355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Газета День Литературы » Газета День Литературы 160 (2009 12) » Текст книги (страница 5)
Газета День Литературы 160 (2009 12)
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 12:00

Текст книги "Газета День Литературы 160 (2009 12)"


Автор книги: Газета День Литературы


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)

Как песня над судьбой, поднимался и эпос Павла Васильева – могучий «Соляной бунт» (1932-1933)!.. Яркая, широкая, буйная, правдивая картина предреволюционной казачьей жизни, написан– ная с необыкновенной изобразительной силой.

…Образный, изобразительный ряд в поэзии Васильева настолько красочен, что невольно думаешь, с кем же он родня в русской живописи? И тут приходишь в некоторое недоумение. Кустодиев? – Но тот рядом с Васильевым как лубок, в котором красивость вместо красоты, эдакая литературщина в живописи. Малявин? – Теплее! Вроде бы то же буйство в красках, в напоре, в широких мазках. Но поэт всё же гибче, пластичнее, а где и лиричнее, теплее в свете, где – резче, точнее в рисунке, полновеснее. Кончаловский? – Та же, что и у Васильева, сильная кисть, и меткость, и страсть. Но поэт веселее, что ли, ярости больше, удали, и в то же время – света, жизни, при том точен, трезв, крепок. Суриков, наконец? – Вот этот, кажется, ближе всех, особенно что касается эпоса – силы, размаха, исторической верности. Хотя Васильев, он же ещё и лирик, чего в Сурикове почти нет.

А в русской музыке? Тут, пожалуй, ближе всех поэту Мусоргский, с его богатырством и задором, крепостью и раздольной ритмикой.


Судьбе надо было снова упечь Пашку в тюрьму, уже на полтора года, чтобы с его глаз, хоть на миг, спала пелена «краснознамёнства».

На этот раз, в 1935 году, подсуетился стихотворец по имени Джек Алтаузен (вспоминаемый теперь разве что неистовым своим, даже по тем временам, русофобством). Сообща с другими «Джеками»: Голодным, Безыменским, Сурковым – чем не «сговор собачий»! – они спровоцировали Васильева на драку, чтобы тому припаяли «срок»...

Поэму «Принц Фома» Васильев написал в Рязани в 1935-1956 годах, то ли в тюрьме, то ли на пересыльном этапе. Вот где в стихах он полностью отошёл от «идеологии», от непременной своей легковесной агитки. Словно бы позабыл про эту чужеродную для поэзии хмарь. Вольная, живая, раскрепощённая интонация, плещущая жизнерадостным юмором, а то и насмешкой, издёвкой, но, главное, всё замешано на том по-пушкински свободном добродушии, которое понимает и принимает жизнь такой, какой она дана.

Что в итоге?

Для тогдашней советской литературы – политически безграмотная и сомнительная безделка, а вот для русской поэзии – шедевр.

И какая художественность, какая зрелость у 26-летнего поэта!.. Я уж не говорю о том, что автор в это время отнюдь не наслаждался жизнью, не благодушествовал – а томился в тюрьме. Зная в глубине души, что не увернуться ему «от пули». Поистине нужно всё потерять, чтобы обрести настоящую свободу духа.

Ни малейшего осуждения своему герою, бандиту и анархисту Фоме, и ни укора времени, в какое выпало жить, – радостная, играющая творческая сила, искромётный блеск таланта. Поэт принимает жизнь, какой бы она ни была, и историю, «какой нам Бог её дал» (Пушкин, из письма Чаадаеву), – потому что любит и жизнь, и свою страну.

До последней своей поэмы «Христолюбовские ситцы» в стихах Васильева Иисус Христос никогда не упоминался. Впрочем, и в ней Спаситель по имени не называется, лишь главный герой назван – Христолюбов. То есть, тот, кто любит Христа. Для Павла Васильева это весьма необычно, ведь в образе художника Христолюбова он напрямую говорит о себе, о своей судьбе. У иконописцев, в отличие от священников, фамилии редко были церковного происхождения. Вряд ли такое имя – только вызов государственному богоборчеству и всей той гнуси, что творили орды воинствующих безбожников, – тут определение и чего-то важного в самом себе.


