355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Газета День Литературы » Газета День Литературы # 70 (2002 6) » Текст книги (страница 4)
Газета День Литературы # 70 (2002 6)
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:39

Текст книги "Газета День Литературы # 70 (2002 6)"


Автор книги: Газета День Литературы


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)

Что Вас так тянет общаться с этими людьми? Зачем Вы пачкаетесь, общаясь с ними? Если рядовые еще не понимают, что из себя представляют кумиры, то Вам – грех и с Вас спросится. Очнитесь, Владимир Григорьевич, и отряхните их прах со своих ног. Не забывайте, что суд потомков, а не современников есть правый, а их, этих медуз и хамелеонов, в недалеком будущем причислят к лику Мазепы и будут раз в году на все времена анафемствовать во всех церквах России.

Священник Дмитрий Дудко ПРАВЕДНИК ДОСТОЕВСКИЙ


Прошло уже довольно много времени, пора бы успокоиться, а я никак не успокаиваюсь.

Дело в том, что я прочел в журнале «Русский дом» мнение уважаемого протоиерея Александра Шаргунова по поводу канонизации Ф.М.Достоевского, это был ответ на вопрос рядового христианина, не пора ли канонизировать Достоевского, выражая тем самым глубокое уважение к слову писателя. Если он будет канонизирован, его слово будет иметь еще большее значение.

Это естественно: голос писателя будет подтвержден голосом Церкви. На мой взгляд, о.Александр дал ответ поспешно, решая вопрос только с внешней стороны. Я не буду спорить с ним, поскольку считаю, что с внешней стороны он говорит правильно. Но мне тут же вспоминаются евангельские слова: судите не внешним судом, а судите судом праведным.

Я не хочу сказать, что я могу быть судом праведным: я грешник из грешников, это мне показал Бог, когда меня судили в 1980 году. Я просто говорю, что нужно прислушаться к голосу из народа; вопрос, поставленный рядовым читателем, нужно понять как голос из народа, и к нему нужно прислушаться, как следует. Вопрос этот не праздный, народ знает, какую пользу принес Достоевский и для Церкви, и для нашего Отечества. Его формула: «православный – значит русский, русский значит православный» заключает в себе наше русское христианство. Конечно, это могут истолковать и как русско-христианский шовинизм, но Бог с ними, видимо, надо радоваться, когда на нас глаголют всякую неправду.

Журнал «Русский дом» выходит с подзаголовком «Для тех, кто любит Россию». Прекрасно сказано, но вызывает и некоторую тревогу, как бы он не стал журналом не для тех, кто любит Россию, а для тех, кто любит поговорить о России, пусть даже выспренно. Это ведь не одно и то же: любовь к Отечеству и любовь к разговорам о нем.

Тревога моя не без основания. Еще раньше, помню, вопрос был поставлен так: что важнее – накормить голодного или построить храм? Спорили верующий с коммунистом. Впрочем, коммунист сейчас тоже бывает верующим. Вера бывшего коммуниста-безбожника в наше время становится верой выстраданной; не лучше ли она привычной, формальной, теплохладной веры? Тут бы еще привести слова Достоевского. Его тоже упрекали в розовости веры, а он ответил, что упрекающим и не снилось, через какой ад прошла его Осанна.

Тогда я возразил на полемику небольшой заметкой о самой постановке этого вопроса, передал заметку в журнал. Не напечатали, как мне передавали, чтобы не вызывать лишних толков. Кстати, кажется тот же автор, который спорил с коммунистом, Достоевского называл сатанистом. Надо же до этого дойти! Это уже прямой плевок в лицо России. Достоевский для нас не просто наша гордость, а наше внутреннее состояние: оскорбляя Достоевского, оскорбляешь русских.

Теперь, как говорится, по существу. Я считаю, что пришло время канонизировать Достоевского. И по жизни, и по своим произведениям он праведник.

