355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Газета День Литературы » Газета День Литературы 160 (2009 12) » Текст книги (страница 6)
Газета День Литературы 160 (2009 12)
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 12:00

Текст книги "Газета День Литературы 160 (2009 12)"


Автор книги: Газета День Литературы


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)

Спустя почти сорок лет бессменный руководитель Союза писателей Адыгеи Исхак Машбаш, вспоминая 1965-1966-е годы, с пафосом говорил: «В Краснодаре тогда появились очень интересные, перспективные ребята Юрий Кузнецов и Валерий Горский. Да, были и другие ребята, которые подавали надежды, но, к сожалению, не все смогли себя реализовать. А вот Кузнецов уже тогда выделялся. Я, когда познакомился с первыми его стихами, сразу почувствовал: появляется великий поэт. И вдруг он с Кубани исчез, поступил в Литературный институт, да так и остался в Москве» («Литературная Россия», 2003, 11 апреля).

Но Машбаш явно лукавил. В 1965-1966 годах он ничего не чувствовал. У него тогда были совсем другие проблемы. Он не знал, как выдавить из Адыгеи Аскера Евтыха, пользовавшегося у адыгов огромной популярностью и мешавшего Машбашу утвердиться в адыгейской литературе. И в этом Исхак Шумафович мало в чём отличался от своего краснодарского коллеги Бакалдина. Именно поэтому он Кузнецова в ту пору всячески избегал, хотя очень нуждался в талантливых переводчиках. В 1965-1966-е годы Машбаш кому только ни возил в Краснодар свои подстрочники. И только Кузнецову, чтобы не поссориться с окружением Бакалдина, он ничего не показывал. Впрочем, Кузнецов из-за этого ничуть не переживал, прекрасно зная истинную цену Машбашу. Зато с каким удовольствием он всегда переводил Хамида Беретара и Нальбия, которые тоже никогда его не предавали, поддерживали и в радостные дни, и в минуты отчаяния.

Когда Кузнецов уехал в Москву, вся кубанская окололитературная рать вздохнула с облегчением. Она не рискнула затормозить издание первой книги лучшего приятеля поэта – Горского (дебютный сборник Горского «Бесконечность» вышел в 1967 году). Но опустила перед ним шлагбаум в Союз писателей, попытавшись утопить его в вине. А много ли этому давно уже физически нездоровому человеку надо было? Последние годы жизни Горского превратились в настоящий ад. Его уже никто не печатал. Дали какую-то конуру. Кузнецов потом недоумевал: «Но что это была за квартира? Глухая комната в старом одноэтажном доме. В ней не было ни одного окна, и только в потолке чуть брезжил стеклянный квадрат, не пропускавший света даже в солнечный день… Это была не квартира, а капкан, из которого живым выйти ему уже не было дано».

Ну а на Неподобе кубанское литначальство отыгралось уж по полной программе. Выход дебютной книги поэта «Огненный цветок» оно затянуло аж до 1972 года, когда многое в его стихах успело устареть. Да, в начале 1960-х годов Неподоба, как и Кузнецов, имел огромный потенциал. Они даже в чём-то поначалу были похожи. Неподоба, вспоминая своё детство, писал:

Была послевоенная весна,

Оттаивали в пасмурной станице

Поля, дороги, облака, криницы –

Всё то, что заморозила война.

Эта картина была хорошо знакома и Кузнецову. Он её дал только чуть иначе, по-своему. Кузнецовский вариант начинался так:

Послевоенные годы… Я помню мой городок,

Безбрежные сковывал лужи тонкий и бледный ледок.

А у ларьков по суткам обоймы очередей.

Хлеб выдавали по карточкам, но не было хлеба вкусней.

Конечно, огрехи были и у Неподобы, и у Кузнецова. Но ребята брали своей искренностью. Потом они выросли. И что? Кузнецов нашёл новый образ в подаче этой темы, вспомним хотя бы его стихи начала 1970-х годов «Возвращение» или «Завещание». А Неподоба так и застыл в своём поэтическом мышлении на уровне середины 1960-х годов. Это я к тому, как важно быть напечатанным и услышанным вовремя. Неподобу кубанское литначальство искусственно задержало, не пустило в нужный момент в большую литературу, и человек, по сути, сломался. Он сначала остановился в своём развитии, а потом попросту стал деградировать. Лихоносов позже очень точно заметил, что стихам Неподобы не хватало страдания.

Это не значит, что все, кто нашёл в себе силы вырваться из провинциального омута в Москву, потом обязательно обретали шумную известность. Москва – это тоже не мёд. В столице, естественно, возможностей, чтобы заявить о себе, подняться, всегда было больше. Но и скрутить башку здесь проще. Олег Чухно, к примеру, тоже, как Кузнецов, думал, что если переберётся с Кубани в Москву, быстро докажет свою востребованность. Однако Москва встретила его весьма неприветливо. Её не впечатлили ни футурологические изыски бывшего кубанского учителя, ни акмеистические опыты. Чухно так и не смог подняться выше окраинного поэтического мышления и поэтому вскоре вынужден был не солоно хлебавши возвратиться в провинциальный ад. Он впоследствии так и умер в безвестности в каком-то заштатном станичном доме инвалидов.

Тянуло ли потом Кузнецова на Кубань? Наверное, ностальгия была. Но он понимал, что дважды в одну реку войти уже не удастся.

Борис Споров ЛАНДЫШИ (Песни неволи)


Памяти Ю.К. Тола-Талюка


– 1 –

Ландыши, ландыши, ландыши...

Ласковый тихий свет.

Ландыши, белые ландыши –

Память минувших лет.


– 2 –

Милая, помнишь Малахово –

Просеку, лес и луг?

Как ты восторженно ахала –

Море цветов вокруг!


Помнишь, наверно, помнишь:

В ландышевом снегу

Розовым цветом шиповник

Лёг в очертания губ...


(Нет, не расскажут строки:

Было, а вдруг – во сне?!)

Боже, как мы жестоки

К юности и весне.


Губы девичьи губы –

Робкая в теле дрожь...

Был я, наверно, грубый;

Сеял, наверно, ложь...


В небе хмельная просинь

Жажду мою утоли!

И кто-то ландыши бросил

В губы твои…


Только теперь о многом

Выпало сожалеть

И за уральским порогом

Совестью переболеть.


Мир оказался строже –

Весь он в огне и льду.

А думалось: "Ну и что же –

Повернусь и уйду!"


Уйду без твоей подачки

Этапом уйду в затвор –

Туда, где Россия плачет

И пляшет отчаянно вор!


Уйду рабом-властелином

В манящую жизни даль!..

Как в коридоре длинном

Замерли поезда.


И кто-то окликнул смело,

И кто-то руку подал:

На дело.

На дело?

На дело! –

И кто-то – продал.


Вот и затмило тучами

Наш поднебесный кров.

Дни мои самые лучшие

Градом побило в кровь.


Мы в юности все пророки –

Себе отмеряем сроки.


– 3 –

Даже в преступном мире,

Даже в гнилой Чуне,

Жизнь все шире и шире

Открывается мне –

Жизнь со своими законами,

Проворовскими порой.

Здесь люди к земле прикованы –

Обрастают корой;

Здесь душу свою обнажая

Гитара слезой звенит;

Здесь, чифирком ублажая,

Карточный мир пленит;


Здесь люди почти все веруют:

Кто в Бога, а кто – в войну,

Но гнутся под власть-химерою,

Искупая вину.


Мы все, как пророк Иона,

В чреве кита Сиона.

Человек,

Человек,

Человек –

Соль на спине!

Красный дракон, ускоряя бег,

Вздыбился в вышине:

Раб человек, гнись и вовек –


Человек,

Человек,

Человек...


Чудища смрадные, тёмные –

Бараков кромешный ряд.

Прожектора огромные

Ночью на вышках горят;

И холодно в небе тёмном –

Вот он, советский гнёт! –

Слышится монотонно:

«Стой! Кто идёт?!»

Кто идёт?


Гражданин ГУЛАГа,

Бледен, сутуловат –

Раб без любви и блага.

Кто виноват?!