Сергей Залыгин пишет в предисловии к сборнику в большой серии «Библиотека поэта» (М., 1968), что «даже среди поэтов Васильев был поэтом на редкость безбожным…», и дальше замечает: «…и – тоже на редкость – первозданным».

«Среди поэтов… поэтом…» – мм-да-а, словам явно тесно. Но просторно ли мыслям?

Безбожным-то был, но на редкость ли?

Здесь, конечно, знатоки биографии припомнят, что в своей павлодарской юности Павел как-то обломал кресты с ограды казачьей церкви. Ну, так то случилось больше по дурости, по безудержному своеволию: шестнадцатилетний Пашка, в своей богобоязненной семье отстаивая самостоятельность, во всём противоречил домашним. Кстати, за это святотатство его жестоко выпорол отец Николай Корнилович…

…На редкость безбожным – среди поэтов?

А Маяковский, с его патологическим богохульством? А Есенин, испохабивший стены Страстного монастыря, да и немало покощунствовавший в стихах? (Правда, начинал Есенин не как Васильев, а в православной благости и чистоте, и даже в зрелые годы иногда в его стихи, как солнце в разорванные тучи, входило благоговение к Спасителю.) А Цветаева и другие поэты серебряного века? Но что говорить о современниках Павла Васильева, когда богоборчество было яростным и непримиримым общественным делом. А коли взять тех, кто пришёл позже, «шестидесятников», когда богоборческие страсти улеглись, скажем, Вознесенского, у кого сознательное кощунство и глумление над Крестом и Верой…

Да, в стихах Васильева немало нелестных слов по адресу «попов», но кощунства над Богом и Православием нет нигде, Христа он не хулит. Поэтическая ткань его произведений насквозь пронизана лучами земной радости, которую можно принять за язычество, – возможно, это качество имел в виду Залыгин, называя поэта на редкость первозданным.

Жизнь бьёт поэта под дых, «сговор собачий» всё подлее, безжалостней – и всё труднее ему уворачиваться от пули. Что вспоминает перед возможной гибелью его «дремучая кровь»? – Мать, отца, домашний кров, Бога (хотя поэт и не говорит о Нём ни слова).

Мы не отречёмся от своих матерей,

Хотя бы нас садили на колья…

Может быть, лучшего из сыновей

Носит в своём животе поповна?

Когда же ступает он на отчий порог («Автобиографические главы», 1934), когда попадает снова под домашний кров, где так же, как в детстве, теплится лампада, а на полке «Жития святых», из него вырываются удивительные слова:

…И побоюсь произнести признанье.

Не тут ли тайна его творчества, его творческой личности?

Не так ли, в непроизнесённости, глубоко-глубоко, таилось в нём, как чистая душа дитяти в заматеревшем мужчине, то самое сокровенное чувство к Создателю, которое он ни разу не обнаружил словом, но которое – в стихах и поэмах – с яркой силой и вдохновением проявляется в восхищении Божественной красотой земли… «И увидел Бог всё, что он создал, и вот, хорошо весьма» (Быт., 1,31). Ведь вся поэзия Павла Васильева – словно сгусток солнечной энергии любви к земле и человеку.

Вячеслав Огрызко «НАШЕЙ МОЛОДОСТИ РАСКАТЫ»


В 1966 году Юрий Кузнецов, уезжая в Москву, посвятил друзьям своей юности – Валерию Горскому и Вадиму Неподобе, стихотворение «Прощание с Краснодаром». Молодой поэт с лёгкой грустью писал:

Потрясают осенний перрон

Золотые литавры и трубы.

Их прислало бюро похорон

По изысканной выдумке друга.

Может быть, я, ребята, вернусь!

Но прощальными машут руками.

И на память мне дарят арбуз,

Исцарапанный именами.

Я читаю: «Валерка», «Вадим»,

Кабаки, переулки, закаты…

Мы неверным молчаньем почтим

Нашей молодости раскаты.

Гей, шампанского! Водку несут.

Ничего, наливай до предела!

Мы сегодня покажем, как пьют

За успех безнадёжного дела.

Я бросаю в промозглый туман

Роковую перчатку. Однако

Машинисту последний стакан,

Чтобы поезд летел как собака!

