355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Газета День Литературы » Газета День Литературы 160 (2009 12) » Текст книги (страница 4)
Газета День Литературы 160 (2009 12)
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 12:00

Текст книги "Газета День Литературы 160 (2009 12)"


Автор книги: Газета День Литературы


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)

Андрей Рудалёв СОВРЕМЕННАЯ ДЕМОНОЛОГИЯ


В шедевре американской киноиндустрии фильме «Красная жара» герой Арнольда Шварценеггера, приезжая в Штаты, со скрежетом зубовным произносит: «Ка-пи-та-лиззм!» Сейчас уже не надо никуда ехать. Он сам, этот капитализм, коростой пробрался к нам. А может, контрабандой его нам подкинули, сейчас пойди разберись.

В своём пятикнижии от «Радио Fuck» петербуржец Герман Садулаев добрался до «АD». Латиницей обозначено название крупной корпорации, но можно и кириллицей, тогда понятней о чём речь.

Современный ад вывернулся наизнанку. Из пропасти, космологического низа он распространился по земной горизонтали, приобрёл материальные и идеологические формы. Он даже персонифицирован. Ад может отлично мимикри– ровать, умело подстраиваться под все формы жизни. Это у него особенно удачно получается, когда его не замечают, отрицают и его проявлениям не придают значения.

Всё как обычно. Канун католического Рождества. Символ понятен – зачин новой конечной эпохи. Теперь рождественская «сказка покинула этот город», «чуда не происходит» и «детство нашего мира давно закончилось».

Вначале был корпоративный праздник. Оргия, вакханалия, апофеозом которой стала вилка в груди главы холдинга Мандельштейна. Вместо рождения – смерть, вместо звезды – холодные зубья вилки…

Далее по роману самое любопытное – описание языческих мистерий рыночной цивилизации.

Неоязычество рынка становится инфернальным, разлагающимся, трупным. Современный рыночный миф трансформируется в ад. Капитализм с нечеловеческим лицом, рогами и хвостом.

Курсы повышения квалификации холдинга «А.Д.», на которых лектор рассуждает о том, что «когда монотеистические религии вытеснили язычество, прежние боги были переведены в разряд демонов». Демоны – это символы, столпы менеджмента: «Маркетинг, Мерчендайзинг и прочие твари – не просто термины их учебника по экономики, но имена могущественных демонов. Вся семейка состояла между собой в кровосмесительном родстве».

Рыночная демонология проста, её термины персонифицированы, им надобно поклоняться, чтобы избежать их буйства. Следует заручиться поддержкой в охоте на повышении продаж.

Или чего стоит три уровня программ обучения управленцев холдинга. Три уровня рыночного просветления адептов этого культа, при которых мисты постепенно посвящаются в мистагогов. Причём каждый новый уровень начинается с полного отрицания предыдущего. Переходя на высший, ты отрицаешь прошлое и всё, чему ранее тебя учили. Твою личность форматируют заново.

Первый уровень – магический, «внушают, что успех бизнеса зависит от благосклонности потусторонних персонажей». Мнительная зависимость от внешних неведомых сил, которые ведут тебя, управляют твоей жизнью, найдя общий язык с которыми, ты обретаешь успех и возможность перехода на следующий уровень. Здесь внушается мысль о самодостаточности управленца, о том, что все зависит исключительно от него, и «только научившись контролировать своё сознание, обратив взор внутрь себя, человек способен продвигать бизнес». На третьем заключительном уровне происходит посвящение в небожители – топ-менеджеры. Топ-менеджер возвышается над полем битвы и, погружаясь в нирвану, наблюдает, как «всё происходит само собой, по своим законам». Основная его позиция – невмешательство в процесс. Он уже стал идолом, которому остаётся принимать священные дары: обставлять кабинет, выбирать автомобиль, потреблять всевозможные деликатесы и обживать курорты.

Возьмём топ-менеджера «А.Д.». Мандельштейн далеко не рядовой человек, даже с точки зрения физиологии. Он гермафродит. Некое сверхсущество с мужскими и женскими половыми признаками…

Мандельштейн эффективный управленец, верхушка и символ корпоративной пирамиды. На самом деле, как ваучер «МММ», он вроде как был, но в то же время «не было никакого человека». Через некоторое время он воскрес в виде инфернального нечто. Пустота, бесплотная тень, от которой остается «запах нечистот и горелой серы».

