Текст книги "Мы вернёмся на Землю"
Автор книги: Гавриил Левинзон
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
Я хитрю напропалую. Моя идиотская выходка
Утром во время умывания у меня даже сердце ёкнуло, когда я подумал, что могу получить двойку. И это после того, как сказал маме, что начинаю новую жизнь!
За завтраком я подучил правила по русскому языку. В школу я бежал, чтобы успеть списать до звонка упражнение. Но мне не повезло. Слышу, меня окликают. Оказалось, это Владимир Петрович, наш «русак». Он нёс в одной руке портфель, а другой рукой прижимал к себе большую стопку тетрадей. Он сказал:
– У вас часы спешат, до звонка ещё двадцать минут. Помоги-ка мне.
Я взял у него тетради. Я ответил:
– Ага. Часы у нас невозможные. То они спешат, то отстают. Сколько уже раз ремонтировали – не помогает.
Он засмеялся и спросил:
– Ты правду говоришь? А то, может, я тебя задерживаю, а у тебя дела какие-нибудь.
– Никаких дел, – ответил я.
Мы шли не очень-то быстро. Я уже знал, что не успею списать упражнение. Тетради я занёс в учительскую и побежал на второй этаж в класс. Но тут звонок прозвенел. Я попробовал на зарядку не пойти – не получилось. Дежурный учитель меня выпроводил из класса и потом всё время стоял возле меня и следил, чтобы я как следует делал упражнения.
На уроке я только и думал о том, как бы Владимир Петрович не заглянул в мою тетрадь. Вот мука была! Он всё же заглянул. Я понял, что это значит, когда говорят: «Хотелось провалиться сквозь землю». Мне очень хотелось. Владимир Петрович ничего не сказал и отошёл от меня, а я до конца урока не поднимал глаз. Вот в какое положение может попасть человек!
Вторым уроком была география. Я попробовал подучить на переменке, но не получилось: уж очень расстроен я был. Тогда я решил схитрить. Я вспомнил, что Клавдия Дмитриевна ни за что не спросит, если её попросить перед уроком, чтоб спросила. Я стал ждать её у двери класса. Я попросил её:
– Клавдия Дмитриевна, спросите меня сегодня, а?
– Ты же знаешь, – ответила она, – я спрашиваю, когда мне нужно, а не когда хочется ученику.
– Клавдия Дмитриевна, ну пожалуйста! – сказал я.
– Об этом меня не проси, – Клавдия Дмитриевна открыла дверь класса и показала мне рукой, чтобы я входил.
Я сел за парту очень довольный. Но вид я делал такой, будто очень расстроен. Я всё время поднимал руку. Потом начал выкрикивать: «Можно, я скажу? Можно, я скажу?» Клавдия Дмитриевна ужасно этого не любит. Она часто говорит: «Тех, кто якает, я не спрашиваю».
Но надо мной она сжалилась. Вдруг улыбнулась, лицо у неё стало добрым, она сказала:
– Ладно, отвечай.
И тут мне во второй раз в этот день захотелось провалиться сквозь землю.
Я встал… Не знаю, какое у меня было лицо. Я сказал:
– Вот только что знал, что-то из головы вылетело.
– Вылетело? – спросила Клавдия Дмитриевна.
– Вылетело, – сказал я.
Давно в нашем классе так не хохотали. Пять минут, наверно, Клавдия Дмитриевна стучала по столу ладонью и повторяла: «Да успокойтесь же!» Ей и самой смешно было, но она старалась не улыбаться. Но когда перестали смеяться, лицо у неё стало строгим. Она сказала:
– Водовоз, какой же ты хитрый!
Она влепила мне двойку в журнал, потом в дневник. Я пошёл на место и сел, но Клавдия Дмитриевна сказала: «Нет, встань и постой». Я стоял до конца урока. А Клавдия Дмитриевна спрашивала всех, кто вместе со мной якал или поднимал руку. Но они всё знали. Клавдия Дмитриевна повеселела. Когда уходила из класса, сказала:
– А я была о тебе такого хорошего мнения.
