту (окраску) ответной ненависти, которая – вдруг, на взгляд противный либо вообще сторонний, – покажется всё-таки воплем, криком побеждённого!

Наверно, первое, что для этого потребуется, – уметь последовательно (с сообразной последовательностью) презирать, когда – заслужили, своих же; носить в крови каплю «чаадаевскую», в том числе; несколько и ненавидеть любимую Родину (вообще всё – любимое)… Должно сохранять всю диалектику лиризма. Не боясь утратить свою (личную даже, единичную) самобытность, помнить, сколь необходимы были евреи нам: для становления нашего национального характера, имея в виду культуру духа, русскую культуру вообще… И разумея, – то есть, – что ненависть (к ним) оправдана, главным образом, как ненависть к победителям. Подозревая, подразумевая в себе уменье при иных обстоятельствах (обратных) милость к падшим призывать и даже быть – как разночинец Чехов…

Я думаю, что только с каплей «еврейства» («гамлетизма») в нашей пёстрой, в нашей бесценной или неповторимой крови мы можем быть самостоящей нацией.

(Я говорю сейчас, – Вам покажется, – банально или «плохо»… Но думаю я обо всём этом давно, много, в разных связях. Вот, например, я пишу – иногда – свои "Заметки о лирике «русской хандры»: она начинается от Пушкина и есть чувство – одновременно – личности, национально самоосознающей, и – «имперское»… (Исполнимо ли: сохранять спокойно твёрдую дистанцию «старшинства», оставаться человеком породистым; а ведь нужно – именно это!)

В плане литературного: надобно обязательно показать, кроме мировоззрения, род, степень, качество самого поэтического дарования Багрицкого, неустранимую – никакими ПОБЕДАМИ «идей» – гадковатость «утёнка» в собственно поэзии. Органическое отсутствие интонации (поэтической) собственной (и т. д.), национальную неспособность (обречённость) выпрыгнуть за пределы способностей (творческих), закодированное, «в крови», недорастанье до таланта (исключения ибо – скандально редки! Потуги – повсеместны! В прозе же русской их не было, не будет никогда!).

То есть надо всегда сохранить и взгляд чисто профессиональный: показать несостоятельность творчества. Кстати, – если о Багрицком: показать и муляжность его («фламандского») быта в стихах: ведь многие помнят ещё его «краски», «фактуру», «метафоры»…

Что воистину: «нельзя написать хорошо то, что дурно». (Л. Т.)...

Ваша Т. Глушкова"

Заветные для поэта места – знаменитая река Мегра, деревня Ручьи обернулись для него открытием красоты природы и людей, оттуда и виднее для него всё мнимое, подлое, никчёмное в столице. Куняев не просто знает, а, можно сказать, впитал в себя северную стихию, и она вошла как органичная часть в его мировоззрение. И здесь мы видим то, что вообще характерно для него, – судить о том или ином предмете, явлении не умозрительно, отвлечённо, а исходя из собственного опыта. Так, в статье о Н. Клюеве (в книге «Огонь, мерцающий в сосуде», 1986) разговор о его творчестве сливается с живым рассказом самого автора статьи о дорогой его сердцу беломорской земле.

Один из циклов стихов Куняева называется «Ночное пространство». И само мироощущение его связано с пространством, безграничностью его. И когда он говорит: «Империя, я твой певец», – то это не лозунг, а опять-таки данность самого его опыта. Какие только не открывал он для себя миры – Север и Тунгуска, Тянь-Шань и Армения и т. д. И везде он мог воскликнуть, как в одном из стихотворений 1964 года: «Здравствуй, русский советский пейзаж, то одна, то другая примета…»

Говоря о Куняеве-поэте, нельзя не сказать о нём как о критике, литературоведе. Его книга «Огонь, мерцающий в сосуде» отмечена эстетической, нравственной чуткостью к слову, высокой филологической культурой, идёт ли речь о Блоке, Клюеве, Есенине или о современных авторах. В статье о Заболоцком раскрывается путь поэта – от гротеска, бездушных человеческих фигур через отвлечённые философические, естественно-научные модели к «простому человеку», кому отданы «человеколюбие» поэта, его милосердие, и мудрость, и лирика". Это то, что близко самому Куняеву, выразившему свою жизненную философию в стихотворении о Памире, который когда-то влёк его к себе «вечными снегами», «холодным светом в своих глубинах», а ныне от этого сияющего блеска его тянет к теплоте всего земного.