Конечно, если брать внешнюю сторону, можно возразить: какой же он праведник? Был очень страстный человек, и курил, и играл в рулетку и так далее. Но мы забываем, что Христос пришел из грешников сделать праведников, всех призвать к покаянию. А что Достоевский кающийся грешник, это засвидетельствовал праведный преподобный Амвросий Оптинский; голос святого, наверное, много значит.

Я знаю, что Достоевского критиковали и его современники, критикуют и сейчас. Пусть их критика останется на их совести, но не лишним было бы напомнить: каким судом судишь, таким и сам будешь судим, так что лучше было бы последовать примеру Достоевского и стать кающимся грешником.

Да, Достоевского и арестовывали не за религиозные убеждения, но как он выдержал эшафот, приговор к смерти, каторгу – это значит больше всего. Вспомним, ведь даже злодея и разбойника за одно искреннее предсмертное раскаяние Господь удостоил Царствия Небесного. А что говорить о Достоевском?

После каторги он стал убежденным христианином, веру пронес сквозь всю жизнь, умирая, сказал, чтоб ему дали Евангелие. Остановился на словах: «не удерживай!», этими словами и стал утешать свою плачущую жену: видишь, «не удерживай», значит, должен умереть, Значит, должен идти ко Христу, которого он любил больше всего на свете.

Казалось бы, этого достаточно, чтоб Достоевского канонизировать. И не просто, а как мученика. Он мучался и за семью, и за весь народ, и за Россию, большего мученика даже трудно отыскать, трудно представить. А как он каялся, как его произведения зовут к покаянию!

Я помню, когда я, деревенский мальчишка, впервые прочел «Преступление и наказание», оно произвело на меня большое благодатное впечатление. Я тогда мало знал о Достоевском, мало читал его произведений, потому что в деревне все было трудно достать, но я, еще не зная,– чувствовал Достоевского.

Так наверно его многие чувствуют в России!

Правда, Шаргунов ставит в вину Достоевскому, что тот слишком обнаженно показывает зло; как бы это не было соблазном. Но заглянем в Священное Писание, там не менее обнаженно показывается зло, но это не умаляет святости Слова Божия.

Скажу еще: кто хочет соблазниться, тот и на добре соблазнится, а может, на добре еще больше дух злобы нас ловит. Вспомнилось мне из своей жизни, как я, читая толкование святого Иоанна Златоуста на творение мира, соблазнился, да еще как. Как будто кто-то стоял около меня и настойчиво говорил: нет Бога. Помню, это была такая тяжесть, что я трое суток мучался страшно, подбирал всякие доказательства, и только помолясь Златоусту, успокоился: Бог есть.

Значит, все трудности, все соблазны – ничто: Бог есть. Он все победит, и нам с Богом невозможного не будет.

Бог есть! – эта уверенность все решила в жизни Достоевского.

И, я скажу: Бог есть! – значит, Достоевский праведник, а все его грехи сгорели в его огненном покаянии, и пришло время его канонизировать, это будет необычно и многозначительно.

Земля Русская богата святыми: уже канонизировали и монахов, и мирян, и царей, и их подчиненных, не канонизировали еще только писателя. Вот Достоевского и как писателя, и как праведника надо канонизировать.

Хотя противников тоже будет много, даже пойдут демонстрации против канонизации; теперь все научились брать криком, нет бы положиться на волю Божию.

Канонизировать Достоевского – это воля народа и воля Божия, это и засвидетельствовал своим вопросом почитатель Достоевского. Надо прислушаться.