Все, кого Клавдия Дмитриевна спросила, окружили меня. Они хохотали, хлопали меня по плечам и «спасибо» мне говорили.
Я тоже хохотал и делал вид, что мне весело. Потом я разозлился, что Лапушкин сильно шлёпнул меня, и толкнул его в грудь. Он об парту ударился. Чуть не подрались… Но в класс вбежала Манечка Аб и крикнула:
– Кто хочет видеть нового «француза» – за мной!
Я побежал смотреть нового «француза». Нас возле учительской столпилось человек десять.
Когда кто-нибудь открывал дверь, мы смотрели на нового «француза». Я решил: раз «француз» новый, то спрашивать он не будет.
Но получилось не так, как я думал. Новый «француз» сказал, что хочет ознакомиться с нашими знаниями, и начал вызывать к доске. Меня он вызвал третьим. Я прочёл предложение, а перевести не смог.
– Почему не выучил? – спросил новый «француз».
– Так. Не выучил, – сказал я.
Новый «француз» не собирался мне ставить двойку. Он положил мне руку на плечо и хотел со мной поговорить. Но я выдернул плечо из-под его руки. Подумаешь!
– Что ж, давай дневник, – сказал новый «француз».
Видели бы вы, как посмотрела на меня Хмурая Тучка! Я сел на место и шлёпнул новым дневником о парту. Вот она, моя новая жизнь!
После меня «француз» вызвал Королькова. Корольков быстро перевёл и ответил все слова.
– Приятно спрашивать такого ученика, – сказал новый «француз».
Он поставил Королькову «пять» и уже улыбался до конца урока. А Корольков сидел впереди меня, не шевелился и не спускал с «француза» глаз. Я хотел у него спросить, сколько осталось до звонка, и дёрнул его за рукав, но Корольков не обернулся. Вот подлиза! Даже повернуться боится. Я нагнулся и ущипнул Королькова. Но Корольков всё равно не обернулся. Я его щипал до конца урока, а он сидел как ни в чём не бывало. Только уши у него стали совсем красные и даже как будто напухли.
Но когда наш новый «француз», Георгий Владимирович, вышел, Корольков заплакал. Он сидел за партой и вытирал ладонью слёзы, а Родионов жалобно смотрел то на меня, то на него. Подумаешь! Надо было сказать, сколько до звонка. Возле нас собрались ребята, и все утешали Королькова, но Корольков продолжал плакать. Вдруг Корольков встал.
– Почему?.. – сказал он и всхлипнул. – Почему вы ко мне так относитесь? Почему все ставят мне подножки, бьют меня сумками по голове, съедают без спросу мои завтраки? Когда надо решить задачу или перевести французский, то вы бежите к Королькову, а потом меня за это щипаете и бьёте сумками по голове! – Корольков опять всхлипнул, сел на парту и закрыл лицо ладонями.
Он так рыдал, что некоторые в классе даже побледнели, а Родионов и Хмурая Тучка, казалось, вот-вот заплачут.
Хмурая Тучка подскочила ко мне. Она так возмущалась, что долго ничего не могла сказать, а только тяжело дышала.
– Ты… – сказала она. – Ты… я думала, что сдержишь слово, а ты… самый гадкий в нашем классе.
– Иди ты знаешь куда? – сказал я. – В баню!
Хмурая Тучка села на парту и заплакала. Вот она, моя новая жизнь! Просто чудесно всё получилось!
Все в классе были против меня. Я это видел по лицам. А сами-то! Сами Королькову подножки ставили, а теперь возмущаются.
– Ладно тебе, Корольков, – сказал я. – Если бы ты не был подлизой, я бы тебя не щипал. Ты думаешь, я не знаю, зачем ты директора привёл, когда мы дрались? Чтоб потом не говорили, что Корольков видел, а не сказал. Ябеда ты, вот кто! – И я вышел из класса.