Не грустите, Валерка, Вадим,

Я вернусь знаменитым поэтом.

Мы ещё за успех воздадим,

Шапку оземь и хвост пистолетом!

Кузнецов оказался прав наполовину. Он действительно стал знаменитым поэтом. Но в Краснодар уже не вернулся. Может, это было и к лучшему. Иначе поэт точно быстро бы завял, как Горский и Неподоба.

С Горским Кузнецов познакомился ещё в Тихорецке. Они, кажется, вместе заканчивали школу, хотя находились в разных весовых категориях в прямом и переносном смысле этого выражения. Кузнецов с детства отличался высоким ростом и спортивным телосложением. А Горский всегда производил впечатление болезненного человека. Но у него был очень влиятельный отец, занимавший пост второго секретаря райкома партии. Кузнецов, напротив, очень рано оказался предоставлен сам себе. Его отец погиб на фронте, старший брат после техникума по распределению уехал в Среднюю Азию, сестра, когда закончила школу, поступила в Пятигорский фармацевтический институт. Мать же (она работала администратором в городской газете) одна за всем уследить не успевала. Вот Кузнецов по недосмотру после девятого класса и остался на второй год. Понятно, если б он был каким-то неучем или отпетым хулиганом. А тут всё получилось наоборот: и вёл себя парень прилично, и от учёбы совсем уж не отворачивался, больше того, мог прилюдно, прямо на уроке поправить кого-нибудь из учителей, допускавшего очевидные речевые ляпы. Как говорили, во второгодники Кузнецова записали за врождённое чувство справедливости и за необузданный характер.

Сдружили Горского и Кузнецова стихи. Они оба летом 1959 года записались в литературную группу, созданную при районной газете «Ленинский путь». В своих стихах ребята делились впечатлениями о непростом послевоенном детстве, о романтических походах по Кубани, о первой безответной любви… Не всё у них, конечно, получалось. Два друга были ещё во многом наивны и не всегда свои мысли выражали точно и ёмко. Подкупали их стихи другим – чистотой помыслов. Об этом можно судить хотя бы по газетной полосе, датированной шестым сентября 1959 года, где поместились первые опыты и Горского, и Кузнецова:

Горский писал:

Я видел, на степном кургане,

Где нива золотом звенит,

У берегов родной Кубани

Высокий памятник стоит.

Когда-то здесь в гремящем мраке

Горела степь, закат пылал,

Упал будённовец в атаке,

Чтоб после встать на пьедестал.

Его ласкает тихий ветер,

Над ним орлы весь день парят.

Бушует жизнь. А на рассвете,

Как алый стяг, горит заря.

Но Горский опирался в основном на книжные впечатления. Ту же интонацию ему явно подсказали книги о революции. Кузнецов, напротив, всегда старался отталкиваться от личного, от пережитого. Поэтому его картинка получилась намного сильней и более эмоциональной. Он рассказывал:

В дырах стен небеса голубели,

Рвались мины наперебой.

И когда я лежал в колыбели,

Пел мне песни далёкий бой.

Ветер гладил лицо рукою,

Но заснуть мне было невмочь.

И склонялась не мать надо мною,

А прожжённая звёздами ночь.

Мне пожары шипели глухо,

Грохотали бомбёжки: – Держись!

Я родился в войну-разруху,

Чтоб бороться за мирную жизнь.

Концовка, конечно, получилась чересчур плакатной. Можно было бы обойтись и без лишнего пафоса. Но дорогу Кузнецов нащупал верную. Он сразу стал писать о главном: о родине, о семье, о любви…