В традициях русской поэзии всегда было то, что сами поэты называли «прямотой». Наиболее чётко сказал это К. Аксаков о тех,


Кто речи хитро не двоит,

Чья мысль ясна, чьё прямо слово,

Этими благородными качествами одушевлено широко известное стихотворение «Размышления на старом Арбате» об историческом возмездии, настигшем за кровавые деяния троцкистскую «элиту». Перед этой звонкостью обличения как жалки немощные славословия «детям Арбата» каких-нибудь рыбаковых и окуджав с их нудным «Ах, Арбат, мой Арбат, ты – моя религия».

Роковые для России годы поставили перед Куняевым-публицистом неотвратимый вопрос: быть или не быть? Вышли две его книги: «Времена и легенды» (первый экземпляр которых он мне подарил в июле 1990 года, когда мы отмечали на моей родине, в Мещёре, 60-летие В. Кожинова) и «Высшая воля» (1992) – книга стихов, в основном публицистических. Эти книги вобрали в себя написанное им в канун и в трагическое время разрушения нашего великого государства. Это разрушение готовилось исподволь, как всегда при революциях, прежде всего, духовно враждебными России силами. Куняев остро осознавал это ещё тогда, когда в своём знаменитом страстном выступлении на дискуссии «Классики и мы» в декабре 1977 года говорил о тех псевдоинтернационалистах в советской литературе, предметом «вдохновения» которых была русофобия, ненависть к России.

Кстати, он показал не только в эстетике, но и в этике Багрицкого, Безыменского, их продолжателей нового поколения вроде Окуджавы, то, что стало вдохновляющим девизом для нынешних чубайсов-гайдаров: «Больше наглости!»

В России давно уже шло «строительство социализма в отдельно взятой стране», а коганы воспевали мировую революцию, мировую родину от «Японии до Англии». И это уже в 1940-1941 годах, перед самой Великой Отечественной войной, после того, как со всенародным размахом был отмечен в 1937 году пушкинский юбилей, как по всем городам и весям шли фильмы об Александре Невском, Суворове.

Куняев подчёркивает как родовую их черту – «тоталитарность мышления», которую они как бы по эстафете передали новому поколению революционеров под именем «перестройщиков», «демократов» сразу же с объявлением горбачёвской «перестройки-революции», выпустили книгу «Иного не дано» – как всё это знакомо по прошлому!

О мемуарах Куняева «Поэзия. Судьба. Россия» много говорили и писали, справедливо расценивая их как выдающееся явление в нынешней литературе. Я остановлюсь здесь на одном моменте, касающемся того, что принято называть «русско-еврейскими отношениями». Совсем недавно вышла книга историка из Южной Африки, шведа по национальности, Айвара Бенсона «Фактор сионизма» (2001 год). Автор пишет, что «евреи находятся в состоянии войны с народами, среди которых они проживают – войны не меньшей по накалу, чем война в прямом смысле этого слова, хотя в качестве оружия используется исключительно интеллект».

Автор задаётся вопросом: почему евреи господствуют в мире, что их делает сильнее других? И приходит к выводу: преимущество их – в «манипулировании общественным мнением». При этом автор ссылается на Оруэлла. Да, да, на того самого Оруэлла, именем которого в начале 80-х годов евреи прожужжали нам все уши как об авторе романа «1984» с разносом «тоталитарного социализма». В самом деле, тоталитаризм – то он разносил, но троцкистского пошиба. В другой своей вещи «Скотный двор» одинаковыми во всём свиньями правит норовистый боров Сноуболл, прототипом которого является Троцкий. В книге «1984» Оруэлл "выбрал еврея Эммануила Гольдстейна в качестве будущего «спасителя народа» – за что был назван евреями антисемитом. Оруэлл «помог западному читателю понять, что происходит на полях интеллектуального сражения». А суть – в «двоесмыслии» евреев, «придерживаться двух противоположных друг другу мнений и верить в оба», – надёжные приёмы тех, «для кого это стало второй натурой». Такой "набор умственных способностей… даёт евреям возможность использовать двойной моральный кодекс… проводить разграничение между «нами» и «ими». Оруэлл участвовал в гражданской войне на стороне республиканцев. В книгах его «отразился его собственный духовный и интеллектуальный опыт, то, что с ним произошло, что ему удалось познать».