Просто не знаю, как я высидел остальные уроки. Мне хотелось дать себе по морде. Если б в классе никого не было, то я бы так, наверно, и сделал.
После уроков я пошёл в парк, сел на скамейку и стал думать, как быть с дневником. Ну как я его дома покажу? Ведь я же сказал, что начинаю новую жизнь. Хорошо бы купить новый. Но где взять денег? Я всё же придумал, как мне быть.
Я вернулся в школу, подождал звонка с первого урока второй смены и вошёл в шестой класс. Я вытащил из портфеля дневник и бросил на пол.
– Что хотите, то и делайте, – сказал я, – только не рвите.
Сначала на моем дневнике плясали. Потом я сказал:
– Хватит, теперь ставьте оценки.
Мне сразу влепили четыре двойки – и пошло: начали ставить и вперёд, и за прошлые дни.
– А теперь, – сказал я, – вот эти двойки переправьте на пять. – Это я велел исправить те двойки, которые мне поставили француз и Клавдия Дмитриевна. После этого я забрал дневник. Вид у него уже был не новенький, но я всё-таки был ещё не доволен.
На улице я стал на краю тротуара и бросил дневник под задние колёса проезжающего «Москвича». Мне нужно было, чтоб дневник стал совсем истрёпанным. Ну вот!.. Я положил дневник в портфель и пошёл домой.
Дверь мне открыла Мила. Я вошёл в комнату и увидел маму и коммерческого директора. Только его недоставало!
– Что случилось? – спросила мама. Она всегда узнаёт по лицу, если у меня в школе что-нибудь неладно.
– А! – сказал я. – Не везёт мне.
– Да что такое? – Мама сразу расстроилась.
– «Что! Что»! – сказал я. – Не везёт мне. Вот посмотри. – Я достал из портфеля дневник и показал маме.
Я сказал, что забыл его в школе, а когда пришёл забрать, то увидел, что ребята со второй смены вот что с ним сделали.
– Ну ничего, – сказала мама. – Купим новый.
Она и Мила сразу повеселели. Коммерческий директор взял из маминых рук дневник и начал рассматривать.
– Вот негодники, – пробормотал он, – вот негодники… – а сам мне незаметно подмигнул. Потом повернулся спиной к маме и Миле, протянул мне дневник и опять подмигнул. Всё, значит, понял. – В следующий раз не оставляй, – сказал он.
Я ушёл в свою комнату, бросил портфель на пол и стал расхаживать между столом и диваном. Вот это да! Коммерческий директор меня покрывает. Что же мне теперь, мириться с ним? Вот идёт. Он закрыл за собой дверь.
– Я – молчок! – сказал он. – Зачем волновать маму. Исправишь двойку, и никто не узнает.
Мне не хотелось встречаться с ним глазами.
– Да что ты голову повесил? – сказал он. – Бодрей, бодрей! Чего в жизни не бывает… – Он смотрел на меня и раздумывал. Потом начал опять: – А ну признавайся, за что ты на меня сердишься? Почему тогда не вернулся? Избегаешь меня, не здороваешься…
– Я – молчок! – сказал он. – Зачем волновать маму, было отвечать… Скорей бы он ушёл. Но он опять заговорил.
– Ну не хочешь, – сказал он, – не отвечай. Я вот тоже молчать буду, – и сел на диван.
Он сидел и изображал, что не собирается говорить, сжал двумя пальцами губы и так и оставил их сжатыми и вытянутыми. Я улыбнулся – рассмешить он умеет.
– Вы тысячу метров ведь не отмеряли, да? – спросил я.
– Не отмерял, – ответил он. – А как я мог отмерить? Сантиметром, что ли? Ты из-за этого обижаешься? Так это зря.
– Шагами, – сказал я. – Наш физрук шагами отмеряет.
– Ты думаешь, это точно? У меня такой глазомер, что я на глаз определяю лучше, чем шагами.
Вот такой он человек. Когда его нет, так на него злишься, но начнёт он с тобой разговаривать – и выходит: зря ты на него злился. Даже виноватым себя чувствуешь.