Дмитрий Ольшанский РЕЧЬ НЕ О СЕБЕ


Поднятый Владимиром Бондаренко вопрос о русской и русскоязычной словесности, о необходимом их различении – это нетривиальная и, как ни странно, вполне международная проблема. Где-нибудь в глубине пресловутых Североамериканских Штатов тоже есть своя «русскость» и «русскоязычность», ибо погрязший в авангардном бесстыдстве Генри Миллер – типично англоязычный «француз», в то время как суровая религиозная южанка Фланнери О'Коннор (с ней, кстати, многажды сравнивали Юрия Мамлеева) – воплощение пусть и американского, но самого настоящего почвенничества. Словом, как уже отмечалось непредвзятыми исследователями, вечный конфликт западников со славянофилами, «иранства» и «кушитства» (Хомяков) прослеживается решительно везде. И потому у излюбленного нами вездесущего языкового, литературного, идеологического традиционализма порой обнаруживаются довольно неожиданные союзники.

Однако, прежде чем пояснить свою мысль, я позволю себе привести относительно длинную цитату, а точнее, некую историю, чрезвычайно важную для меня лично – потому как с нее началось мое сильнейшее разочарование в той системе идей, которую принято называть «свободомыслием», «прогрессизмом», «либерализмом», «правами человека» и много еще как. Итак.


"И вот в таком вагоне (тюремном. – Д.О. ) сидит напротив меня русский старик... Он в колхозе со скотного двора какой-то несчастный мешок зерна увел, ему дали шесть лет. А он уже пожилой человек. И совершенно понятно, что он на пересылке или в тюрьме умрет. И никогда до освобождения не дотянет. И ни один интеллигентный человек – ни в России, ни на Западе – на его защиту не подымется. Никогда! ...за этого несчастного старика никто бы слова не замолвил – ни Би-би-си, ни «Голос Америки». Никто! И когда видишь это – ну больше уже ничего не надо. Потому что все эти молодые люди – я их называл «борцовщиками» – они знали, что делают, на что идут, чего ради. Может быть, действительно ради каких-то перемен. А может быть, ради того, чтобы думать про себя хорошо. Потому что у них всегда была какая-то аудитория, какие-то друзья, кореша в Москве. А у этого старика никакой аудитории нет... И когда ты такое видишь, то вся эта правозащитная лирика принимает несколько иной характер".


Цитата эта происходит из высказываний Иосифа Бродского, и в свое время именно она крепко поменяла мое отношение к либеральной «героике». Бродский – автор, которого принято причислять к русскоязычным, причем солидарны в этом как «патриотические», так и «космополитические» наблюдатели. Автор этих строк с таким положением дел решительно не согласен, но в споре этом важно прежде всего само определение «русскости», которое, на мой взгляд, будет аналогично пониманию почвенности в любой стране и любой культуре.

Разумным мне представляется следующее толкование. Писатель – по определению продукт цивилизации с неизбежной для нее обособленностью и бескрайним индивидуализмом (ибо человек, находящийся внутри традиционной культуры, не нуждается ни в сочинении литературы, ни, зачастую, в ее чтении). Однако дальше следует неизбежная развилка. Что составляет предмет авторского интереса для пишущего? Одни только собственные «экзистенциальные» переживания и стилистические эксперименты, или же взгляд его обращается к миру тех, кто не может сказать за себя сам, к чему-то большему, чем то, что есть этот писатель и этот человек. Иными словами, вопрос в том, ограничивается ли современный автор собственным прихотливым языковым и житейским меню (и тогда неизбежно становится русскоязычным, как Набоков), или же в его сочинения настойчиво врывается чужая речь, чужая жизнь и, в конечном счете, чужая беда, до которой ему, вроде бы вполне рафинированному, как и все литераторы, человеку, как ни странно, есть дело. Во втором случае, я полагаю, мы и встречаемся с тем самым подлинно «русским» письмом, речью не о себе, образцами которой для нас были и всегда пребудут Пушкин, Достоевский, Платонов, Солженицын и – Бродский.


Несомненная «русскость» Бродского начинается уж хотя бы с упрямого традиционализма его версификации. Русский поэтический язык, как известно, отличается от английского неисчерпаемостью своих рифм и неустаревающими строгими размерами, в английской лирике давно уже ставшими сугубой прерогативой поп-песен, детских стишков и юмористики. Поэтому действительно «русскоязычными» в русской поэзии являются формальные авангардисты-верлибристы, использующие наш язык лишь как отстраненный метод (Геннадий Айги). Стихотворный строй Бродского, напротив, поражает именно тем, что в конце двадцатого века отечественная литература, и только она, позволила ему писать такие «новые» в смысловом отношении и одновременно такие «неавангардные» вещи. И даже отдельные поздние его опыты со свободным стихом уже не смотрятся как авангардизм, ибо они – результат долгой работы в рамках традиционных поэтических форм.

Что же касается тематического диапазона Бродского, то он – и вовсе самое лучшее свидетельство его «русскости». Бродского постоянно занимают все те и все то, что, казалось бы, далеко отстоит от его внешне отчужденной, стоической маски. Всемирная отзывчивость таинственным образом проникает в стройные ряды характерных для него «римских» аллегорий и расстраивает их вычурные построения. То и дело рядом с консулами, легионерами и марками аврелиями у Бродского возникают совсем другие, пронзительные, отчетливо русские образы. «Пришел сон из семи сел…», «В деревне Бог живет не по углам…», «Колесник умер, бондарь уехал в Архангельск к жене…», «Ты забыла деревню, затерянную в болотах…» – эти и другие «северные» стихи мог написать только человек, искренне полюбивший деревню – несмотря на то, что не там он родился, не там ему и умирать. Собственно, сам «сельскохозяйственный рабочий Бродский», впоследствии возражая на визгливый правозащитный крик («Ах как вы там наверное страдали!»), просто и смело говорил, что так хорошо, как там, ему нигде и никогда не было. Я не оговорился, отрицать «страдания» на виду у настырно сочувствующей публики – была явная умственная смелость. Неудивительно, что Бродский прекратил всякие отношения с либеральным профессором Эткиндом, когда тот опубликовал на Западе патетическую книгу о суде над «тунеядцем». Выставлять себя в качестве жертвы, когда в России были и есть жертвы истинные, – недостойно, и именно этим в определенных ситуациях человек консервативного склада отличается от недоумков, кричавших в эфире задолжавшего НТВ, что «мы будем умирать как Мандельштам».


Русскоязычный писатель становится русским, прежде всего когда ощущает свое довольно-таки скромное место в мироздании, место, предназначенное лишь для того, чтобы сообщить вовне о состоянии соборного русского языка и мере того отчаяния, что, напротив, у каждого свое. И в этом стихи, эссе, интервью Бродского убеждают ничуть не меньше, чем проза Солженицына, Мамлеева и Лимонова, других великих русских. «Горбунов и Горчаков» или «Речь о пролитом молоке» рассказывают нам о жизни языка в России и о невероятно метафизически насыщенной (к худу ли, к благу ли) жизни его носителей ничуть не меньше, чем такая «солидная» проза, как «Архипелаг», «Шатуны» или «У нас была великая эпоха». При всем том – не забудем, что для Бродского путь к осознанию самого существования державной («На смерть Жукова») или почвеннической тематики был в тысячу раз сложнее. Молодому человеку, выросшему в Ленинграде-Петербурге (а Бродский времен норенской ссылки был именно молодым человеком), сложно суметь «отмыслить» что-то еще кроме цивилизации и Европы, а уж тем более понять: это «что-то», с виду кривое и затрапезное, заслуживает внимания никак не меньшего, чем какой-нибудь готический стиль. Бродский – сумел, и вот хороший тому стихотворный пример: «Как славно вечером в избе, запутавшись в своей судьбе, отбросить мысли о себе (курсив мой – Д.О.) и, притворясь, что спишь, забыть о мире сволочном и слушать в сумраке ночном, как в позвоночнике печном разбушевалась мышь... столпотворению причин и содержательных мужчин предпочитая треск лучин и мышеловки сон». В этих строках глубинное русское миросозерцание проявилось у Бродского как никогда сильно. Быть русским в полной мере – значит именно предпочесть русский взгляд на мир. Лежа и притворяясь, что спишь, оценить свое, русское, сонное, уже меж тем хорошо зная и заманчивую европейскую бодрость. Иначе откуда бы в России взяться всемирной отзывчивости.