Власть виновата иль век –

Человек,

Человек,

Человек.


И я от барачно-прочих

Не отличаюсь ничуть:

Верю, надеюсь, короче –

В логовище порочных

Жить по-иному учусь.


А жизнь здесь совсем другая –

Проще всё и сложней:

Здесь люди обычно ругают

Прогрессы грядущих дней;


Правде – назло! – не верят,

В выводах не спешат.

Здесь, за тюремной дверью,

Тюремная и душа.


Рвутся земные связи,

С небом – слепая связь:

И кто-то из грязи в князи,

А кто-то из князей в грязь.


К правде дорога узкая,

Не проползет и тать.

Доля ты наша русская –

Вечно страдать и плутать.


Точно трясину ноги

Разъяли на полдороги.


– 4 –

Пишет мне мать:

"Сыночек,

Вышла замуж она

(Прочитываю между строчек:

В том и твоя вина).


Но ты не печалься, милый,

Другую тебе приглядим.

Здоровье храни да силы –

Все ещё впереди.


Была она неплохая,

Да вот не решилась ждать.

Мужа совсем не хаит,

Но с первых же лет вражда.

Чем и не угодила –

Сына ему родила".


Горькая боль-осина,

Как похоронная весть.

Вот и обойма в спину,

Вот и настигла месть.


Песня её пропета –

Я в этой песне чист!

Стал я теперь поэтом,

Мужиковато-плечист.


Грянула весть привета –

Взрывом отозвалось:

Яблоком среди лета

Сердце оборвалось.


И закатилось под камень –

Тяжесть не одолеть:

Будет теперь веками

Камень горючий тлеть.


Боже, душа устала:

Было – и вдруг не стало.


Теперь и она другая –

Теперь уже мир не тот.

Наверно, меня ругает

Под грузом своих невзгод.


А, может, и не вспомянет

Ни добрым, ни злым...

Ты враз

Вырвала все с корнями,

Отшвырнула с глаз!..


Швырнула и позабыла

Ландыши, лес, облака...

В поле волчица выла –

Оплакивала дурака.


Но я в непроглядный вечер

С ней непременно встречусь.


Не её – малыша сынишку

На руки подниму.

А если того... в штанишки –

Развесим сушить на Луну.


За стол усажу его чинно,

Пришлёпнув рукой под зад.

По объективной причине

Он будет, наверно, пузат.


Поговорим чуточек –

Без проблем и задач ,

А утром пойдём в лесочек.

И тут уж, браток, не плачь.


Я покажу тебе место,

Где ландыши так цветут!

Где я когда-то невесту

Подхватывал налету;


Была она здесь красива,

Краше, чем маков цвет!..

(Тихо она просила;

Тихо твердила: нет.)


Вернёмся, поведаешь маме

Про ландышей белое пламя.

Отдашь ей букет горящих,

Самых лучших цветов,

Многое говорящих

На языке святом.


Но не пытай: что значит –

Мама большая, а плачет?

Есть у неё секрет –

На много лет...


Расти, улыбайся, мальчик.

Спокойного доброго сна.

Не тычь только в небо пальчик –

Укусит Луна.

А я помолюся Богу,

А я поклонюсь святым –

И навсегда в дорогу

От гнева и суеты.


Господи, дай ей силы,

В радости помоги:

Были друг другу милы.

Чтоб и теперь – не враги.


Мы в юности все умнее,

А вот любить – не умеем.


– 5 –

Ах, этот бред неволи –

Тихий весенний бред.

Бесы нас водят в поле –

Даже в чунской неволе –

Долгие сорок лет.


Ночь или сумрак всюду –

Стонет во сне барак...

Друг мой, плакать не буду,

Горло зажму в кулак.


– 6 –

Ландыши, ландыши, ландыши –

Ласковый тихий свет.


Ландыши, белые ландыши –

Память минувших лет.


Чуна, лаг. №11, 1959 г.

Педро де ла Пенья ЦИКАДА


АКТ ОДИНОЧЕСТВА

А счастливые дни,

проведённые с тобой

в этой постели

среди объятий и поцелуев,

в спорах о глаголах

и прилагательных?