– Ну вот и хорошо! – сказал он. – Помирились! – Схватил мою руку и пожал. Потом достал из кармана трёшницу и бросил на стол. – Сходи в кино, и все беды забудутся.
Он вышел.
Мама мне больше рубля ни разу не давала. Я взял трёшницу, повертел её. В соседней комнате засмеялся коммерческий директор. Доволен, наверно, что я трёшницу взял. Он боится, как бы я не рассказал о том, что было на пляже. И об обмане с дневником поэтому не рассказывает. Я представил, что теперь должен буду здороваться с ним, улыбаться ему. Нет, я этого не смогу.
Я схватил со стола трёшницу, подскочил к двери и распахнул её. Я плюнул на трёшницу и прилепил её к двери. Трёшница осталась у них в комнате. Вот и хорошо! Теперь мне не надо будет ему улыбаться.
Я распахнул дверь во второй раз. Они смотрели на меня, как на пожар.
– Я две двойки получил, – сказал я.
Всё! Вот теперь уже всё! Теперь я лягу на диван и заткну уши, чтобы не слышать, о чём они там говорят.
Как только ушёл коммерческий директор, мама и Мила вошли в мою комнату.
– Дикарь! – сказала мама. – Злобное, неблагодарное существо!
Мила заплакала.
– Боже, – говорила она, – какая идиотская выходка! Что Валентин о нас подумает?
Пришёл учитель танцев. Он посмотрел на заплаканное Милино лицо, на меня, на маму, потоптался и сказал:
– Ну, давай заниматься.
Под конец наших занятий я услышал, что с работы вернулся папа. В соседней комнате разговаривали. Скоро папа вошёл к нам. Он так дышал, что даже в носу присвистывало.
– Ты… – сказал он. Но потом вспомнил, что со мной уже не о чем говорить. Он шлёпнул меня по щеке. Это при учителе танцев!..
Я постарался улыбнуться и – так глупо получилось! – начал напевать. Тра-ля-ля – ничего себе, весёлый денёк. Вот теперь мама заплакала. Теперь у неё повысится давление. Я видел через открытую дверь, как папа и Мила забегали возле мамы. Мила накапала ей в рюмку валерьянки. Вот она, моя новая жизнь! Нет, не могу я этого видеть!.. Я вскочил из-за стола: комната, коридор, лестница…
У оградки стоял мусорный ящик. Я так двинул по нему ногой, что аж солнце подпрыгнуло. Вот она, моя новая жизнь! Прав был наш директор, когда говорил, что я моральный урод. У мамы больное сердце, а я её извожу…
Что это? В нашем доме кто-то пронзительно закричал. Голос был женский, такой тоскливый, что даже за сердце схватило. Я побежал. На лестнице стоял учитель танцев и смотрел на дверь наших соседей Неделиных. Дверь была раскрыта, и из квартиры доносился плач. Учитель танцев взял меня за локоть.
– Не надо тебе туда идти, – сказал он, – ваш сосед умер.
– Я пойду домой, – сказал я.
Одному в квартире было страшновато. Я старался не думать о покойнике, но ни о чём другом не думалось. Его звали Петро. Он долго болел. И вот умер. А я живой, получаю двойки, обманываю, извожу маму. Нет мне прощения!
Что мне делать? – Я бездушный. Вечер поэзии
На следующий день никто не вспомнил о моём обмане с дневником. Когда я пришёл из школы, мама была у Неделиных. Она только к обеду появилась дома. Она нарезала хлеб, пододвигала нам тарелки с едой, как всегда, ела на ходу. Она говорила о покойнике, о том, что ещё нужно сделать для похорон, и такая она была грустная, такой у неё был покорный вид, что у меня сжималось сердце. Вот странно: я каждый день вижу маму по многу раз, а не замечал, что под глазами у неё припухло, что вены на руках вздулись… Ведь у неё больное сердце! А я об этом никогда не помнил. Если б я об этом помнил, я бы её не волновал.
За столом разговаривали тихо, и, когда я после обеда вышел на улицу, мне показалось, что голоса прохожих, дребезжание трамвая – все звуки уж очень громкие.
Я думал о смерти, о том, что все умирают. Мне-то ещё ничего – я только начал жить. А каково старикам? Ужасно обидно: живёшь, живёшь – и вдруг нет тебя.
Я весь вечер думал о смерти и с этой мыслью заснул. А когда утром проснулся, увидел луч солнца на полу, ветви клёна за окном, и они – луч солнца и ветви клёна – как будто сказали мне: «Всё хорошо, вот только смерть…»
Возвратившись из школы, я увидел, что двери в квартиру Неделиных раскрыты настежь. Входили и выходили люди. Я тоже вошёл и долго смотрел на покойника.
Подошла мама и показала глазами, чтобы я вышел на лестницу. На лестнице она мне дала денег и велела сходить в похоронное бюро за венком.
Я шёл по улице, а запах из комнаты, где лежал покойник, как будто увязался за мной. Он был только слабей.
В похоронном бюро я уплатил деньги за венок, но мне сказали, что нужно ещё заказать художнику ленту. Я вошёл в комнату, где работал художник. Он держал в зубах сигарету и быстро писал на ленте: ЛЮБИМОМУ ДЕДУШКЕ ОТ… Я постоял, и он в это время написал слово ВНУКОВ, отложил ленту в сторону и начал писать на другой. Он написал: ДОРОГОМУ ГРИШЕ ОТ ДОРОШЕНКО.
Я сказал, что хочу заказать ленту. Он посмотрел на меня, сигарета в его зубах уже была совсем маленькая.
– А что писать? – спросил он. – Ты мне напиши на бумажке.
На столике в комнате лежали карандаш и листок бумаги. Что же написать? «Дорогому Петру от Водовозов»? Только «Петру» нехорошо. Мы всегда его называли Петро, но ведь тогда он был живой. Он часто приходил пьяным и кричал разные глупости, поэтому его никто не называл Петей. А теперь, значит, надо Петей? Нет, что-то не то. Я решил выйти на улицу и подумать.
Но от того, что я вышел на улицу, мне не стало лучше думаться. Может, «дорогому» не писать? Когда он был жив, мама с ним часто ругалась. А однажды даже ругалась два дня подряд из-за верёвки на чердаке. Он говорил, что это его верёвка, а мама – что это наша. Она говорила, что даже помнит, где эту верёвку покупала. Но он тоже говорил, что помнит, как эту верёвку привязывал к балкам на чердаке. Он для нас никогда не был дорогим, его у нас называли «этот пьянчуга». Так что же теперь написать: «Дорогому Пете от Водовозов?»
Я всё ходил по тротуару возле похоронного бюро, а время шло, и я боялся, что уже начались похороны. Вот как трудно придумать одну строчку. Всё не то, всё не то. А может, просто написать: «Петру от Водовозов». Нет, тоже как-то нехорошо – грубо. Уж лучше: «Соседу Петру от Водовозов». Ну да, вот это лучше! Он наш сосед, так пусть так и будет написано.
Я вернулся в комнату, где работал художник. В губах у него дымилась уже другая сигарета, он щурился от дыма и писал, писал. Он, наверно, не думал о том, что пишет. Когда я положил перед ним бумажку, то даже нельзя было понять, заметил он её или нет. Но вдруг он её пододвинул поближе. С сигареты посыпался пепел на стол. Он выбросил сигарету в угол, сдул пепел и начал писать с моей бумажки. До чего же быстро!
Когда я шёл по улице с венком, мне опять начало казаться, что написано не то. Хуже нет – идти с венком: все на тебя смотрят. У меня ещё немного осталось мелочи, и я взял такси.
Хорошо, что я с венком зашёл сначала домой. Мама посмотрела на ленту, и лицо у неё сразу стало расстроенным, прямо-таки скорбным.
– Боже мой, – сказала она, – и это видели люди на лестнице! Видели?
– Только двое, – сказал я.
Мама ещё никогда так на меня не смотрела. Она, наверно, вспомнила про всё: про мои двойки, про мой обман, про то, как я её извожу. Она сорвала ленту с венка.
– Горе матери, – сказала она, – у которой бездушный ребёнок.
Она послала Милу за другой лентой, а на меня уж больше не обращала внимания. Я ушёл в свою комнату и решил не выходить, пока не увезут покойника.
Скоро на улице заиграла траурная музыка. Я подошёл к окну: выносили гроб и венки. И на всех венках было написано: «дорогому», «любимому». И на венке от Арефьевых. Их квартира этажом ниже нашей. Когда Петро был жив, они тоже с ним ругались. Видно, я один такой бездушный.
В этот день мне всё напоминало о том, что я бездушный. Донесётся с улицы смех, а я уже думаю: «Вот это смеётся хороший человек, не то что я». А когда по радио началась передача «О людях хороших», я просто не знал, куда деваться от стыда. Я убежал на улицу.
Я долго бродил по улице и всё вспоминал разные случаи из своей жизни. Вот недавно на географии я смеялся и Клавдия Дмитриевна сделала мне замечание, но я и после этого продолжал смеяться, и тогда Клавдия Дмитриевна сказала: «Ну какой же ты нехороший!» Она, наверно, догадалась, что я бездушный. А Ленке Савельевой за что я дал подножку? Она так сильно шлёпнулась, ободрала коленку. Ясно – бездушный…
– Лёня, – услышал я, – что это ты такой задумчивый? Стихи сочиняешь?
Я поднял голову и увидел Марью Петровну, библиотекаря из детской библиотеки. Сначала я удивился, что она мне улыбается. Но потом подумал: ведь не всем же известно, что я бездушный.
Раньше я занимался у Марьи Петровны в литературном кружке. Она хвалила мои стихи. Но летом я перестал ходить в кружок. Она меня начала расспрашивать, почему я не хожу. Я сказал:
– Не хочется. Я лучше лёгкой атлетикой займусь.
– Одно другому не мешает, – сказала она. – Жаль, если ты бросишь. По-моему, тебе надо писать.
Она улыбалась, и на душе у меня стало немного легче.
– Сегодня в областной библиотеке вечер поэзии, – сказала она. – Будут читать стихи молодые поэты. Приходи. Начало через час.
Я сказал, что приду. Вот и хорошо, а то домой так не хочется идти.
Хорошо быть поэтом. Напишешь стишок про весну, или про лето, или про то, как приятно с горки на санках кататься, и этот стишок всякая мелюзга будет учить, и им за это учителя оценки в журнал выставят: кому пятёрку, кому четвёрку, а не выучил, вот тебе «два» – учи стихи!
А придёшь на литературный вечер – все на тебя смотрят, как на диковинку. И уж всё разглядят: и какой на тебе галстук, и как ты улыбаешься, и как ходишь. Рядом со мной сидели две девицы, так они всех пятерых поэтов по косточкам разобрали. Да и сам я пялился на этих поэтов вовсю. И вот смотрю: за стол садится ещё один. Да это ж учитель танцев! Тут я заёрзал на стуле, стул заскрипел, а одна из девиц покосилась на меня и говорит: «Мальчику надо выйти». Я понял, на что она намекает, – вот противная!
Сначала выступил какой-то дяденька, преподаватель университета, и рассказал про университетскую литературную студию. Интересно рассказывал. Он всё время шутил, а закончил так: «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан…» Ему захлопали.
Потом начали читать свои стихи поэты, и я опять расстроился. Опять вспомнил про обман с дневником, про венок, про то, что я бездушный: эти поэты как будто сговорились напоминать мне, какой я плохой.
Первый вышел и начал читать нараспев, как он любит всякую работу: носить воду, колоть дрова, пахать, косить, сеять хлеб, крутить баранку – ничего не забыл. Какой я лентяй по сравнению с ним! Но всё же, пока первый поэт читал это стихотворение, я мог хоть как-то оправдаться перед собой: мне тоже нравится кое-какая работа, например копать картошку. Недавно на пришкольном участке я накопал больше всех. Меня за это в стенгазете похвалили.
Но как только начал читать стихи второй поэт, я сразу же понял, что теперь уж мне нечем оправдаться. Он читал о том, что хотел бы быть солнцем, светить всем людям и согревать их, о том, что он очень рад, что родился на свет, и раз уж ему так повезло, то он постарается сделать что-нибудь хорошее: или будет строить города, или учить детишек, как правильно писать слова «корова» и «пароход». И ещё в этом стихотворении говорилось, что он заглядывает в свою душу, как в чистую криницу. Хорошо ему – у него такая душа, а в мою так просто страшно заглянуть: чёрный омут – вот что такое моя душа! Я ёрзал на стуле, а девицы поглядывали на меня и перешёптывались.
Второму поэту долго хлопали, и я тоже делал вид, что мне понравилось, и хлопал, и никому не приходило в голову, что здесь, в зале, сидит бездушный, гадкий человек.
Я вместе со всеми хлопал и третьему поэту, который читал стихи о любви. Было понятно, что он тоже очень хороший и влюблён в очень хорошую девушку, только эта девушка пока что не понимает, какой он хороший. Вот уж обрадуется, когда поймёт!
Четвёртым вышел учитель танцев. У него был грустный вид, и он начал читать тихим, виноватым голосом, и стихотворение было о том, что он виноват перед какой-то девушкой, которая в мороз ремонтирует трамвайные пути: сыплет лопатой песок, отковыривает ломом булыжники, снимает большую рукавицу и сморкается без платка, и никто ещё ни разу не подарил ей цветов, и в общежитии у неё висит над кроватью клеёнка с намалёванными лебедями. В стихотворении не говорилось, в чём учитель танцев виноват перед этой девушкой. Наверно, вина была такая большая, что об этом стыдно было говорить.
Он говорил, что виноват и перед другими людьми на земле. И я его очень хорошо понимал. Только, по-моему, он кое в чём себя напрасно винил. Ну как он мог, например, оказаться виноватым перед негром из Анголы, у которого в жизни не было ни одного радостного дня? Тут уж он на себя напраслину возводил: каждому первокласснику известно, что виноваты здесь колонизаторы и неоколонизаторы.
Учителю танцев хлопали громче всех. Он пошёл к столу, но вдруг остановился и прочёл стишок о своей маме. Этот стишок был без рифм, совсем коротенький, и написан он был как будто про мою маму. В нём говорилось про вены на руках, про походку, и я вспомнил, как ходит моя мама. А когда учитель танцев прочёл последнюю строчку: «И, думая о тебе, шепчу: «Мама, прости!» – у меня на глазах выступили слёзы. Я ничего не мог поделать с собой, я вытирал их, а они опять выступали; девицы на меня смотрели, потом и из передних рядов начали оборачиваться, – я вскочил и, спотыкаясь о чьи-то ноги, побежал к двери.
На улице уже темнело. Город был печальный, тихий; из-за угла навстречу мне вышли двое мужчин, и один другому сказал: «Она умерла через двадцать минут после операции». И мне вдруг стало страшно, что с мамой что-нибудь стряслось за то время, что меня нет дома, – я побежал.
Но дома всё было в порядке. Мама хлопотала на кухне. Она сказала:
– Садись, поешь, сынок.
Мне не хотелось есть. Я пошёл в свою комнату. Я шагал от стола к дивану, от дивана к столу. Как же я мог так плохо относиться к маме! Никогда я о ней не думаю, ни разу её не порадовал…
На улице зажглись фонари. Я сел за уроки и старательно занимался часа два. Потом пошёл на кухню поесть. В темноте я больно стукнулся лбом о косяк двери. Так мне и надо!