Обидно, но в районной газете светлые устремления ребят не оценили. Там всячески пытались настроить их на другой лад. Профессиональные репортёры хотели, чтобы приятели прежде всего воспевали только рабочий класс. Любовная лирика, пейзажные зарисовки, отступления в прошлое газетные зубры не приветствовали. Стоило Горскому принести в редакцию короткое лирическое стихотворение «Окошко», в котором были и эти четыре сточки: «Кто-то живёт и не знает, Что за соседним углом Чья-то любовь коротает Ночь вот под этим окном», как на него тут же публично напустился Игорь Косач. Возомнив себя главным в Тихорецке ценителем поэзии, этот Косач заявил в своём газетном обзоре, что Горский малоперспективен. «К сожалению, – утверждал Косач, – темы труда, общественной жизни в его поэтических опытах ещё не нашли отражения» («Ленинский путь», 1960, 10 января). Кузнецову повезло чуть больше. Косач даже слегка его похвалил. Он писал: "Как огромную строительную площадку, рисует страну в своём поэтическом воображении Ю.Кузнецов. И от частного эпизода он приходит к образному художественному обобщению. Вот куплет из его стихотворения: «И была одна степь вначале, А теперь корпуса стоят, Здесь сердца рабочих ночами Коммунизма огнями горят». Но можно ли такой похвале было верить? Что говорить об уровне мышления автора поэтического обзора, если он строфы именовал куплетами.

Тем не менее редактор «Ленинского пути» Ф.Авраменко настоял на том, чтобы Кузнецова в начале июня 1960 года послали в Краснодар на краевой семинар молодых писателей, не пожалев перед этим отдать под шесть стихотворений молодого автора две трети полосы. Впрочем, прозаик Виктор Лихоносов в одну из наших встреч осенью 2009 года утверждал, что в Краснодаре превооткрывателем Кузнецова надо считать другого журналиста – ответственного секретаря газеты «Комсомолец Кубани» Игоря Ждан-Пушкина. «Я же помню, – говорил мне Виктор Иванович, – как Ждан-Пушкин всю весну шестидесятого года носился по городу с двумя поэтическими строчками: „И снова за прибрежными деревьями выщипывает лошадь тень свою“. „Старик, – убеждал он меня, – согласись, это гениально. Надо выпить“. Я соглашался: такого образа в нашей литературе ещё не было. Но кто придумал эту лошадь? Ждан-Пушкин сказал, что стихи написал какой-то парень из Тихорецка, которого он любыми путями решил вытащить в Краснодар на совеща– ние молодых писателей».

Однако чинуши из местной писательской организации тогда были озабочены другим: как ублажить приехавшего из Москвы своего бывшего земля– ка Николая Доризо. Из молодых они взялись продвигать на семинаре лишь Георгия Садовникова (его повесть о войне потом взяли в «Юность») и бывшего командира танкового взвода из Забайкалья Ивана Бойко.

Ждан-Пушкин, огорошенный равнодушием писательской братии к молодым талантам, попытался вопиющую несправедливость исправить хотя бы в газете. Это он своей властью по итогам семинара поставил в номер на 28 июня сразу четыре стихотворения Кузнецова: «Так вот где, сверстник, встретил я тебя…», «Я жил, как все в любви…», «Есть люди открытые, как пустые квартиры» и «Морская вода».

Я не исключаю, что эта подборка очень сильно изменила всю дальнейшую судьбу Кузнецова. Во всяком случае, у него пропало всякое желание возвращаться в Тихорецк. Он вместе с Горским надумал остаться в Краснодаре и подал документы на историко-филологический факультет местного педагогического института. Там, в инсти– туте, друзья впервые столкнулись с Вадимом Неподобой, который был уже второкурсником и тоже с азартом писал стихи.

Вскоре выяснилось, что в судьбах Неподобы и Кузнецова много общего. У обоих отцы были кадровыми офицерами. Только отец Неподобы первое боевое крещение принял ещё в конной армии Будённого. Начало Великой Отечественной войны застало его в Севастополе. По свидетельству очевидцев, Пётр Неподоба, будучи командиром 30-й башенной батареи, сделал первый выстрел по наступавшим немцам. Кстати, его жена долго упорствовала и ни в какую не хотела покидать город русской воинской славы. Её с детьми вывезли из Севастополя уже на последнем морском транспорте.

Как поэт в институте сначала первенствовал, безусловно, Неподоба. Он уже успел достучаться до Москвы. Николай Старшинов из «Юности» написал ему, что у него неплохие стихи, только вот ещё не выстоялись. И главное – у Неподобы появилась куча поклонниц. Другой бы не выдержал и занёсся. А Неподоба, не забывая расхваливать себя, родного, искренне продолжал интересоваться ещё и делами новых приятелей. Учившийся с ним Константин Гайворонский позже вспоминал, как Неподоба часто с гордостью указывал ему на первокурсника Кузнецова и даже наизусть читал новые кузнецовские стихи. Особенно сильное впечатление на Гайворонского тогда произвели вот эти строки:

Оскудели родные степи,

Вместо солнца дыра взойдёт.