Сам муравейник корпорации – микрокосм, который устремлён не вверх, а вниз, становится проекцией инфернального. Примечательно, что классификация рекламных клипов – одного из основных источников роста и развития холдинга, составлена по семи типам смертных грехов: гордыня, зависть, чревоугодие, похоть гнев, алчность, лень. Всё это должно быть взлелеяно в мире, ведь чем больше и полнокровнее присутствуют эти качества, тем эффективнее отдача от рекламного продукта. Тем глубже вхождение ада в плоть мира.

Реклама греха через грех…

Здесь всё наоборот, всё через выверт. Мужчины спят с мужчинами, женщины с женщинами, помимо всего этого есть секта универсальных людей – гермафродитов. Их символ – кентавр – существо также амбивалентной природы: «Его верхняя часть относится к этому свету, а нижняя указывает на родство с миром теней, мёртвых». Этот телесный и духовный низ тянет кентаврическую цивилизацию в потустороннюю пропасть. Посюсторонний мир уже имеет прочные и даже физиологические узы с инфернальным.

Защититься от этого можно только двухчастным заклинанием. Что и спасло главного героя следователя Катаева. Первая часть будет составлять неоспоримую истину, вторая – пожелание. Для Катаева в роковой момент спасительной стала тавтологическая истина «солнце встает на востоке». «Может, у нас и нет других истин, кроме тавтологий, когда мы называем разными словами одно и то же…», ведь всё остальное можно поставить под сомнение. Шок тавтологической истины разрушает матрицу, иллюзию.

Выверт демонической цивилизации следователь исправляет одной фразой, которая возвращает нас к Рождеству, к той звезде, которая воссияла там. Начинается новый день, над многоэтажками «вставало белое солнце». Возможно, оно принесёт обновление.

В демонизации капитализма Герман Садулаев не одинок. На другой стороне земного шара режиссер Майкл Мур снял фильм «Капитализм: история любви», где также настаивает на дьявольской сущности этого варианта общественного устройства.

Конечно, можно использовать и этот подход. Хотя часто на деле все проще. К черту метафизика и всевозможные философические построения! Гопники. Метафизические, элитарные, повсеместные гопники – они мешают нам жить! «Гопники снизу – гопники сверху». Вот настоящие демоны нашего мира, несущие торжество упрощения и профанации. Апостолы серости и усредненности.

Конечно, Садулаева можно упрекать, что после надрывного и искреннего «Я – чеченец!» он стал играть на поле литературной попсы. Но ведь есть такая задача, особенно сейчас в безбрежном море книг на всяческий вкус, быть прочитанным. Это ведь тоже немаловажно. Однако, Садулаев не просто втюхивает читателю удобовари– мый для его желудка литтовар, но троянским конём проводит важные для себя мысли и идеи, которые уж никак попсовыми не назовёшь.

Садулаев разный. Уверен, что в ближайшее время он ещё удивит на почве, как это принято говорить, «серьёзной» литературы.

Валерий Михайлов СЕРДЦЕ НАРАСПЕВ


К 100-ЛЕТИЮ СО ДНЯ РОЖДЕНИЯ ПАВЛА ВАСИЛЬЕВА


– Ва-а-си-и-и-иль-е-ев!

Ветер свищет в этом синем, протяжном, зовущем «и-и», и небо высокое в нём всё гуще, синее, а потом, на далёком излёте, – разреженней, пустыннее, как выцветающий ситец. А в звуке «е-е» тоска, темнеющий вечер, горе, безнадёжность.

– Па-а-а-ашка-а-а!

А в этом открытом «а-а-а» уже воет пространство, и рыдание западает в бездонную пустоту, и тонет в самом себе, не находя никакой опоры.

– Па-а-а-а-ве-е-ел!