Ну а после – после у Бродского была Америка, но даже там, занятый иным ландшафтом, иной жизнью, он сумел найти для нее какие-то особые, вроде бы неподходящие ей слова: "И дети в оранжевых куртках, выбегая на улицу, кричат по-английски – «Зима! Зима!». Каким странным и каким русским оказывается здесь это «кричат по-английски», не правда ли? Вот так, тонко и точно, определяется точка, на которой находится смотрящий.

Русский взгляд на вещи остался у Бродского и в его позднейшие американские годы. Так, проведя много лет на Западе, восхищаясь сельской Новой Англией, он не воспринял вульгарно-буржуазную заповедь, усердно повторявшуюся на все лады уже русскоязычными литераторами здесь в девяностые, – что, дескать, «литературоцентричность» вредна, что писательство – занятие как минимум равноценное, а то и побочное по отношению к производству рекламных роликов или сочинению «гламурных» (тьфу, ужас что за слово!) статей. Бродский же, будучи поэтом-лауреатом в Вашингтоне, предлагал положить стихи в гостиницах и магазинах – идея чрезвычайно русская, потому что ведь в незаменимости, жизненной необходимости поэзии убежден может быть только русский поэт. Для русскоязычного же автора общественная значимость стихов – приятная, но все же факультативная ценность из ряда возможных.

Ну а незадолго до смерти Бродский написал «Оду на независимость Украины» – стихотворение, которое его наследники до сих пор не находят удобным для официального издания, уж слишком неполиткорректное. Дело в том, что отношение Бродского к послеимперской самостийности там – весьма определенное. Но речь не о политике. В последних строчках оды Бродский ясно высказывается о «культурном равноправии». О той самой русскоязычности, что свойственна тем авторам, что все еще пишут, по старой памяти, по-русски, пишут, но уже не считают для себя необходимым ограничивать свою «творческую свободу» воспоминаниями о неотделимой от русского языка русской иерархии ценностей. Когда дойдет дело до смертного часа – пишет он – будете помнить “строчки из Александра, а не брехню Тараса".

Илья Кириллов ПРАВЫЙ ВАЛЬС (О прозе Павла Крусанова)


Всегда самое мучительное для меня в критике и, думаю, не только для меня – изложение сюжета рассматриваемого произведения. Как передать «своими словами», да еще «вкратце», то, что автор изложил в целом романе, рассказе, повести, какие найти слова, чтобы не умалить и не преувеличить при этом их значения. Здесь уместна, правда, одна оговорка, как бы в оправдание критикам. Органичный сюжет, имеющий неслучайное начало и завершение, живое развитие, вполне поддается пересказу, и значимость его этим не стирается, как не стираются при бесконечных повторениях сюжеты классических мифов. Но таких сюжетов, несущих в себе самодостаточность, много и не бывает. Не стал счастливым исключением для критиков и новый роман Павла Крусанова, во всем остальном подтверждающий подлинную одаренность автора прославленного «Ангела».

В новом романе воссоздается история рода, главным героем является молодой человек по имени Андрей Норушкин, сегодняшний представитель древнейшего дворянского рода. В начале романа Андрей едет сияющим летним днем в деревню Побудкино, где располагалось когда-то их родовое имение. Стоит внимательно вслушаться в фамилию Норушкиных и в название села, они символичны. Как, впрочем, название самого романа: «Бом-бом».

Бывшая усадьба связана с таинственным явлением, которому суждено стать центральным образом книги. Дабы избежать риска что-нибудь превратное сказать о диковинном предмете, дадим возможность высказаться самому автору: « ... Боярин Норуша при княжении Владимира Святославича в Новгороде был отправлен... на розыски некоего „гневизова“, схороненного в словенских землях Андреем Первозванным, дабы освятить и очистить место, куда пал в дремучие времена один из семи главных ангелов, восставших вместе с Денницей, сыном зари, низверженным в преисподнюю... Неведомую реликвию Норуша нашел, следствием чего явилось корчевание „гнило корня“ Ярополка, обуздание братобойной смуты и – ни много ни мало – последующее крещение Руси».

В тех краях основатель рода и приобрел земли.

Канву, связанную с движением и трансформацией этого образа, я не могу в авторском изложении привести полностью из-за скудости газетной площади. Видения самого автора, впрочем, тоже не всегда внятные.

Долго ли, коротко ли продолжалось безмятежное существование княжеского рода в усадьбе, не сообщается; но однажды фамильный склеп приоткрыл вход в некую подземную звонницу. Проникнуть туда и позвонить в колокол (этой тайной владеют только представители рода) – значит спровоцировать в отечестве смуту.

У вас, конечно, много недоуменных вопросов. Что же, на часть из них поможет ответить текст, прочитанный лично. Некоторые вещи не смог бы прояснить и сам автор, судя по тому, как много вещей осталось им недодумано. Но это тот редкий случай, когда полной продуманности, ясности от автора и нельзя требовать. Требовать точности можно от автора с натурой очеркиста, от бытописателя, коих у нас в литературе не счесть. П.Крусанов другой, он – сказочник, и он в сравнении с ними здорово выигрывает. П.Крусанов верит в то, о чем повествует, и оттого его выдумки кажутся более достоверными в художественном отношении, нежели самые точные списывания с действительности. И это при том, что почвой, от которой он отталкивается в своих выдумках, и в новом, и в прежнем романе является отечественная история.

Когда другой писатель из Петербурга (Ленинграда?) Даниил Гранин обращается к исторической тематике и, в частности, публикует роман об эпохе Петра Первого, нельзя не заметить по характеру произведения, что это шаг, продиктованный взвешенными раздумьями, осознанной необходимостью, что в другой ситуации материал для романа мог быть другим, с историей вовсе не связанным. Павел Крусанов и здесь достаточно резко выделяется среди тех, кто по тем или иным причинам обращается к истории, чтобы тайное якобы сделать явным, провести параллели с днем сегодняшним и пр. Для П.Крусанова отечественная история менее всего «материал» – это мир, в котором живет его художественное сознание, мир, благодаря которому осуществляется его дар творца, сказочника. П.Крусанов свободен от обязательств следовать фактологической достоверности, его интересует в первую очередь дух той или иной эпохи, а также человеческие и мистические образы, которые в ту эпоху могли играть ключевую роль. Отсюда его удивительное свойство, притом не сфабрикованное, а подлинное, органически ему присущее: он обращается не только к прошлому, но умеет «оглянуться вперед», и прежний роман «Укус ангела» красноречиво свидетельствует об этом.

Читая «Бом-бом», нельзя не обратить внимание, как часто описывается здесь движение воздуха, ветра, даже летние метели из листьев, пыли и трав. В романе есть удивительная зарисовка-размышление, как наиболее точно изобразить на картине падающий снег... Очень воздушный роман, и это совсем не случайно: в нем отсутствует то, что довлеет над всей современной жизнью и современной литературой, по разному проявляясь, – тяжесть материализма. Имею в виду не только примитивный мещанский материализм с заботами об итальянской мебели, канарейках и сияющей белизне клозета, но и грубую социальщину, которой заражена отечественная литература. Вообще в романе чувствуется некоторый эстетизм, может быть иногда неуклюжий, но для автора существенный (как, впрочем, и в «Укусе ангела», самая концепция которого в значительной степени эстетизмом и была продиктована).