Я надену блатное кепи

И пойду с кирпичом на завод.

Дай мне бог одолеть зевоту,

Мы ещё стариной тряхнём.

Пусть начальник даёт работу,

Чтобы ногти сошли с огнём.

Правда, Гайворонский долго не мог понять, а кирпич-то к чему?

Впрочем, всех поэтов в институте вскоре затмил бывший командир танкового взвода третьекурсник Иван Бойко. Он первым из студентов истфила выпустил целую книгу рассказов «Разлад». По этому поводу институтское начальство устроило шумное мероприятие, что-то вроде читательской конференции. Как вспоминал Гайворонский, Бойко старался во всём копировать молодого Шолохова. Он любил по вечерам переодеваться в гимнастёрку и брюки армейского покроя и запираться на табуретку в какой-нибудь аудитории. Однокурсники смеялись: Бойко собрался писать роман. Но большие объёмы ему не задались. В двух рассказах, составивших первую книгу Бойко, ёрничал Гайворонский, «поднимались актуальные вопросы птицеводства и обеспечения населения сельхозпродуктами». Однако ректорат и партком института были очень довольны. Озадачили конференцию разве что вопросы пятикурсника Виктора Лихоносова. Он не понимал, откуда бывший командир танково– го взвода взял пионера Лёню и его брата комсомольца Гришу, которые плюнули на отсталого отца, озабоченного лишь куском хлеба. Но начальство быстро на Лихоносова зашикало, а Бойко тут же поспешили принять и в Союз писателей, и кандидатом в члены партии.

Между тем настоящая писательская жилка была не у Бойко, а у Лихоносова. Только Лихоносов ничего напоказ не выставлял. Да и в друзьях у него в институте ходили ребята не с историко-филологического, а со спортивного факультета. Многие даже думали, что в перспективе Лихоносов собирался заняться акробатикой. И как же все удивились, когда в 1963 году прочли в «Новом мире» его рассказ «Брянские». Вот где скрывались истинные таланты.

В Краснодарском пединституте Кузнецов проучился всего один курс. Весной 1961 года он, по одной версии, пережил любовную драму, а по другой – разругался с преподавателем И.Духиным, отказавшись сдавать экзамен по его лекциям. Бросив учёбу, Кузнецов вернулся к матери в Тихорецк, где вскоре ему пришла повестка в армию. Первый год он прослужил связистом в Чите, но потом начались известные кубинские события и его перебросили на Кубу.

Естественно, с уходом Кузнецова из института жизнь в Краснодаре не остановилась. Осенью 1961 года историко-филологический факультет принял новое пополнение. Среди 75 новичков оказалось двое демобилизованных солдат: Юрий Селезнёв и Вячеслав Неподоба, старший брат Вадима Неподобы. Как оказалось, они тоже неровно дышали к литературе и пробовали что-то писать.

Спустя годы их сокурсник Виталий Кириченко, вспоминая царившую в начале 1960-х годов в пединституте атмосферу, писал: «Юрий Селезнёв, розовощёкий, высокий, всегда ходил со стопкой книжек под мышкой, просиживал свою молодость в библиотеке-пушкинке, да ещё и в заветном абонементе лишь для учёных, куда достал пропуск. Характерно подчмыхивал носом, как от щекотки, был лидером научно-студенческого общества под руководством русоведа-профессора Всеволода Альбертовича Михельсона. И никто не догадывался, какую творческую вершину он покорит в журнале „Наш современник“ и редакции „ЖЗЛ“. С кем попало не водился, дружил верно и предан– но со Славиком Неподобой, старшим братом нынешнего известного поэта Вадима Петровича Неподобы. Славик был признанным на факультете литературным авторитетом, все звали его Белинским и тянулись к нему, как к прирождённому оратору, лидеру, вожаку. Валера Горский, физически слабенький, застенчивый, читал свои новые стихи о весне, о слепом, переходя– щем улицу, неловко тычась палкой в бордюр. И смущённо прикрывался тыльной стороной ладони, как девушка. Весь витал в поэзии, придумывал строчки и тут же озвучивал нам, однокашникам. Дружил, как и я, с Вадимом Неподобой. Вечерами гуляли по Красной от Тельмана до улицы Горького, туда и обратно. Володя Шейферман (Жилин) тоже декламировал свои творения на углу Мира и Красной. Его стихи, на грани разума-безумия, возбуждали воображение, были очень смелыми и свежими».

Неудивительно, что уже осенью 1961 года на историко-филологическом факультете Краснодарского пединститута сложился, по сути, свой литературный кружок. Как правило, ребята собирались по выходным дням в одной из аудиторий на Тельмана, 4. «Читали по очереди, – вспоминал Кириченко, – кто что „сотворил“ за неделю. Звучали проза и поэзия. Вячеслав Неподоба делал щадящие, благожелательные разборки. Ему не жалко было дать лестные прогнозы какому-нибудь из нас, „старику“. В конце дружеской встречи Славик обычно собирал в кепку по рублю, лично шёл в гастроном и покупал большую бутылку дешёвого портвейна, кабачковой икры. Пир переносился в одну из комнат общежития, где строгой хозяйкой была комендантша Анна Константиновна. Её боялись все, но не Славик. Он по выходным сколачивал бригаду грузчиков, мы шли разгружать вагоны на Краснодар-2, зарабатывали деньги и продукты. Славик не забывал про Анну Константиновну, делясь с нею то связкой бананов, то ящиком лука. Юpa Селезнёв обычно не участвовал в мальчишниках, осуждал портвейновое веселье Славика и уходил к своей возлюбленной Людочке. Он недавно женился и жил у тёщи, на улице Комсомольской, в старом высоком доме недалеко от вуза. Его Людочка была исключительно красива, фигурой напоминала Софи Лорен. Я завидовал Юре – какая женщина у него!»

До поры до времени литературные посиделки студентов истфила внимания начальства не привлекали. Но весной 1962 года случилось непредвиденное: наши войска расстреляли в Новочеркасске мирную демонстрацию рабочих, выступивших с протестом против повышения цен.

Первым на истфиле о Новочеркасском побоище узнал из сообщений зарубежных радиоголосов Виктор Карнаушко. Он тут же этой новостью поде– лился с Вадимом Неподобой. До него только после разговора с Карнаушко дошло, почему ночью по тревоге подняли его тестя, который числился в краснодарском гарнизоне какой-то большой шишкой. Потом ребята заметили у крайкома партии первые бронетранспортёры. Стало очевидно: власть испугалась. Ситуация вполне могла выйти из-под их контроля.

Под впечатлением услышанного и увиденного Неподоба сочинил и при свидетелях продекламировал короткий экспромт: «По убиенным я грущу, отрезать нахрен хрен Хрущу». Потом он добавил: «Народ, проснись – ты всемогущ, Будь трижды проклят подлый Хрущ».


Естественно, эти экспромты очень скоро стали известны кубанским чекистам. Не случайно на литературные посиделки студентов тут же зачастил незнакомый и весьма далёкий от поэзии люд. Ну а потом ребят по одному стали приглашать для душещипательных бесед в местную Лубянку. Больше всех тогда, похоже, пострадал Горский. Он даже вынужден был впоследствии перевестись на заочное отделение. Но и другим студентам тоже досталось. Увы, не все ребята выстояли. Кто-то потом дрогнул. Но имеем ли мы право их судить?

Кузнецов, естественно, очень долго об этом литературном деле ничего не знал. Летом 1964 года он вернулся с Кубы в Тихорецк и после короткого отдыха устроился в детскую комнату милиции. Кто-то потом говорил, что поэт, мол, чудил. Но это не так. Просто все забыли, что безработица – это изобретение не постсоветского времени, она на Кубани существовала всегда. Однокурсник и близкий друг Юрия Селезнёва – литературовед Александр Федорченко рассказывал мне, как после школы его в Тихорецке никуда не брали, нигде не было свободных вакансий, и только после долгих уговоров матери начальство согласилось взять парня забойщиком скота на местный мясокомбинат. Вот и Кузнецов подался в милицию во многом от безысходности. Видимо, другого выбора он просто не имел. Другое дело: в Тихорецке ему было уже тесно. В этом небольшом кубанском городе отсутствовала какая-либо литературная атмосфера. А без поэтического воздуха Кузнецов жить больше не мог.

Я не знаю, кто именно подал Кузнецову идею (скорее всего, поэт-фронтовик Виктор Гончаров), но весной 1965 года он отправил свои рукописи в приёмную комиссию Литературного института. А тут ещё стало известно, что в июне в Краснодаре состоится очередной семинар молодых писателей.

Местное писательское начальство (и прежде всего Виталий Бакалдин) почему-то сразу восприняло Кузнецова в штыки. Ещё бы. Он ведь ни перед кем не заискивал и ни для кого за водкой не бегал. А кому нравятся независимые?!

Бакалдин с пеной у рта всем доказывал, что лучше всех пишет восемнадцатилетний каменщик из станицы Брюховецкая Владимир Демичев. И он-таки добился своего: парня рекомендовали на дневное отделение Литинститута. Много авансов окружение Бакалдина выдало и школьному учителю Владимиру Елагину, хотя его стихи никаких открытий не содержали. Скорей всего, Кузнецова и в этот раз тоже обошли бы стороной, как в 1960 году. Но все карты организаторам спутали москвичи: поэты-фронтовики Михаил Львов и Виктор Гончаров. Львова в отличие от Доризо нельзя было усыпить бутылками и льстивыми речами. Он своё дело знал прочно: лично прочитал все рукописи и лично успел перекинуться хотя бы несколькими фразами со всеми семинаристами. И ему сразу всё стало понятно. В Кузнецове ещё не старый фронтовик почувствовал родственную душу. Он увидел в молодом милиционере чёткий ум, склонность образно мыслить и, конечно, необычайной силы талант. Это с его лёгкой руки местные издатели тут же поставили в свои планы дебютные сборники Кузнецова и Горского.

Единственное, Львов не успел вмешаться в ситуацию с Литинститутом, и в 1965 году туда на дневное отделение из кубанцев приняли одного Демичева, а Кузнецова зачислили лишь на заочный семинар. Поэтому для него очень актуальным остался вопрос о работе. Оставаться в милиции сил уже не было. Хотелось заняться чем-то более интеллектуальным.

Как всегда, на выручку Кузнецову пришёл Горский, помогший другу устроиться в газету «Комсомолец Кубани». Естественно, редактор молодёжки Виктор Ведута быстро понял, что репортёр из нового сотрудника – никакой. Писать информации, брать интервью он тоже не умел. Находить новых авторов у него тоже не получалось.

Позже кто-то написал, будто Кузнецов, работая в молодёжке, первым обратил внимание на Юрия Селезнёва. Но это неправда. Селезнёв сам, когда учился в пединституте, периодически обходил все редакции краевых газет и предлагал свои услуги. Однако Кузнецову всё, что тогда писал Селезнёв – заметки о студенческом кружке археологов, рецензии на книги кубанских авторов, информации о театральной жизни, не нравилось. Он считал, что Селезнёв и не те книги отбирал для рецензирования, и не так, как надо, рассказывал о них. В общем, селезнёвские материалы он всегда предлагал в номер без всякого энтузиазма и только потому, что под рукой не было других статей, более ярких и более интересных. Кстати, Селезнёв тоже в ту пору особой приязни к Кузнецову не испытывал. Он не считал его стихи каким-то явлением. По-настоящему они друг друга узнали уже в 1974 году, когда стали регулярно встречаться в Москве у Вадима Кожинова. Но и потом большой дружбы между ними не возникло.

Единственное, что умел Кузнецов, – писать стихи. И Ведута поначалу с этим смирился, понадеявшись, что новый сотрудник возьмёт под своё крыло редакционное литературное объединение. Позже один из репортёров «Комсомольца Кубани» Станислав Левченко вспоминал: "Такую «шайку-лейку» и захочешь – не выдумаешь. Дважды в месяц эта братия собиралась в холле. Натискивалось человек до пятидесяти. Люди разного возраста, часто давно уже не комсомольского. Их раздирали творческие страсти, они разбивались на кланы и группировки. Объединение то лопалось, то возрождалось. Я не знаю, как молодые поэты ныне читают свои стихи. А тогда каждый автор, естественно, считал себя восходящей звездой, читал свои новые вещи нараспев – проще говоря, с завыванием. Особенно невыносимо завывали четыре поэтессы – студенточки тогдашнего пединститута. Сегодня они, наверное, уже бабушки, так что называть их имена не будем. А вот трёх поэтов назову: Юра Кузнецов, Вадик Неподоба, Коля Постарнак. Отцом и мэтром этого раздираемого противоречиями объединения, как ни удивительно, всегда единогласно признавался человек, не имевший к поэзии отношения, однако талантливейший журналист, собкор Всесоюзного радио, взрывной и эмоциональный, незабвенной памяти Коля Тарсов. Суровым судьёй на литобъединении был высокий и тогда худощавый Юра Кузнецов, наш сотрудник. Думаю, ему нелегко было выдержать столько проклятий в свой адрес, воплей и восторженных стонов. Мне сдаётся, что это была для него своего рода «начальная школа» («Комсомолец Кубани», 1993, 4 февраля).

В середине сентября 1965 года Кузнецов подготовил в газете первую поэтическую полосу под общим названием «Восход», в которую вошли стихи молодого учителя Олега Чухно и заочницы Литинститута Татьяны Голуб. А во вторую полосу «Восхода» он включил опыты студентки майкопского пединститута Валентины Твороговой.

Но всегда ли Кузнецов был объективен при отборе стихов? Наверное, нет. Кроме того, у него напрочь отсутствовали навыки дипломата. Он часто отказывал в публикациях Виталию Бакалдину, Владимиру Жилину и даже главному местному классику Ивану Варавве. Естественно, кубанские знаменитости ему простить этого никак не могли. Они постоянно ходили по инстанциям и требовали поставить на место зарвавшегося молодого коллегу. Однако и своих ровесников Кузнецов печатал не всех подряд. Он ценил необычную лирику Олега Чухно, считал его мастером офорта, хотя и не всё в этой технике принимал. Ему нравились первые опыты выпускницы Адыгейского пединститута Валентины Твороговой. Но он всегда морщился, когда ему в руки попадались рукописи Татьяны Голуб.

Кажется, в марте 1966 года терпение Ведуты лопнуло. Он устал от жалоб Бакалдина и прочих кубанских знаменитостей и предложил Кузнецову определиться, наконец, с головой окунуться в газетную подёнщину или подать заявление по собственному желанию. Кузнецов выбрал последнее.

Многие думали, что после этого редактор молодёжки последует примеру Бакалдина и начнёт везде Кузнецову перекрывать кислород. Но Ведута был другим человеком. Он понимал, что при всём при том Кузнецов – это талант, во многом беззащитный и ещё толком не оценённый. Поэтому Ведута, несмотря на увольнение Кузнецова из редакции, используя свои связи в партийных и комсомольских органах, всё сделал, чтобы в апреле 1966 года первую премию на краевом телевизионном конкурсе молодых поэтов дали не Татьяне Голуб, на чьей кандидатуре настаивали кубанские классики, а его бывшему сотруднику Юрию Кузнецову. Более того, сразу после объявления имён победителей Ведута поставил в номер целых пять стихотворений Кузнецова, одно из которых – «Бумажный змей» – поэт потом часто включал в свои сборники (кстати, через месяц другое стихотворение Кузнецова из кубанской молодёжки – «Память» – перепечатала уже многомиллионная «Комсомольская правда»).

Однако в самом Краснодаре Кузнецову больше ничего не светило. Максимум, на что он мог рассчитывать, – на издание своего первого сборника. Бакалдин ясно дал понять молодому автору, что никакой поддержки от краевой писательской организации ему не видать. Литературные функционеры сознательно хотели загнать его в некую резервацию, чтобы лишить возможности любого роста. Оставаться в Краснодаре дальше означало погрязнуть в болоте мелких страстей и погубить себя как поэта. Выход Кузнецов увидел только один – ехать в Москву и добиваться перевода с заочного на дневное отделение.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

    wait_for_cache