Ястреба отверстых гласных улетели ввысь и пропали, канули где-то вдали. Ни отзвука в ответ, словно они растворились в высоте. Лишь тает беззвучно, словно в зареве заката, в его сине-фиолетовом океане это ножевое, слабеющее «е-е-е», пока не исчезает насовсем.

Не дождаться… – не откликнется он.

А ведь было время – как бился изнутри в одном его крепком имени живой огонь жизни. Ветер вольно веял в нём степными цветами, сладостно горчащим полынком, резкой горькой полынью с её золотыми пахучими соцветиями-солнышками; и тёмно-синие муску– лы иртышской стремнины играли в переливах упругих волн, посверкивая серебристыми хребтами осетров и стерлядок и малиновыми искрами язевых и окунёвых плавников; и тень огромного крыла плыла по ковылям и светло-сизым полынкам, по изжелта-белому горчащему солончаку; и слышался в этом имени шёлковый, свеже-зелёный шелест пойменных лугов; и в розово-сиреневом тёплом сиянии млели покатые курганы и холмы, а за ними отстранённо синели зубчатые горные перевалы… Звяки бубенцов на лихих тройках, серебряное ржание лошадей, на речном берегу смех и напевы девок в цветастых продувных сарафанах, тяжеломедный рёв колоколен, бодрые строевые песни бородатых казаков… – ах, как много слышалось и виделось в этом ладном имени «Павел Васильев», солнечно-щедро напоённом яркими и сильными образами и напевами, каким-то вечно-незакатным, горячим и живым русским словом.

И вдруг всё оборвалось, и померкло, и стихло. Словно кануло с размаха в пропасть. И – тишина. Только тусклый отсвет звёзд в безлюдной степи на ковыльных метёлках, колышущихся беззвучно под вздохами слепого бродячего ветра.

– Па-а-а-аш…-ка-а-а-а-а…


27 лет жизни было отпущено ему на Земле.

Из крупных поэтов – меньше только Лермонтову.

Но, гений, духовидец, дворянской ранней зрелости пророк, Лермонтов богатырским махом в 26 лет прошёл отмеренный человеку путь и, исчерпав до дна земные страсти, достигнув невозможных творческих высот, уже скучал на Земле, уже томился её однообразием – в предчувствии неземной полноты бытия.

Васильев же, родившийся столетием позже, погиб, не испив до дна всклень налитой ему чаши… Смутно, глубиной крови он, видно, предчувствовал это, смолоду торопясь жить и творить на полную катушку. Жарким солнцем горела его весна, дочерна его пожигало лето жизни – а ни осени, ни зимы ему уже не досталось. Как вольного и сильного зверя, гнали его ненасытные до живой крови людоеды-охотники. Два ареста за спровоцированное «хулиганство», тюрьма и подневольная тяжкая работа были показательными примерками. Как и унизительная «порка» в печати – сначала всеми эти непонятно-с-чего именитыми Безыменскими, никого-не-греющими Жаровыми, отроду-не-голодавшими Голодными, а затем и самим, сладкоречивым – по-адресу-властей – Горьким, который по возвращении с Капри, как карась в сметану, вошёл во литературе в роль некоего бога-Саваофа соцреализма – и крыл уже «фашистами» своих собратьев по перу, не угодных режиму. А затем и третий роковой арест, когда следователи-чекисты превратили «хулигана» в «террориста», будто бы желающего убить товарища Сталина.

Павел Васильев был обречён на гибель – сразу же как приехал в Москву.

Могли ли простить мертвяки живому, больные – здоровому, уроды – красивому, бездари – даровитому?..

К тому времени, когда в столице появился Павел Васильев со своей яркой и горячей, как молодая кровь, поэтической речью, русской поэзии почти не стало видно – одна советская. Синь есенинских очей подменилась наглой мутью гляделок мутанта. Родник живой русской речи был заплёван и забит мусором косноязычной мертвечины. Большевики же первым делом поставили в Совдепии памятник Иуде Искариотскому – как первому революционеру. Чужебесие сделало своей речью чужесловие. Как недавно дворяне, что изъяс– нялись между собой на французском, так и «одесситы» всех мастей быстро сварганили себе язык, слепленный из литературщины, канцеляризмов, жаргона и не переваренных в русской печи словесных переводных уродцев своего чужемыслия. Потому-то и травили настоящее русское слово, что не знали его и не любили.

Блока – замучили. Гумилёва – расстреляли. Клюева – засмеяли. Есенина – довели до петли. Ахматовой – чёрный платок на роток. Булгакова – приговорили к немоте. Пришвина – в деревенскую нору. Клычкова, Платонова – в юродивые. На Шолохова – ведро помоев и клеветы.

«В своей стране я словно иностранец», – подивился Есенин напоследок.

Васильев же, через каких-то пяток лет, – своей стране, а тем более её столице, был попросту чужероден.

Русскую поэзию спешно перекраивали в советскую русскоязычную – маргинальную по своей сути. «Все сто томов партийных книжек» Маяковского и прочая стихо-тошно-творная муть массы его подражателей, как огромное нефтяное пятно, стало колыхаться на чистой её реке, отравляя всё живое вокруг.

Павел Васильев был наделён редчайшим среди писателей даром – даром живой народной речи, даром русского слова во всей его красоте и силе, и этот дар соединялся в нём с поэтическим талантом необычайной энергии и выразительности, причём энергии здоровой, жизнелюбивой, солнечной. Это здоровое, по сути, народное начало отметил в нём Борис Пастернак в известном отзыве 1956 года, на вершине своего творческого пути, писательской зрелости и ясности мысли. Поначалу сказав, что в начале 30-х годов Павел Васильев произвёл на него впечатление приблизительно такого же порядка, как в своё время при первом знакомстве с ним и Есенин и Маяковский, Пастернак выделил существенную подробность: «Он был сравним с ними, в особенности с Есениным… и безмерно много обещал, потому что в отличие от трагической взвинченности, внутренне укоротившей жизнь последних, с холодным спокойствием владел и распоряжался своими бурными задатками».

(Правда, само по себе «безмерно много обещал» никак не определяет сделанного, сотворённого Васильевым в течение короткой жизни, по каким-то причинам Пастернак не высказывает своего мнения… но поговорим об этом позже.)

И далее – о сути поэтического дара Павла Васильева:

«У него было то яркое, стремительное и счастливое воображение, без которого не бывает большой поэзии и примеров которого в такой мере я уже больше не встречал ни у кого за все истекшие после его смерти годы».

Замечательно-точное определение! (Не говоря о щедром и благородном, в пушкинском духе, характере самого высказывания о собрате по литературе, столь редкостном по всем временам.)

Вернёмся к изумительному дару Павла Васильева – сызмалу, смолоду в полной мере володеть русским живым народным словом. Кроме него, такой дар, по-моему, был тогда только у одного русского писателя – Михаила Шолохова.


Шолохов – эпик по призванию и поэт по существу. Васильев – поэт по призванию и эпик по существу. И у того и у другого одна главная тема – гражданская война, в широком смысле этого понятия, то есть коренного изменения жизни в стране, связанного с революцией. И Шолохов и Васильев – с искренностью и страстью на стороне «рабоче-крестьянской» власти. Они считают её поистине народной, мужицкой, справедливой и, хотя видят реками льющуюся кровь, от чего рвётся сердце, душой принимают трагедию и считают жертвы неизбежными.

Оба выбрали «материалом» для своего песенного эпоса судьбу казачества – этого православного воинства, крепи и доблести России, сословия, приговорённого «мировыми революционерами» к поголовному истреблению, – тут оба писателя, как говорится, глядели в корень, потому что уничтожение России и всего русского с казачества и началось.

Не они первые среди так называемых крестьянских писателей поверили в революцию, или, говоря по-иному, испытали обольщение ею. Так, простодушный Сергей Есенин мнил себя на первых порах революционнее большевиков, а многоумный и многоискусный Николай Клюев с восторгом писал:

Есть в Ленине керженский дух,

Игуменский окрик в декретах…

Вскоре и тот и другой сильно разочаровались в «Октябре»: мужиков, перевернувших власть, загоняли в такую кабалу и рабство, что по сравнению с этим царское ярмо уже казалось шёлковыми путами, да к тому же выяснилось и вовсе страшное – всю Россию, Русь, нисколько её не щадя, ленинская гвардия бросала в костёр мировой революции, как какую-то охапку дров, чего и не скрывала, о чём с бешеной радостью вопила. До самой войны с Гитлером (с которым, как и с Наполеоном, на Россию шла вся Европа) идеи интернационала, мировой коммуны главенствовали в советской политике, а стало быть и в советской литературе, недаром такую популярность обрела светловская «Гренада», с её надуманным «хлопцем», который якобы «хату покинул, пошёл воевать, Чтоб землю в Гренаде кресть– янам отдать», и с этой псевдонародной, а-ля рюс, фальшью:

Гренадская волость

в Испании есть.

Если, старшие годами, Есенин и тем более Клюев скоро распрощались со своими чаяниями о революции, то Шолохов и Васильев остались ей верны. Только вот Шолохов, чудом уцелевший в кровавой рубке всего русского, после «Тихого Дона» в основном пил горькую, а Васильева – погубили молодым.

Главным обвинением против Шолохова выставили его молодость: не способен-де был двадцатилетний провинциал написать «Тихий Дон». Клеветники говорили тогда о первой книге романа. Но ведь четвёртая книга превосходит по художественной силе, поэзии первую – а написана она была тридцатилетним и никаких белоказачьих «гениев» вроде Ф.Крюкова тогда уже и на свете не водилось.

Ну, а «Песня о гибели казачьего войска», написанная Павлом Васильевым в двадцать лет! Ярые, сочные, буйные, упругие, солнечные, печальные, жестокие… – кровь с молоком! – народные говоры-заговоры-погудки, где от лирического распева и поминального плача до молодецкого озорства и удали переходы во мгновение ока, как в пылающем огнём и силой казачьем норове. Напевшись на все лады, хмельно и трезво насытившись песней, о чём задумывается-заговаривает этот сказочный юноша-богатырь, которому смолоду дарована невиданная по разнооб– разию и мощи народная речь, а вместе с ней и властная, несокрушимая жажда жизни?

Кончились, кончились

вьюжные дни.

Кто над рекой зажигает огни?

В плещущем лиственном неводе

сад.

Тихо. И слышно, как гуси летят.

Слышно весёлую поступь весны.

Чьи тут теперь

подрастают сыны?

Чья поднимается твёрдая стать?

Им ли страною теперь володать?

Им ли теперь на ветру молодом

Песней гореть и идти напролом?

Чует, чует подспудно твёрдой стати певец, что рождённый владеть и страной, и словом, он одинок – как слишком живая мишень, и пули, невидимые пули уже летят в него откуда-то. Не оттого ли этот грустный, по сути, запевный вопрос у того, кто на молодом ветру песней горит и идёт напролом? И – брата по жизни он своего видит погибшего:

Синь солончак и звездою разбит,

Ветер в пустую костяшку свистит,

Дыры глазниц проколола трава,

Белая кость, а была голова,

Саженная на сажённых плечах.

Пали ресницы, и кудерь зачах,

Свяли ресницы, и кудерь зачах.

Кто её нёс на сажённых плечах?

Он, поди, тоже цигарку курил,

Он, поди, гоголем тоже ходил.

Может быть, часом и тот человек

Не поступился бы ею вовек,

И, как другие, умела она

Сладко шуметь от любви и вина.

Чара – башка позабытых пиров –

Пеной зелёной полна до краёв!

Вот он, тот ранней горечи запев «Прощания с друзьями», которое отрыдается семью годами позже, в канун собственной, преждевременной гибели.

И поэма эта, конечно, не песня – песнь. Как и у Шолохова «Тихий Дон» не роман – песнь. Песнь, она по разряду высокой трагедии, это поэзия в чистом виде. И слово в заглавие «Песни» найдено точное – гибель. Гибель не только казачьего войска – народа, языка, песни, жизни.

Ну вот… а кто-то так долго и нудно клевещет, что не могут на Руси быть молодые да ранние да удалые в слове. Что-де, как это так и кто дозволил: без университетской корочки и писательского стажа – напролом в классики? – Кто даровал сполна – Тот и дозволил.

И Шолохов, и Васильев сотоварищи – в общем-то весьма советские по убеждениям писатели. Почему же их сызначалу беспощадно гонит нахрапистая пролеткультовская орда? Зачем не верит на слово и не прощает таланту? Ну да, конечно, жажда власти, и денег, и круглой, белой, душистой, как калач, московской славы. Ну да, зависть, на которую никакой управы. Но ведь не только! Тут подсознательная, кровная, древняя и непримиримая вражда некоей генетической глубины и силы.

Как ни ставь вопрос, ответ один: слишком русские. Поскреби эдакого советского – и обнаружишь русского. А это и языческая широта в норове, и Христос в душе, и имперская воля, как избыток железа в горячей крови, текущей по жилам.


О, это загадка из загадок – как творец, кому назначено исполнить своё назначение, вернуть дар сторицей, вдруг взрывается изнутри, как солнце, выбрасывая в настоящее и в будущее созревшую в нём огненную энергию. Будто горстями он вырывает, выбрасывает из себя, из своей души запечатлённое словом живое пламя. И оно горит – и не сгорает, неподвластное времени. И он, несмотря ни на что, успевает сделать то, что назначено свыше.

В русской поэзии такими творцами были Лермонтов, Пушкин, Блок, Есенин, осуществившие себя до сорока лет. И – Павел Васильев…

С какой силой хлещет творческая энергия в тех, кому суждено рано умереть!..

Порой бывает до смертной тоски жаль, что так мало они пожили.

И ведь всё же что-то не сказалось словом. А это не сказанное – несказанное – ещё большая тайна…


В семнадцать лет с другом-ровесником, к тому же тоже поэтом, кинуло Пашку через всю Сибирь аж до Тихого океана. И тайга, и тундра на пути – и золотые прииски, и рыбацкие шхуны, и много чего другого в бродяжей молодой жизни. Словно бы душа его напитывалась русским простором, а память – русским словом, ещё свежим, сочным, незахватанным, незатёртым. Да так оно и было на самом деле – всей шкурой своей, всем сердцем он обязан был ощутить ту размашистую силу, что вела Русь по Земле от края и до края. Поэт – скорее по наитию, чем по сознательному решению – повторял путь своего народа. И, дойдя до Великого океана, хлебнув его студёной водицы, он будто бы оттолкнулся и устремился неудержимо с Востока на Запад, до сердцевины страны, до Москвы.

А по ходу, пока вызревала в нём эпическая мощь, разбрасывал, как пучки самоцветных искр, горячие и свежие образы в своих лирических стихах, напоённые ветром дорог и первозданностью пространства.

…Бухта тихая до дна напоена

Лунными, иглистыми лучами,

И от этого мне кажется – она

Вздрагивает синими плечами.

...Знаешь, мне хотелось, чтоб душа

Утонула в небе или в море

Так, чтоб можно было

вовсе не дышать,

Растворившись

без следа в просторе.

И азиатская степь, и сибирская тайга, и горы, и моря – всё разом запело в нём.

Рождённый на пограничье народов, земель, культур, он ощутил это пространство и его дух, всё их неразъединимое величье – как своё родное, как свою раскрывающуюся суть. Не отсюда ли его понимание Востока, сроднённость с жизнью и чаяниями степняков-казахов, сочувствие тому, чем живут сибирские племена, народы Туркестана? Не отсюда ли вольный ритм его стихов и поэм, их живое прерывистое дыхание и гуляющая в них ветром внутренняя свобода!..

О своём родном крае он уже в семнадцать лет понял:

Не в меру здесь сердца стучат,

Не в меру здесь и любят люди.

По естеству дара Павел Васильев сам, до последней кровинки растворён в русской стихии, в стихии живого языка: его напевности и силе, страсти и меткости, ярости и нежности, ласковости и озорстве, прямодушии и лукавстве, во всех бесконечных переливах и искристом разнообразии народного ума-разума, что запечатлены словом записанным и словом живым, бытовым, разговорным.

Корнила Ильич, ты мне сказки баял,

Служивый да ладный, вон ты каков!

Кружилась за окнами ночь, рябая

От звёзд, сирени и светляков.