Есть что-то обаятельное в личности автора, как она обозначается в его текстах, и это обаяние связано не только с его художественной одаренностью, хоть она несомненна. В Крусанове есть задатки воли во взаимоотношениях с миром – качество, почти утраченное русскими писателями, – нежелание утверждаться ценой уступок господствующим стереотипам и вкусам, он позволяет себе не идти на поводу у читателя (издателя, критика, телеведущего), скорее, заставляет себе подчиниться.

Роман П.Крусанова должен запомниться и присутствием в нем образов, которые когда-то было принято определять как «народные типы». Так повелось, наверное, еще со времен «Дубровского», что в сознании русской литературы народный тип связан прежде всего с деревенской Россией, с крестьянством. До недавнего времени казалось, что отечественная литература утрачивает чувствование народной жизни, понимание народной психологии. Если говорить конкретно о деревенском мире, то все последние годы он изображался, как мир враждебный и дикий (подобное восприятие отчетливее всего демонстрируют «деревенские» рассказы Людмилы Петрушевской, автора, в художественном творчестве, по крайней мере, идеологически беспристрастного). Что же говорить о семействе пьецухов-шендеровичей, которые сознательно глумились над этим миром, усердием и беспощадностью компенсируя свою ущербность литературных карликов. Что говорить о знатоке российского люмпенства Астафьеве, чьи книги усиленно выдавались за описание народной якобы жизни. Конечно, и в это время появлялись произведения В.Белова, В.Распутина, писателей, вносивших последние штрихи в классическую деревенскую прозу, печатались повести и рассказы уступающего им по масштабу дарования, но не уступающего по точности изображения Б.Екимова. И тем не менее, все это было как бы не в счет, точнее, относилось на счет прошлого, причислялось к достояниям прежней эпохи. Нужно было внимание к народным образам со стороны нового поколения в литературе, что служило бы подтверждением их вневременной значимости. В романе П.Крусанова мы имеем такое подтверждение: невозможно забыть, как точно, доброжелательно и естественно написан тот безымянный пастух, который встречается на пути главного героя в деревню.

Тема народа везде и всегда не решается просто. Именно здесь, в интерпретации этой темы, лежит ключ ко всей идеологической составляющей произведения. Мне могут возразить, не усматриваю ли я в романе то, что ему не присуще, ведь П.Крусанов пишет в первую очередь вольные исторические фантазии. Да, но наряду с этим в книге можно встретить философские размышления (скажем, навеянные образом муравейника; кстати, их уровень совершенно беспомощный, и лучше бы автору впредь от всяких не необходимых философствований воздержаться). Так вот, идеологические дефиниции в романе присутствуют, как присутствовали они в «Укусе ангела», при всей игровой условности их подачи в обеих книгах, как не могут они не присутствовать в любом произведении на историческую тему.

Да, простой народ изображен в романе исключительно доброжелательно, но характер этой доброжелательности барский. Как у Никиты Михалкова. Поразительно, с каким пиететом встречают «князя Андрея» простолюдины, сначала его одного, потом с невестой (продолжателя рода!). Поразительно, какое умиление сквозит при этом в интонации автора. Кажется, еще немного, и он заговорит, как Георгий Иванов, стихами: золотая осень крепостного права. (Только ему, может быть, чудится весна?)

Я думаю, многим придется в этом романе по вкусу, что П.Крусанов стремится через воссоздание истории рода как бы интегрировать отечественную историю, едва ли не целое общество, сплавить разломы в нем. Против этого благого намерения, искреннего, искусно воплощенного на бумаге до поры до времени, читая, нечего возразить. До той поры, пока не встает вопрос довольно-таки высокой цены, которой придется оплатить желаемое единство, и пока автор не выразит готовность это сделать. Тогда за красивой сказкой откроется вдруг страшная реальность, за страной с монолитным обществом – «страна рабов, страна господ».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю