Текст книги "Газета День Литературы # 134 (2007 10)"
Автор книги: Газета День Литературы
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)
Огорчение мое скоро сгасло, да и в деревне куда без плотняка, при всякой прорешке в хозяйстве всё равно к нему же идти на поклон, дескать Ионыч, Петрович, Сергеевич, помогите. Мужик глянет сначала на юг, где солнце стоит, потом на Север, в сторону Кремля, где начальство высокое сидит, и скажет: «Пока не могем, Владимирович, вот с сенами уберёмся... корову отпасём... своя сарайка завалилась... в колхозе работы по горло, на Оку гонят луга косить, картошку окучивать... вот соседка давно баню просит срубить, колодец пора чистить, изгородь завалилась... И годы-годы, здоровье не прежнее, топор из рук валится». Короче, у нашего плотняка тысячи неотложных забот, надо, значит, становиться в очередь, да и хозяйка егова косо смотрит на шабашку, ибо мужика в избу теперь не загонишь, свой двор забудет, и каждый вечер у него нос от дарового вина распухший, как буряк...
Зная близко жизнь на земле, не раз и не два распивая с крестьянином могарыч, я не увидел в случившемся со мною какой-то особой крестьянской испорченности, но лишь свою вину, что не досмотрел, увился в Москву на тёплые фатеры, а у мужика к «столичным штучкам» особое отношение, дескать, деревня для них – одно баловство, ничего горожанин в крестьянском деле не понимает, деньги ему достаются легко, от шальных денег – не убудет, а значит, как ни сварагуль на косую нитку – все сойдёт для «безрукого» дачника. А тут каждый час надо отнимать от колхоза (помня, что в конторе пенсию начислят), от своего наделка, от сна-отдыха, от жены и от детей. Только потому и вьёт мужик жилы на стороне вдвойне и втройне, чтобы добыть для семьи необходимую копейку... Хотя знает, что от такой работы не будешь богат, но будешь горбат... Таков резон у плотняка, такое понимание шабашки, и в этой внешней хитроватости, которую легко предугадать, есть своя древняя философия... Это своеобразный ответ деревни на сотни лет кабалы... Но если стоишь над душою плотняка, он работает с полной отдачею, хотя скрипит, бурчит и страшно внутренне недоволен за придирки и надзор. А я доглядывать и указывать не могу, уж такова натура, и потому поневоле мирюсь с тем, что видит глаз. Тем более, что руки не к тем плечам приставлены... Но ведь помню тот случай, пусть и с другим настроением, но помню, пусть и рассказываю когда в застолье в узком кругу, чтобы посмеяться, – но ведь помню, а значит ничем не переменился внутри (почти не переменился), и город с его гордынею, его алчбою и стяжательством глубоко сидит во мне, отодвигая меня от Бога. (Хотя и нет границ совершенства.)
Но вот в начале минувшего века в той же Тверской губернии, куда я попадаю на перекладных, жил крестьянский философ Кирилл Сютаев. (Я часто ссылаюсь на него при всяком удобном случае.) Он был из коренных мужиков, кормился с земли, со своих рук, и вот однажды возгласил: «Бог – есть любовь. Любите ближних своих – и больше ничего не надо для спасения».
И стал проповедовать открывшиеся однажды истины. Сютаев был из закорелых, корневых пахарей, и хоть и много рассуждал о вере, проводя вечера за вселенскими думами, но пашенку обихаживал бережно, жил зажиточно, своим усердием подавая пример печищанам. Замков на усадьбе он не признавал, и вот когда был на покосе, его избу однажды обворовали, унесли из дому самое лучшее. Он в гневе на коня и вдогон. Настиг грабителя в чистом поле, тот увидал Сютаева, торбу бросил и на колени пал, прости, дескать, бес попутал. А Сютаев в ответ, дескать это ты меня прости, это меня бес-то попутал, не удержал я своей низости, кинулся следом. Ведь покарать тебя хотел вот этими руками. А разве я Бог, чтобы наказывать и судить... Несчастный человек, что ты у меня взял, так и вези с собою, значит, это тебе нужнее, чем мне, а я нового добра наживу, слава Богу здоровье есть... И повернул обратно в деревню, оставив грабителя в недоумении. Исцелился ли вор с того случая, принял ли в душу Бога – об этом история умалчивает.
...А строитель Роман Мороз сам родом из деревни, но уже прокалённый жизнью, знает почем фунт лиха, на своей шкуре испытал и нужу, и стужу, нынче под его началом сотни людей и его просто так не обьегоришь, на мякине не проведёшь.
* * *
Боже мой, да где же оно, это село Зараменье!.. Почитай на краю света, на реке Мологе. «Черт мерил-мерил да и верёвку оборвал.» Наши учёные любители западной коврижки всё родное, исконное, древнее с непостижимой легкостью отдали иль грекам, иль немцам, иль финнам. Дескать, у них-то настоящая, овеянная романтикой, история, а у нас, диких «барбаров» – беспросветная темень.
Дескать, название Молога явно финское, только неясно, что значит оно. А на самом-то деле это искони русская река Молочная... О том же смысле уведомляют нам Волга, Вологда, Валдай... Волхов (Волга, Волога – молочная, жирная, сметанная река. Отсюда сказочные молочные реки и воложные колобки и шанежки, которые пекли ещё наши матери). Названия возникли ещё в те поры, когда русичи поклонялись богу Волу и Небесной Корове, когда владычили учители-волхвы, это были земли сакральные, святые, намоленные, райские, ибо краше их не было на всём белом свете, на них укоренялось и вырастало племя ругов-русов, постепенно обживая пространства от Чёрного до Сварожского и Белого (молочного, райского) морей... Тогда воде поклонялись, как Духу святому, плодящему, соединяющему мать-сыру землю с Богом Солнцем… Отсюда названия Двина, Дон, Дунай, Днепр, что означает – Дуна-Душа-Дух...). Позднее православные монастыри ставились на коренных русских землях, на поклонных местах, намоленных нашими пращурами, напоенных слезами, потом смердов, оратаев, копорюжников, кощеев... В те досюльные времена финно-угорцы, кочуя по Сибирям, ещё не добрались даже до Оби...
До отечественной войны эти земли были густо заселены, уставлены деревнюшками. По Мологе жило двадцать пять тысяч человек. А нынче, увы... Даже белы снеги не могут скрыть сиротства и всеобщего разора. Это не браные скатерти для гоститвы, а погребальные пелены. Дорога-то под колёсами гладкая, а душа-то мозжит и плачет, словно бы под грудью открылась тоскующая язва. К северо-западу от Москвы глухая пустыня, редкие выморочные деревнюшки с заколоченными окнами, и сплошь запущенные поля с жадными побегами сосенника. Что и может нынче рожать земля-кормилица на бывшей пахоте – это хвою да березовый веник. (Не похоронную заплачку веду сейчас, озирая взглядом обступившую меня родину, но промысливаю судьбу.) За одну лишь человечью жизнь расцвёл, соступился и рухнул на колени подкошенный, великий Советский Союз. Нет, не умерла Россия, братцы мои, это не трупище окоченелое, но призаснула, понурилась, погрузилась в себя, дожидаючись нового неистового трудника на новое тяжкое, но и сладкое послушание. И только упавшие загороди, прясла, покосившиеся с прогнутыми хребтинами скотиньи дворы и заброшенные подворья с провалами оконниц пока ещё стерегут границы погибающих русских селений, возникших во времена царя Гороха, задолго до покорения Крыма.
Ведь ни оспы, вроде бы не было, ни повальной чумы, ни холеры, ни огневицы, ни сполошного верхового пожара, ни саранчи, ни татарской орды с непосильной налогою... Это, не видя от крестьянина обороны, хватко, с широким замахом рубанула закосневшая в гордыне и пошлой дикости Москва по русской деревне, норовя бесстыдно обескровить ее. Это чужой по духу ростовщик-процентщик, новый хазарин, схвативший в столице власть, обезлюдил землю, пустил низовой пал, чтобы выморочные пустошки позднее прибрать под себя, как бросовые, негодящие. Для него могильный дух – это самый сладкий дух. Знает, выжига и плут, что нет в мире ничего дороже земли, и цена на неё с каждым годом прирастает... Даже из-за такой, вроде бы скудной и неродящей земли мужики прежде кольями до смерти дирывались. Земля – самое выгодное помещение капитала, если надёжно похоронена мужицкая закваска, способная однажды породить Разина, Пугачёва, Антонова.
И пространна вроде бы Русь, а каждого клоча жаль, ибо знаешь, что русской кровью, слезами и потом полит он, радостями, молитвами и скорбями вымощен на сто пядей вглубь. Святая Русь – это крестьянская Русь. Не будет крестьянина, не станет и православной Руси, и потому столетиями «враги», «не наши», всякие упыри и недотыкомки насилуют, распинают деревню, а ныне гнёт над нею обрёл самые жестокие изощрённые формы. Вот она-то, русская деревня, воистину на своих плечах тащит по бездорожице веков Христов крест, и мало кто из «чужих» слышит этот надсадный хрип из глубин народа и постоянный ропот, что доносится от земли, странно минуя ушеса обжорной столицы, откуда уже не дождаться мужику милости. Не понимают, гордоусы, – сойдёт с земли крестьянство, и останется перед лицом Бога лишь «новый вавилон», а горькая судьба его хорошо известна. Сведут с земли мужика и кто же тогда защитит Русь... Нет ответа...
Помню, в бытность мою журналистом, деревня подавалась обывателю как земной рай, дескать, жизнь там впотяготку да вполяготку, реки молока, озёра сметаны, горы творогу, земляника со сливками, домашние яички, сало с розовыми прожилками, своя самогонка с ног валит и душу веселит, хоть запейся на дармовщинку, и вот полеживает наш Ванька, лентяй, неумеха и засоня, на русской печи, задеря ноги в закопчённый потолок, и рукой уж лишний раз не ворохнёт, а только ждёт, когда вещая рыба-щука провернёт всю работу земляную, а в городах, дескать, от зари до заката пластайся в гари да чаде, на производство идёшь, как на каторгу, с нетерпением дожидаясь пенсии, сосчитывая каждый оставшийся годок, чтобы наконец-то освободиться от повседневной нуды и по-настоящему отдохнуть, увидеть мир своими очами. Часть правды в последних сетованиях и была, действительно фабричные солнца не видали, но отчего-то на лёгкую жизнь выпихивали родители своих чад из деревни именно в города, чтобы хоть няньками да уцепились бы за место и не хватили того лиха, что досталось отцу– матери. На моей памяти было, как изворачивались наши дядья и тётки, братья и сёстры, чтобы скрыться из деревни, вербовались на стройки, стремились в армию, институты и ремеслухи, только чтобы убежать от деревенской притужаловки и получить заветную краснокожую паспортину. Значит, это на земле, под родящим солнцем, гнетея была несносимая, немыслимая, но миф по городам о крестьянской жизни вывешивался самый лучезарный...
Ну вот теперь землицы запущенной, беспризорной необозримо, не надо за пахотный клин на вилах биться, кажется, поезжай Петр Лукич, из престольной в фермеры, засевай своё польцо, заводи элитных коровёнок, лошадёнок, правь сам своими пажитями, корми себя и Русь, никто тебе не указ, воля-вольная... Но что-то не шибко торопятся наш Петр Лукич и Иван Иванович на мать-сыру землю, чтобы обихаживать ее и плодить потомство, ибо куда легче ковать деньгу из воздуха иль харчиться в охранниках при детсаде... Мать-сыра-земя любит уважение к себе, почитание, да горб и мозоль, и от истинного, завещанного Христом труждания соблазнили ростовщики русского мужика. Теперь его житенным калачом на село не заманишь, знает он, где можно нынче лёгкую копейку сшибить. И потому на всём долгом пути до Зараменья редкий человеченко попадётся, стоит, сердешный, о край дороги, как пересохшая будылина, надвинув на глаза кроличью шапёнку, и то ли ветром его шатает, то ли от опохмелки валит с ног.
* * *
В такую долгую дорогу какие только мысли не забредут в голову. И вот, наконец, цель нашего пути Зараменье, когда-то село зажиточное, а нынче обгрызенное «мышами демократии» со всех углов, избяной островок в тверском захолустье, по обе стороны дороги много домов покинутых, заколоченных иль вовсе ветхих, понурившихся долу, подслеповато присматривающих себе местечко на упокой. И тем более странен посреди селища в невзрачной низине высокий храм преподобного Амвросия Оптинского, рубленный из необхватных брёвен, с крутой двускатной крышей, колоколенкой под небесами, какой-то странной архитектуры, чудный сам по себе не только на нынешний погляд, но показался бы необычным и в прошлые века, когда на каждой холмушке по Мологе-реке стояли церковки да часовенки, да «оветные» кресты. Под мглистым заснеженным небом, там, где кресты царапают облака, кто-то возится с топоришком на галдарее колоколенки, куда ещё не подняты медные звоны, но купола уже крыты осиновым лемехом. Миновали, торопясь к батюшке в гости, не подумав, что это он труждается на высоте, понуждая сам себя к добровольному уроку, добивает остатки дела. Остановились на краю села у ничем не примечательной порядовой избы, где уже пятнадцать лет живёт мой старый знакомец. Отнекивался я, отбрыкивался, но, как паломник к святому месту, притащился в тьмутаракань на бывшее капище волхвов, где обосновался православный поп Виктор Крючков.
Грустная взгляду картина всеобщей российской разрухи представилась, уже закиданные сосенником поля, кочкарники с пересохшими будыльями, развалины колхозного житья, полузанесённого снегом, в провалах которого гуляет сиротский ветер, – а далее, куда взгляд выхватит, шубняк ельников, чернь ольховников по сырям, мгла низких небес. Аукни и никто не отзовётся напуганной, заблудившейся душе. Даже не верится, что и там, за поворотом, куда пропадает отсвечивающий зеркальцем заколевший тракт, тоже, наверное, живут люди... Не странно ли, но именно это затерянное, сиротское, тоскливое место пало на душу художника Виктора Крючкова, когда он скитался с этюдником по срединной Руси, отыскивая натуру. Мало ли удивительных по красоте, душевной утончённости, намоленных мест под Москвою, на Владимировщине, под Ростовом Великим, по Волге-реке, а затормозило его в Зараменье. Сердцу не прикажешь... А название-то какое промыслительное, странное, чудное, отзывается той древней добылинной Русью, о которой мы почти все забыли, но названием реки, озера, урочища, погоста она нет-нет и напомнит о себе… Рамена-это и плечи христового воина-трудника, это и лесная глушь, но и солнечный просверк.
...На самом-то деле не мы выбираем место для рождения и житья, но Бог руководит нами. Однажды по случаю я оказался в лесном рязанском затишке, совсем чужом для меня, поморца, краю. Скажи кто, что именно здесь мне суждено будет укорениться,только бы засмеялся на подобные бредни. А затащил к себе в гости писатель Анатолий Ким в деревню Немятово. Блажь, одиночество, тоска, иль сердечное упорное приглашение человека, с которым мы тогда крепко дружествовали, – теперь-то и не припомнить, какие чувства повлекли. Да так ли и важно теперь. День ехали... Глушь, попажа скверная, дорог никаких, связи нет, электрические столбы скособочились, как пьяные, стоят до первого ветра, триста километров от столицы. Прибыли до места ввечеру... Вот, братцы, стоят два мира – столичный и деревенский, вроде бы рядом и совершенно ничем не соприкасаются, неотзывистые, как бы сердечно закаменелые... Переночевал в его убогом житьишке о два окна с полуразваленной печью, в окно заглядывает деревенская улица, поросшая травою. Утром проснулись, солнце на воле, голубое небо во всю ширь, роса студенистая переливается на лопухах, птички хлопочут, тужится, поуркивает вдалеке машина, пробираясь по дорожной хляби, в соседях звонко стучит молоточек по наковаленке – отбивают косу. И в то же время какая-то прохладная вселенская тишина. Потянулся Толя Ким на крыльце и улыбчиво, влажно глядя на меня восточными принабрякшими глазами, вдруг сказал весёлым голосом: «Давай, Володя, поселяйся и ты здесь на Мещере... Вдвоем будет веселее... Ты видишь, как у нас красиво». – «Никогда, – решительно отказался я. – Только у себя на родине.» (Хотя никаких определённых видов на деревенский дом у меня тогда не было. Да и зачем... Родная Мезень ждала, мать, родовой закуток, река.)
Позавтракали и отправились просёлками по окрестным деревням до озера Светлое. А на обратном пути я и присмотрел себе избу в деревне Часлово. Широкая улица, поросшая муравой, дома в два порядка, кряжистые вётлы темно-зелёными облаками возле каждой избы... Случай – да, но он крепко повлиял на мою жизнь и как-то по-иному выстроил всю судьбу, из лоскутьев выкроил «иной кафтан», поначалу вроде бы узкий и пережимистый, а после и притёрся он к моему телу...
Помню, как хозяйка, слепая старуха, жившая при детях на стороне, просила у меня за запущенную старую избу две тысячи рубей и никак не хотела «скостить» ни рубя, да я особо и не настаивал. «А почему, дескать, бабушка, просишь две тысячи,» – спрашиваю. «А дом-то у меня хороший, сынок, богачества в нем много, всяких шабаленок и добра не счесть», – отвечала старуха, помня прежнее житьё, когда она была еще молода, ядрёна, и в том крестьянском хозяйстве каждый нажитой лоскут действительно пригождался, каждая вещь имела свою цену, была значительной в нищей деревне и необходимой. А нынче все истлело, ушло в труху.
Примерно те же ощущения были и у отца Виктора, когда я поинтересовался домом.
«А почему ты именно тут укоренился?»
«Божий промысел... Я искал дом для мастерской во многих местах. Я всё лето ходил по деревням вокруг Максатихи пешком, а однажды подошёл вот к этому дому, что-то кольнуло во мне, и я сказал себе – это мой дом. Я обошёл его кругом, присмотрелся, потом решил метнуть нож в ворота. Загадал себе, если попаду в плаху – всё будет удачно. И попал. А в Москву вернулся – расстроился, денег-то нет. После картины у меня осталось четыре тысячи, а за жильё просили одиннадцать... Я режиссер, безденежье и безработица большая. Пока найдёшь сценарий, пока поставишь... Хорошо приятель нашёлся, ссудил, решили покупать на двоих, а позднее пристроить второй этаж. Хозяйка давно не была в избе, помнила её совсем другой, и никак не могла примириться с моими словами, что всё в мире стареет, и её угол тоже похилился, и скоро пойдёт нараскосяк без присмотра... Поселившись, мы с женой Ларисой прежде всего шпалеры со стен содрали, а обоев было наклеено восемь слоёв. Это ужас какой-то. И вот года через два прежняя хозяйка приехала навестить, вошла, огляделась и ужаснулась, дескать, что вы наделали, вы весь дом испортили. А для меня наоборот, доски, чистые бревна – это красота немыслимая... Ведь я искал дом не для прожитья, а для мастерской. Рисованием я тогда был занят настолько, что думал, если я сегодня не порисую, то сойду с ума... И вот я наконец нашел то единственное на Руси место, куда привела меня моя душа, что-то предчувствуя, и возрадовалась...»
* * *
Батюшка ждал гостей, но вот проворонил. Смотрим – рысит кто-то по дороге, только снежная пыль из под камаш. Он – не он, странный какой-то человеченко, вроде бы рязанский «плотняк», только без топора за опояской, улыбка во все лицо, протянутые руки издаля готовы к обьятиям. Если бы встретились в московской толчее, пожалуй и не узнал бы. Пятнадцать лет минуло, поди узнай, время подозрительно скоро вытачивает шкурёнку, наносит резцом множество перемен, а душу скоро снаружи не выглядишь, не одну чашку щец надо выхлебать, «да в разведку сходить», как любят выражаться литературные и киношные герои. Невзрач– ный мужичишко подошёл в скуфейке иль вязаном колпаке – не поймёшь, в камуфляжных штанах, на плечах какая-то линялая подергушка, пегая, сбитая набок борода, в шерсти застряла весёлая шелковистая стружка, за тонкими очками грустно-весёлые, удивлённые глаза. Вот эта искра во взоре, эта насмешливость, скорее въедливость к человеку, непременное желание вызнать собеседника до самых потаек, – пожалуй, и всё, что осталось от прежнего режиссёра, художника и ратного умельца. Так показалось мне в первое мгновение. Я-то уже заочно, пока ехали, выстроил для себя образ попа Виктора Крючкова, а он вдруг в моё представление не угодил, ни мясинки, ни жиринки не нажил человек на новой службе: наверное, ожидал я встретить чревастого, брыластого, степенного в походке иерея, чтоб щёки заревом, зимняя ряса из доброго чёрного сукна с лисьим подбоем, на груди священнический крест на серебряной цепи фунта на два, в глазах сладкая патока, в речах елей, через каждое слово «Господи, помилуй», да скорее кститься, чтобы отпугнуть бесов. С одним таким иеромонахом однажды схватились мы о вере, а через год узнаю, у него сын родился от прихожанки...
Если одежда – продолжение духовной сущности человека, а тем более священника, то нет нужды попу Виктору прихиляться, притворяться, строить из себя мужика, он в глубине сердца и есть тот самый русский человек с земли со всеми его повадками, он трудник, строитель, работник, он не видит никакого смысла тешить гордыню, искушая себя прелестями, отличаться на деревне от селян одеждою, он прикрывает свои моселки тем, самым затрапезным, «плохеньким», что на вешалке нашлось и в чём можно работать, не боясь опачкаться, и ценят-то его не за внешность, но все его знают в округе по душевным качествам как батюшку, во что бы он ни облёкся вне церкви, а весь сряд священника хранится в храме, дожидается в алтарной до новой службы...
"Володенька, хороший ты мой, не признал меня? – воскликнул, порывисто обнял, торопливо заговорил, будто прервал обет молчания. – Как ладно, что ты взял и приехал. Тут меня скорбя одолели, я нынче инвалид второй группы, но и строитель. Не случайно Бог нам даёт скорбя-то, чтобы за ними радость. А то как радость услышать... А за радостью снова скорбя... Далеко мы все друг от друга отступили, да. Чтобы не спать в ночи, кричим друг другу «Слу-шай! Вот и в лесу, когда дерева валят и опасность есть, кричим: „Бойся!“ Вот эти два крика нам дают понять, что мы далеки друг от друга. Ладно, можно и на дальнем расстоянии дружно жить, если духом близки. Гвардия русская, те кто по вере остались русскими, те, кто ещё песню помнят, слово русское помнят, обряд, одежду, – не так их много, но и не мало по Руси. Мы замкнулись на себе и потому думаем, что нас мало и потому грустим и тоскуем. А мы должны знать, что мы есть, и вот потому: „Слу-шай!“ Ты вот сейчас приехал ко мне, значит, меня услышал... А ведь, признайся, не хотел ехать-то, а приехал... Значит, потянуло и дело тут не во мне, – батюшка захлёбисто, густо засмеялся, хотя ничего смешного в его словах не было. – Значит и в тебе есть это: „Слушай!“ Главная нынче задача – „сдруживаться“. ...Сдруживаться не ради корысти, а чтобы знать о существовании людей общего духа по всей стране. Тут и списков никаких не надо вести, чтобы создать волну русского духа, верно?»
Батюшка оказался человеком философического склада, а подобные люди, как правило, не ищут удобного места и не ждут нужного повода, а открывают словесное ристалище там, где свела минута. Он, наверное, и не ждал ответа, но спешил излиться, выложить всё, что нагорело в мыслях, наслоилось на сердце в долгих зимних ночах под посвист замятели. Торопился, чтобы не забыть. Я же находился в лёгком смятении, мне надо было привыкнуть к новому образу, к превращению, случившемуся с Виктором Крючковым, я его, прежнего, почти не помнил, но только верно знал, что он был другим. Странно, но борода вехтем, рыжие густые свислые усы, толстые светлорусые волосы по плечи не старили священца, но как бы лишали определённого возраста. Батюшка жил как бы в гриме, и стоило лишь потянуть за парик, и сразу обнаружится прежний московский интеллигент… Что это – нарочитое опрощение, или естественное погружение в крестьянскую среду, когда все прежнее, нажитое отряхается, как наносной, лишний прах?.. Думается мне, такого вида священники были в веке шестнадцатом, когда попа на приход ставили сами крестьяне, заключая с ним договор за подписью, дескать, при плохом ведении службы изгонят его из храма. И тогда бороды не стригли, не умащивали маслами, не обихаживали волосок к волоску, но дозволяли ей расти по своей воле, ибо и сам Христос был с бородою «кущею». Да, тогда ещё жили настоящие мужицкие иереи со своим наделком пахотной земли, со своим тяглом и крестьянским двором, казалось бы, они окончательно пропали со временем, но вот есть же такой, и конечно не один по Руси подобный священец, что пытается жить не с прихода, а со своих рук... Наверное в Зараменье Виктор Крючков и встретил ту истинную жизнь, к которой тянулся, кою сыскивал пятьдесят лет, а выстраивать вот пришлось на склоне лет. И сколько тут случилось с ним несказанной радости, ведь у Бога никогда не бывает поздно, для доброго дела хватит и одного мгновения...
Это я сейчас, на письме, выражаюсь так складно и даже кажется, что мудро. А тогда, при встрече моё недоумение было сполошливым, глубоко запрятанным, но я неожиданно почувствовал обаяние священца, и мне стало так хорошо, легко и весело, а душе моей сладко; даже своим опрощённым видом батюшка притяглив, это действительно батюшка, а не сельский поп, как себя величал по телефону отец Виктор. Он мимоходом упомянул о своих скорбях, что инвалид второй группы, но я эти слова принял за обычную житейскую жалобу ироничного человека. А возраст не взял в ум... Подумал лишь: не может же быть инвалидом такой порывистый, лёгкий в походке, насмешливый человек с радостным взглядом. Тьфу-тьфу... Просто послышалось.
Тут появилась матушка Лариса, но я её тем более не признал, потому что видел однажды лишь мельком. Появилась на пороге комнаты – и исчезла... Худенькая, бодрая, темноглазая, в вязаной скуфейке, как и у батюшки, в очёчках, такая вот серьёзная учительница математики, которая если улыбнется, так будто подарком одарит, – ну ничем не напоминает «литературную попадью» в чепце и широких долгих юбках с оборками, пухлыми ласковыми ладонями и упругими щеками, ещё хранящими брусеничный румянец. Вот, кажется, сейчас отворишь дверь в поповский дом, и в гостиной, пропахшей ладаном, уставленной комодами и шкафами, с тёмными образами в киотах, лампадками и висячей керосиновой лампой, увидишь круглый стол под скатертью с кистями, шумно дышащий ведёрный самовар, молочник со сливками, блюдо с плюшками и баранками с маком, и толстого рыжего кота, спящего на пуфике под трельяжем, а из горенки переспелая поповна любопытно выглядывает – не жених ли... (Прочитав эти строки, сельский поп, конечно же, хмыкнет обескураженно и молвит попадье, дескать, вон куда писателя Личутина поволокло за язычок.)
«Батюшка, соловья баснями не кормят, – строжась, подсказала матушка Лариса. – Не томи на улице, приглашай гостей в дом.»
«Ничего, потерпят... Дай поговорить. Я их дольше ждал, – сварливо сказал отец Виктор, не утерпел и сочно засмеялся. – На колокольню залез, топоришком-то стук-бряк, а сам вполглаза выглядываю. Ага, вижу, у Максатихи гости дорогие пылят. За шестьдесят километров вас увидал… Кричу матушке, щи заваривай... Думаю, чай, не проедут мимо. Хотел даже в колокола ударить. А они и не привернули.»
«Щи-то ещё со вчерашнего дня ждут. Не мори людей», – сказала матушка и ушла.
«Хотели мимо деревни махнуть, да что-то мотор заглох, – подковырнул я. – Чуяли ведь, что щи вчерашние, а на чай воды нет...»
«Ох, Владимир, ну и язычок у тебя. Обижаешь ты меня... Впрочем, я и сам так люблю… Далеко бы не уехали, догнал бы... Я ведь в прежнем звании, русский воин. Мы ведь воины во Христе – священники-то… Моей рукой сам Христос правит... „Десница Твоя, Господи, прославися в крепости, десная Твоя рука, Господи, сокруши враги и множество славы Твоея стерл еси супостаты“, – произнёс батюшка скороговоркой, не переставая меж тем пронизывать нас улыбчивым, но и оценивающим взглядом, словно бы раздумывал еще, приглашать-нет гостей на постой. – Ну, чего приуныли?.. Наверное, устали с дороги?»
«Да нет, батюшка, нисколько не приуныли и не устали, всё, слава Богу, хорошо, – смущённо улыбаясь, проронил Роман Мороз, досель молчавший. – И дорога хорошая, не заметили даже... Не пешком идти... И послушать вас так хорошо... Вот разве Владимир Владимирович...»
«И молодцы... Один священник допытывался у знаменитого старца Николая (Гурьянова), дескать, как вывести русский народ из уныния. И старец ответил: „Это вам почудилось по вашей сердечной слабости... Наш народ никогда и не впадал в уныние“. Так и сказал...» Никогда не впадал в уныние. А нам наши враги внушают, что мы в тоске и в печали, чтобы мы в собственных слезах утонули от жалости к себе."
Батюшка, как бы выждав определённое время, потомив нас, повёл к себе. В сенцах поднялись по высокой лестнице, как-то неурядливо сшитой по тамошним привычкам селян, по пьянке можно легко обрушиться и голову испроломить. Одна дверь в жило, другая видимо, в хлев, откуда припахивало навозцем. В избе было сумрачно, стыло, и от этой нахолоделости показалось мне особенно неуютно, тесно, какая-то печать крестьянской непритворной бедности лежала на всём. Ни жаркого, тебе, света лампад, ни богатых киотов с изукрашенными образами, ни скатертей с кистями, ни навощёных полов, ни комодов с зеркалами и фарфоровыми ангелочками... ни перезревшей поповны. (Поповна давно замужем, слава Богу.) Печь, рукомойник, стол рукодельный с лавкой, в углу тябло с иконками. Пожалуй, и всё, что остановило взгляд. Вот такое же скудное крестьянское житьё было у моей соседки Зины (ныне покоенки) в деревне Часлово. Постоянно, бывало, приговаривала она: «Да хоть всё нажитое за жизнь барахло вытащи на улицу – никто не подберёт»).
А и откуда богатству быть у отца Виктора, если живут с матушкой на одну крохотную пенсию, а «с прихода нет дохода», хотя вокруг церкви двенадцать деревень окормляются, но всех жителей едва за двести и каждый день последних новопреставленных свозят на красную горку. И старушишкам, что едва влачат жалкое существование, этим ревностным хранителям веры, самим-то едва хватает на хлебенную корку, хорошо, если оторвут от жалкого пособия на тонкую свечечку. Всю жизнь страдали бабени-вдовицы на колхоз, а ныне сами бы не прочь заглянуть в чужую горсть, чтобы получить подарок. Это в старину попы подкармливались с паствы, тем более если батюшка преклонных лет и хозяйство сам уже обрабатывать не мог, тогда каждый молельник деревенский норовил притащить отцу-настоятелю иль десяток яичек, иль крынку молока, иль комок сбитого свежего масла, иль кочан капусты, иль окраек свиной ляжки. Хотя и прежде деревня была ой как бедна грошиком, каждую копейку тешили в ладонях, как драгоценный адамант, чтобы пустить только на самое необходимое для семьи, но вот что с поля урожалось – тем делились. А нынче где они, пашни золотые, беременные семенем, где тучные коровьи и овечьи стада, где хлопотливое безызводное птичье царство?.. Увы... И от этого беспризора на земле невольный неустрой и в батюшкином хозяйстве. И так во многих сельских приходах России, где из-за крайней бедности церкви ризы обветшали, а новой справить не на что, и свешник-канун не купить, и даже на винцо для причастия и на свечи порою нет средств...