«Рассказ о деде» – начало зрелости Павла Васильева. Удивительно ранней – в 19 лет! И, что ещё удивительнее – ясно и трезво им понятой, вполне осознанной.

Поразительнее всего – когда, в какой час пришёл в русскую литературу Васильев. Только что отцвёл, как цветок неповторимый, Есенин; загорчил и умолкнул для читателя нарядный и сладковато-лубочный сказ Клюева; исчез в подполье вынужденной публичной немоты забредший в лесные причуды и языческий морок Клычков; – и чистое поле русской поэзии заросло буйным чертополохом всяких Бедных-Безыменских-Красных-Жаровых-Светловых и прочих строчкогонов. И тут земля выдохнула из сибирских степей, гор и лесов поэзию Павла Васильева – как очищающую воздух могучую грозу, как освежающий ураган, разом сметающий с пути в стороны всю эту словесную дурнину.

Это случилось как раз перед раскулачкой – расправой над лучшими земледельцами. Сталин считал коллективизацию вторым Октябрём и провёл её жесточайшим способом, который ещё в первые годы революции предложил его политический противник, а потом и враг – Троцкий. В России, крестьянской стране, власть по сути уничтожала крестьян – народ Креста, как они сами себя назвали, вытравляла его дух, веру, свободу, обычаи. А значит – обрекала на смерть и русский язык, культуру, словесность.

Поэзией Павла Васильева русская земля словно бы захотела побаять напоследок, поговорить на своём природном языке, а вольное наше крестьянство, перед гибелью, – отпеть само себя своим голосом, родной песней…


Что такое поэт?

Это песня, которая из него рвётся наружу.

Песня как воздух, что переполняет лёгкие, как кровь, что бьётся в жилах, как радость и беда, которые ни за что не сдержать в себе. Песня это душа, отверстая миру, людям, небу, звёздам.

Поэт поёт, как дышит; всё на свете его пронзает и ранит: и счастье, и горе – и песня вырывается и льётся из него, как кровь.

Поэт – это стихия, не подвластная ни окружающему миру, ни себе самому, – ей суждено отбушевать и осуществиться несмотря ни на что на свете, по никому не понятному закону, который мы, не найдя лучшего определения, называем волей небес.

Тут, пожалуй, надо сказать пару слов о стихотворцах и поэтах, ибо это далеко не одно и то же.

Стихотворцы разумны, рационалистичны – поэты стихийны.

Стихотворцы держатся на цепкости и мастерстве – поэтов возносит вдохновение, природа которого не связана с человеческой волей.

Стихотворцы живут в пределах земных температур – в поэтах сквозят энергии космоса (гений).

У стихотворцев век короток (часто оканчивается и до физической смерти), а поэты живут в веках, и «радиоактивность» их стихов не убывает. Или, иначе, век стихотворца – собственный, а век поэта – век языка-народа (а то и в мёртвых языках живут).

И главное, чем отличаются стихотворцы от поэтов: первые пишут просто стихи – вторые неведомым образом запечатлевают в стихах поэзию.

Стихотворцев – тьмы, и тьмы, и тьмы; поэтов – совсем немного.

По стихам их узнаете их.

Павел Васильев был – поэтом.

Дала мне мамаша тонкие руки,

А отец тяжёлую бровь…

Автопортрет точен, но, конечно, это образ.

«Тонкие руки» – это любовь к стихам, к слову, к песням, что перешла ему от матери, Глафиры Матвеевны; «тяжёлая бровь» – это сильный ум, непокорный, прямой и смелый норов, доставшийся Павлу по наследству от отца, Николая Корниловича.

Так соединились в нём неразрывно два начала: лирику и эпос дала Павлу Васильеву судьба. Напевам – лёгкость и ярость, взгляду – дымку и зоркость, стихам – акварельную нежность и сочную прямоту.

«Песни – мои сёстры, а сказы – братья…» – это ведь ненароком вырвавшееся признание в том, что не им самим рождены стихи, а с ним они родились на свет.

Павла Васильева несла поэтическая стихия редкой мощи и в напоре своём ворочала глыбами поэм, выбрасывала на берег алмазы и самоцветы лирики. Но было в том потоке и немало сора – стишков-однодневок, рифмованных лозунгов, эмоциональной невнятицы и прочих пузырей и пены.

…А ведь уже в двадцать лет он взлетал в лирике к настоящим высотам!

Вот мы идём с тобой и балагурим.

Любимая! Легка твоя рука!

С покатых крыш церквей,

казарм и тюрем

Слетают голуби и облака…

Закат плывёт

в повечеревших водах,

И самой лучших из моих находок

Не ты ль была? Тебя ли я нашёл,

Как звонкую подкову на дороге,

Поруку счастья? Грохотали дроги,

Устали звёзды говорить о боге,

И девушки играли в волейбол.

Какое чудо! Какая летящая лёгкость дыхания! Словно бы напрямую, в первозданной свободе, вливается в нас волшебное чувство первой влюблённости, искренней, полнокровной и благодарной радости жизни. И Божественный её смысл, как светящееся облачко, летит над строками…

И ещё: кто, кроме молодого Пашки Васильева, мог бы соединить в единой, живой ткани стихотворения эту благовесть листьев тополиных окраинной троицы садов со звёздами, уставшими говорить о боге, и девушками, играющими в волейбол! Тут и земное и небесное, и жизнь и литература, ставшая самой жизнью (как изящно, непосредственно и – на миг – победительно вспоминается вдруг поэту уже давно вошедшее в кровь каждого русского человека лермонтовское «И звезда с звездою говорит…»), – тут само естество и дыхание поэзии…

В любовной лирике, как в любви, не солжёшь: тут поэт идёт по лезвию ножа. Лишь предельная искренность чувства и слова! А коли собьёшься – Муза вмиг отвернётся. Всё на эту тему (какая тема? – сердцевина жизни!) давным-давно пето и перепето – однако Павел Васильев и здесь открывает новое, и здесь он неповторим.

Выпускай же на волю своих лебедей, –

Красно солнышко падает в синее море

И – за пазухой прячется ножик-злодей,

И – голодной собакой шатается горе…

Если всё как раскрытые карты, я сам

На сегодня поверю –

сквозь вихри разбега,

Рассыпаясь, летят по твоим волосам

Вифлеемские звёзды российского снега.

Вершина его любовной лирики, конечно же, «Стихи в честь Натальи» (1934), где как поэт и как человек Васильев сказался с предельной полнотой и силой всех своих чувств, – так вольная река по весне разливается во всей своей могучей широте, отражая в блёстках горячих искр и солнце, и небо, и землю.

Так идёт, что ветви зеленеют,

Так идёт, что соловьи чумеют,

Так идёт, что облака стоят.

Так идёт, пшеничная от света,

Больше всех любовью разогрета,

В солнце вся от макушки до пят.

Здесь Павел Васильев поёт гимн не только любви, женской и земной красоте – это ещё и его понимание жизни, и России, и русского слова, и, в конце концов, поэзии. Чуждый любым декларациям, никогда напрямую не заявлявший о своих, так сказать, эстетических взглядах, он лишь однажды, словно невзначай, промолвил: «Я хочу, чтоб слова роскошествовали, чтобы их можно было брать горстями. Есенин образы по ягодке собирал, а для меня важен не только вкус, но и сытость. Строка должна бить, как свинчатка».

Помнится, читал я в чьих-то воспоминаниях про Ахматову, что она называла лучшим стихотворением о любви в русской лирике «Турчанку» Осипа Мандельштама («Мастерица виноватых взоров, Маленьких держательница плеч…»). Оно, конечно, дело вкуса, и кто-кто, но Анна Андреевна понимала в этом (и в теме, и в стихах) да и «Турчанка» по-своему замечательное стихотворение. Однако, ненароком подумалось тогда мне, не всё же дышать духами и туманами полуподвала «Бродячей собаки» и гостиной «внеполой» Зинаиды Гиппиус, всем этим замкнутым эстетизированным пространством, с его камерными страстями и аквариумной красотой. А если всё-таки выйти оттуда на вольный воздух! Там небо, и солнце, и ветер – там жизнь. Там идёт и вечно будет идти по улице васильевская «Наталья».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

    wait_for_cache