А голубые озёра,

а отдалённые тихие вершины, увиденные в твоих глазах

при ярком сиянии полудня?


А тихая музыка,

подсластившая, будто мёдом,

губы мои,

когда, измеряя твои стихи,

обнаружил

скрытую немую букву?


А сокровище сути слов твоих,

прозвучавших

против воли моей,

когда увидел

в твоём предательстве

мои единственные

по-настоящему правдивые

слова?


Своим одиночеством

тебе обязан,

Своё одиночество

тебе вручаю,

Поэзия.



КЛАДБИЩЕ В ТИБЕРИИ

На эти засушливые земли,

где скудно выпадают дожди,

проливало с такой силой

в последние недели.

На римском кладбище

Тиберии

настоящая весна:

высокие маки

поднялись над травой

и накрыли могилы,

закрывая их взор

на Иерусалим.


Галилейское море

дремлет на своём

древнем подносе

серого перламутра без волн,

и в его зеркало смотрятся

высоты Голана.


Никогда такой близкий мир

не рождался

из стольких войн.

Никогда старые могилы

не были так роскошны.

Сегодня прохожу по тропам

старых легионов Тиберия,

недавно прошедших танков

Израиля.

Могильные плиты,

цветы, мечеть

меня предупреждают

об обмане.

Здесь никогда

не было войны.

Умирают здесь только

за наслаждение покоем

на Святой земле.



ПРИДОРОЖНЫЕ ЦВЕТЫ

Та старушка предлагала нам

свои цветы,

собранные у края дороги.

Проснулись мы с прибоем

Онежского озера,

и свет зенита

освещал искрами

пепельные листья деревьев.

А старуха настаивала у леса

со своими увядшими цветами

на руках.

«Один рубль, один рубль» –

едва-едва,

с блестящими глазами,

бормотала.


В дряхлых руках старухи

увядшие лепестки опадали.

А дорога показывала

свежие цветы.

те же цветы –

в таком большом количестве

и такие прекрасные,

что было бы абсурдно

купить их,

а не собрать горстями.


Это не была ни Индия,

ни Сиерра Леона,

ни Гаити, ни Гватемала.

Богатые тоже плачут?

Намного хуже:

русские голодают.



ИСТОКИ ПРАВОСЛАВИЯ

Рукописи Патмоса

дошли

до этих дальних земель,

чтобы зажечь их

небесными голосами.

Нет ничего восхитительнее

и трогательнее,

чем чувствовать

непривычное упоение

под собором парящей музыки,

преисполненное мягкостью

и усладой,

которая садится на уста мои,

как облако,

и душит счастьем

и изумлением.

Будто рождённый у закоулка

ветра,

распахиваю крылья

любой судьбе.

И от этих голосов

поющих ангелов застревает в горле

тревожный ком, наполняя мои глаза

их счастьем



БЕЗВОЗВРАТНОЙ ЖИЗНИ

В одной старой...

волнующей стране,

похожей на Россию

меж двух революций,

крик жизни зреет во мне,

вспомнив дни экзекуций.

Ряды колеблющихся растут, полны болью и унынием,

как проданный

пепельный образ,

покрытый утопии дымом.

Отбрасывают тень

высокие дубы

на замёрзшее озеро

былого времени,

и доходит алый отблеск синевы,

как в доктора Живаго

сновидении.

И я знаю, что эта боль

переживёт отсутствие

среди руин разума нашего.



ЯСНАЯ ПОЛЯНА

Владимиру Толстому

Каждый день всё больше

общаюсь с пчёлами.

Эти платонические диалоги

очень серьёзны,

про мёды жизни

и совершенство Мироздания.

Пчёлы улыбаются и трудятся,

не переставая меня слушать.

Подходят к улью,

а потом возвращаются,

кружатся над садом у озера

под стройными дубами.

Пытаюсь их остановить,

пусть будут внимательнее,

пусть просветятся о значении

гармонии светил и природы,

славы Бога и его сокровищ.

Но они продолжают трудиться

Кричу на них тогда немного

и укоряю за невнимание к чуду

всего существующего.

Наконец, пчела-королева

выходит из улья

и строго изрекает истину,

что я всего лишь цикада,

утомляющая их

своей болтовнёй.

Юрий Домбровский «МОЯ НЕСТЕРПИМАЯ БЫЛЬ...»


ВРЕМЯ ВСПОМНИТЬ


Заканчивается юбилейный год самого неюбилейного писателя. На столетие со дня рождения Юрия Осиповича Домбровского откликнулись, кажется, две-три газеты да канал «Культура» (трансляцией телепостановки 1994 года по рассказу «Ручка, ножка, огуречик»). Запомнились в «НГ-Exlibris» небольшая, но весьма ёмкая заметка Евгения Лесина и эссе Дмитрия Быкова в интернетовском «livejournal» – последнее, к сожалению, не весомостью выводов, а стремлением теоретически подкрепить байку Марлана Кораллова о еврейском происхождении Домбровского. Однако не об этом речь. Цыган с польскими корнями, Юрий Осипович Домбровский был и навсегда останется в мировой литературе тем, кем он себя ощущал, – русским прозаиком и русским поэтом. Может быть, поэтом больше, чем прозаиком.

К сожалению, стихи его широкой публике почти не известны, хотя лучшие из них по накалу чувств, лиро-эпическому воспроизведению судьбы народной в трагические 30-40-е минувшего века не уступают, на мой взгляд, ни стихам Ахматовой, ни обожаемого им Мандельштама. Читатель, знакомый с посмертными публикациями стихов Юрия Осиповича (в частности, в его шеститомнике 1992-1993 годов), легко заметит, что в предложенной подборке ряд строк и даже строф отличаются от изданных. Дело в том, что Юрий Осипович относился к тому разряду поэтов, которые правили стихи в процессе авторского чтения. Так я помню, что, к примеру, строки из стихотворения «Убит при попытке к бегству»: «Убийце дарят белые часы – И отпуск… Целых две недели. Он человек! О нём забудут псы» – имели следующие варианты: «Убийце дарят белые часы и отпуск [(в) или (–)] целых две недели. Он человек – ему не снятся сны (ему не лают псы)…» В стихотворении «Амнистия» автор нередко менял «заклятый круг» на «проклятый»; «А под сводами низкими, склизкими» – на «А за сводами чёрными, низкими», «секретаря» на «экс-секретаря»…

Я не текстолог и при отборе тех или иных вариантов руководствовался собственным вкусом и теми записями, которые делались мною на слух, украдкой от автора. Однажды Юрий Осипович заметив, что я записываю за ним, – резко оборвал чтение… И я увидел совершенно другого Домбровского: не мягкого деликатного человека, а бешеного, никому не доверяющего зэка. Он весь побелел, у него запрыгали губы… Но через минуту обмяк, буркнув: «Тебя же посадят». Это был единственный случай, когда он ко мне, 14-летнему мальчишке, обратился на «ты»: всегда он мне говорил только «вы». Тетрадь пришлось отдать. В 1970-м году Юрий Осипович вернул её мне, а я легкомысленно доверил её перепечатать одному знакомому. Почти все перепечатки из неё я получил, но, сама тетрадь, увы, «пропала» (кстати, этот человек заныкал у меня и магнитофонную запись стихов Лени Губанова в авторском исполнении). Особенно жаль, что вместе с нею пропало стихотворение «Бандит», которое, как рассказывал мне сам Юрий Осипович, он опубликовал под чужим именем в каком-то поэтическом альманахе в Казахстане. Из этого великолепного стихотворения в памяти застряли три обрывочных строки: «Нарисовав две синих полосы (вместо усов – В. М.), он полетел к любовнице на дачу» и «Когда ж гранатой вышибли окно…»

В коммунальной квартире по Большому Сухаревскому переулку я видел многих людей, ставших потом знаменитыми. Приходил Владимир Соколов, Ярослав Смеляков, Федор Сучков, Александр Солженицын, кажется, и Валентин Непомнящий… Почему-то у меня создалось впечатление, что Домбровский и Солженицын друг друга недолюбливали. Однажды Юрий Осипович обронил про Александра Исаевича: «Вот и правду пишет, да какая-то она у него плоская». Это было в разгар процесса над Даниэлем и Синявским. Домбровского вызвали в КГБ – и предложили стать общественным обвинителем от Союза писателей на этом процессе. Взамен обещали, выражаясь на современном языке, раскрутку и «место Солженицына», на что Домбровский ответил: «У каждого своё предназначенное Господом место».

В 1966 году Юрий Осипович подарил мне один из двадцати авторских экземпляров «Хранителя древностей» с трогательной надписью, которая заканчивалась цитатой из Библии: «Господи, Господи, когда ты будешь в царстве своём, вспомни обо мне, – сказал разбойник».

Действительно, давно пришло время вспомнить.

Виталий МУХИН

АМНИСТИЯ

Даже в пекле надежда заводится,

Когда в адские вхожа края.

Матерь Божия, Богородица,

Непорочная Дева моя!


Она ходит по кругу заклятому,

Вся надламываясь от тягот,

И без выбора каждому пятому

Ручку маленькую подаёт.


А за сводами чёрными, низкими,

Где земная кончается тварь,

Потрясает пудовыми списками

Ошарашенный экс-секретарь.


И хрипит он, трясясь от бессилия,

Воздевая ладони свои:

– Прочитайте-ка, Дева, фамилии,

Посмотрите хотя бы статьи,


И увидите, сколько уводится

Неугодного Небу зверья!..

Даже если ты – Богородица,

Вы неправы, Дева моя!


Но идут, но идут сутки целые

В распахнувшиеся ворота

Закопчённые, обгорелые,

Не прощающие ни черта!


Через небо глухое и старое,

Через пальмовые сады

Пробегают, как волки поджарые,

Их расстроенные ряды.


И глядят серафимы печальные,

Золотые прищурив глаза,

Как открыты им двери хрустальные

В трансцендентные небеса,


Как, вопя, напирая и гикая,

До волос в планетарной пыли,

Исчезает в них скорбью великая

Умудрённая сволочь земли.


И, глядя, как ревёт, как колотится

Оголтевшее это зверьё,

Я кричу: – Ты права, Богородица!

Да святится имя твоё!


Колыма, зима 1940 (1953)



УБИТ ПРИ ПОПЫТКЕ К БЕГСТВУ

Мой дорогой, с чего ты так сияешь?

Путь ложных солнц – совсем не лёгкий путь!

А мне уже неделю не заснуть:

Заснёшь – и вновь по снегу зашагаешь,


Опять услышишь ветра сиплый вой,

И скрип сапог по снегу, рёв конвоя:

«Ложись!» – и над соседней головой

Взметнётся вдруг легчайшее, сквозное,

Мгновенное сиянье снеговое –

Неуловимо тонкий острый свет:

Шёл человек – и человека нет!


Убийце дарят белые часы

И отпуск… Целых две недели

Он человек! О нём забудут псы,

Таёжный сумрак, хриплые метели.


Лети к своей невесте, кавалер!

Дави фасон, выказывай породу!

Ты жил в тайге, ты спирт глушил без мер,

Служил Вождю и бил врагов народа.

Тебя целуют девки горячо,

Ты первый парень – что тебе ещё?


Так две недели протекли – и вот

Он шумно возвращается обратно.

Стреляет белок, служит, водку пьёт,

Ни с чем не спорит – всё ему понятно.

Но как-то утром, сонно, не спеша,

Не омрачась, не запирая двери,

Берёт он браунинг… И – милая душа,

Как ты сильна под рыжей шкурой зверя!


В ночной тайге кайлим мы мерзлоту,

И часовой растерянно и прямо

Глядит на неживую простоту,

На пустоту и холод этой ямы.

Ему умом ещё не всё объять,

Но смерть над ним крыло уже простёрла:

«Стреляй! Стреляй!»

В кого ж теперь стрелять?

«Из горла кровь!» Да чьё же это горло?


А что, когда положат на весы

Всех тех, кто не дожили, не допели,

В тайге ходили, чёрный камень ели

И с храпом задыхались, как часы?

А что, когда положат на весы

Орлиный взор, геройские усы

И звёзды на фельдмаршальской шинели?

Усы, усы, вы что-то проглядели,

Вы что-то недопоняли, усы!

И молча на меня глядит солдат,

Своей солдатской участи не рад.

И в яму он внимательно глядит,

Но яма ничего не говорит.

Она лишь усмехается и ждёт

Того, кто обязательно придёт.


1949



УТИЛЬСЫРЬЁ

Он ходит, чёрный, юркий муравей,

Заморыш с острыми мышиными глазами;

Пойдёт на рынок, станет над возами,

Посмотрит на возы, на лошадей,

Поговорит с какой-нибудь старухой,

Возьмёт арбуз и хрустнет возле уха…

В нём деловой непримиримый стиль,

Не терпящий отсрочки и увёртки, –

И вот летят бутылки и обёртки,

И тряпки, превращённые в утиль,

Вновь обретая прежние названья,

Но он велик, он горд своим призваньем

Выслеживать, ловить их и опять

Вещами и мечтами возвращать!

А было время… В белый кабинет,

Где мой палач синел в истошном крике,

Он вдруг вошёл, ничтожный и великий,

И мой палач ему прокаркал: «Нет».

И он вразвалку подошёл ко мне

И поглядел мышиными глазами

В мои глаза – а я был словно камень,

Но камень, накалённый на огне.


Я десять суток не смыкал глаза,

Я восемь суток проторчал на стуле,

Я мёртвым был, я плавал в мутном гуле,

Не понимая больше ни аза.

И я уже не знал, где день, где ночь, где свет,

Что зло, а что добро… Но помнил твёрдо:

«Нет, нет и нет!» Сто тысяч разных «нет» –

В одну и ту же заспанную морду!

В одни и те же белые зенки

Тупого оловянного накала –

«Нет, нет и нет!»

В покатый лоб, в слюнявый рот шакала –

Сто тысяч разных «нет»

В лиловые тугие кулаки!..

И он сказал презрительно-любезно:

– Домбровский, вам приходится писать... –

Пожал плечами: «Это бесполезно»,

Осклабился: «Писатель, твою мать!..»


О, вы меня, конечно, не забыли,

Разбойники нагана и пера,

Лакеи и ночные шофера,

Бухгалтера и короли утиля!

Линялые гадюки в нежной коже,

Убийцы женщин, стариков, детей…

Ну почему ж убийцы так похожи,

Так мало отличимы от людей?!

Ведь вот идёт, и не бегут за ним

По улице собаки и ребята,

И здравствует он, цел и невредим, –

Сто раз прожжённый, тысячу – проклятый.


А дома ждет красавица-жена

С иссиня-чёрными высокими бровями,

И даже сны её разят духами,

И нет ей ни покрышки и ни дна!

А мёртвые спокойно, тихо спят,

Как «Десять лет без права переписки»...

И гадину свою сжимает гад,

Равно всем омерзительный и близкий.


А мне ни мёртвых не вернуть назад

И ни живого вычеркнуть из списков!


Алма-Ата, 1959



СЕСТРА

Она проходит по палатам,

Аптекой скляночной звеня.

И взглядом синим и богатым

Сперва поклоны шлёт солдатам,

Потом приветствует меня.


На ней косынка цвета ирис,

На синем платье сочный вырез,

Глаза, прорезанные вкось...

И между телом и батистом

Горят сияньем золотистым

Чулки, прозрачные насквозь.


Она разносит дигиталис,

Берёт мокроту на анализ,

Меняет марлю и бинты.

И инвалиды на лежанке

При виде этой парижанки

Сухие разевают рты.


Лишь я, спокойно и сурово

Приветствуя её зарю,

Ей тихо говорю: «Здорово!» –

И больше с ней не говорю.


Что я нашёл в любви твоей?

В твоих улыбках прокажённых?

В глазах, пустых и напряжённых,

И в жарком шёпоте: «Скорей!»?


Колен распаренную тьму,

Ожоги мелкие по коже,

Озноб, на обморок похожий,

Да рот, способный ко всему?


Визиты опера к врачам

В часы твоей обычной вахты,

Мои вопросы: где ты, как ты?

И с кем бываешь по ночам?

И так три месяца подряд...

Ох! Мне и суток было много!

Не жду я милостей у Бога,

И тёмен мой дощатый ад,

И, слышно, люди говорят,

Различная у нас дорога.


Золотозубый жирный гад,

Хозяин кухни и каптёрки,

Заманит девушку на склад,

– Садитесь, – скажет, – я вам рад,

Вина хотите или горькой?! –

И дверь запрёт на обе створки...

И ты не вырвешься назад.


Я знаю, ты задашь трезвон,

Он посинеет от пощёчин.

Что нужды?!.. Склад огромен, прочен,

Товаром разным заколочен

И частоколом обнесён.

И крепок лагерный закон –

Блатное право первой ночи...


Когда ж пройдёшь ты в час обхода

В своём сиянье молодом

И станем мы с тобой вдвоём

В толпе народа – вне народа,

Какая горькая свобода

В лице появится твоём!


Как быстро ты отдашь на слом

Всё, чем живёшь с начала года...

Весна пришла, бушуют воды,

И сломан старый водоём.


И всё пойдёт путём обычным,

Пока не словят вас с поличным,

Составят акт, доставят в штаб,

И он – в шизо, тебя – в этап!


Открыты белые ворота,

Этап стоит у поворота,

Колонны топчут молочай.

Прощай, любовь моя, прощай!


Меня ты скоро позабудешь,

Ни плакать, ни грустить не будешь.

И, верно, на своём пути

Других сумеешь ты найти.


Я ж буду помнить, как, взвывая,

Рвалась с цепей собачья стая,

И был открыт со всех сторон

Нас разлучающий вагон!..


Мы распростимся у порога.

Сжимая бледные виски,

Ты скажешь: "Только ради Бога,

Не обвиняй меня так строго..."

И затрясёшься от тоски.

Я постою, помнусь немного,

И всё же крикну: «Пустяки!»

Так по закону эпилога

Схоронит сердце – ради Бога! –

Любовь в тайшетские пески…


Но нам тоска не съела очи,

И вот мы встретились опять

И стали длинно толковать,

Что жизнь прошла, что срок просрочен,

Что в жизни столько червоточин,

А счастье – где ж его сыскать?!


Что все желанья без основы,

А старость – ближе каждый миг…

Я вдруг спрошу: – А тот старик?.. –

Ты бурно возмутишься: – Что Вы?!


И вдруг, не поднимая глаз

И зло покусывая губы,

Ты скажешь: "Я любила – Вас,

И не спустила никому бы,

Но он – решительный и грубый,

А Вы – любитель длинных фраз..."

И замолчишь, кусая губы,

Но не туша жестоких глаз.


И я скажу: «Я очень, очень...» –

Но не докончу! Потому,

Что кто же освещает тьму

Давным-давно прошедшей ночи?

И разойдёмся мы опять

Резину старую жевать,


Искать мучительно причину

Тому, что жизнь прошла за грош;

Стихами мучить молодежь,

В чужих садах срывать малину...


Да! жизнь прошла – и не поймёшь,

Где истина была, где ложь,

И почему лишь тот хорош,

Кто, уподобясь исполину,

Весь мир взвалив себе на спину,

Идёт... А ты? Куда идёшь?


1958 (?)



ЧЕКИСТ

Я был знаком с берлинским палачом,

Владевшим топором и гильотиной.

Он был высокий, добродушный, длинный,

Любил детей, но выглядел сычом.


Я знал врача, он был архиерей;

Я боксом занимался с езуитом.

Жил с моряком, не видевшим морей,

А с физиком едва не стал спиритом.


Была в меня когда-то влюблена

Красавица – лишь на обёртке мыла

Живут такие девушки – она

Любовника в кровати задушила.


Но как-то в дни молчанья моего

Над озером угрюмым и скалистым

Я повстречал чекиста. Про него

Мне нечего сказать – он был чекистом.


1949 (1957)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

    wait_for_cache