Это отступление сделано мною для того, чтобы подчеркнуть важность личного опыта в том же «еврейском вопросе». С этим опытом как бы перекликается опыт Куняева. В мемуарах он рассказывает о своих взаимоотношениях с А. Межировым, который долгое время выставлял себя как русского поэта, русского человека, а потом легко уехал в Америку, не испытывая никаких психологических затруднений. По словам автора, евреи, «по крайней мере, большинство из них, сам себя не знают или знают не до конца, и знание самих себя к ним приходит в течение всей жизни». «Непредсказуемые особенности еврейского менталитета в том, что он автоматически, инстинктивно, стихийно изменяется в зависимости от изменения жизненных обстоятельств».

Как-то Куняев сказал, что в народе много населения, которое живёт, «как трава», занятого исключительно бытовыми, житейскими своими интересами, далёкого от этой борьбы, от которой зависит судьба страны. Сталин называл такое большинство пассивным, которое, однако, самой своей пассивностью уже является поддержкой революционного меньшинства.

В происходящей ныне интеллектуальной войне особая ответственность ложится на тех, кого можно назвать выразителями национального самосознания. Среди первых из них – Станислав Куняев – и как поэт, и как публицист, и как историк, и как общественный деятель, и конечно, как главный редактор поднятого им на высоту главного патриотического издания России – журнала «Наш современник».

"18 января 1998 г. Из Саратова

Дорогой Станислав!

Страдаю, когда не в силах выполнить обещанное. С подпиской опростоволосился. Но надежды искупить грех не теряю.

Пишу я не затем, чтобы оправдаться. Причина в другом. Если бы в России было официальное звание «Великий просветитель», я бы двумя руками голосовал за присвоение этого звания тебе.

Куда как уместно предисловие к «Чаше» Вл. Солоухина. Даже мне, влюблённому в язык, фразу и стиль мастера и знающему почти всё им поданное, даже мне и то польза. Что уж говорить о тех, кто так и не разгадал своеобразия таланта выдающегося поэта, прозаика, гражданина, наконец.

Но что меня привело в совершенный восторг, так это исследование «Терновый венец».

В апреле 1958 года в Смоленске, ещё при живом Николае Рыленкове (он первый поддержал меня, начинающего), проходил 111 Всероссийский семинар молодых поэтов. Я по счастливой случайности оказался в семинаре Ярослава Васильевича.

Бойкие востроглазые москвичи колотили мои стихи за их ржаное происхождение. Ярослав Васильевич после всего отвёл меня в сторону, пожал руку и сказал: «Ничего они с тобой не сделают. Ведь ты уже член СП».

А как раз перед этим по первой книжице «Поле золотое» я был принят в Союз.

Перед отъездом в Москву Ярослав Васильевич купил на базаре кактус. Крошечный горшочек с крошечным растеньицем в больших руках поэта – это запечатлелось.

На Белорусском вокзале, когда прощались, он сказал: «Будешь в Москве, заходи».

Дурацкая стеснительность помешала мне с ним близко пообщаться, о чём я до сих пор жалею.

И вот твой этюд. Это классика. Именно так и следует объяснять литературные явления, по крайней мере, будущим филологам.

«Его поэтический пафос был по своей природе и цельности родственен пафосу древнегреческих поэтов…» «Барельефы этих богатырей, отлитые словно бы из каслинского чугуна, не менее величественны, нежели мраморные статуи богов и героев Эллады».

Так точно и по сути о Смелякове ещё никто не говорил.

Спасибо!

В своих оценках ты прав ещё и потому, что в творчестве Смелякова было всё, но никогда не было убожества, столь свойственного иным из ныне претендующих на божественное звание поэта.

Новых удач тебе!

Обнимаю,

Твой Н. Палькин

P. S. Спасибо Владимиру Бондаренко за его тоже необходимое исследование о Сергее Довлатове.

Н. П."


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю