412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Галина Лифшиц » Новый дом с сиреневыми ставнями » Текст книги (страница 11)
Новый дом с сиреневыми ставнями
  • Текст добавлен: 13 сентября 2016, 19:58

Текст книги "Новый дом с сиреневыми ставнями"


Автор книги: Галина Лифшиц



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)

Высоко

Оля, свежая, краснощекая, приветствовала подруг, вышедших на просторную кухню, где был накрыт для них завтрак.

– Кто какой кофе будет? Или какое? Как теперь правильно? – хлопотала Ольга у кофеварки. – Нет, я все равно буду про кофе «он» говорить. Кому это мешало?

– А где Бруно? – спросила Таня, увидев на столе только три прибора. – Неужели уже уехал в такую рань?

– Нет, он на другой половине, занимается с ребятками. Сегодня его день. В университете у него только два дня присутственных. А тут мы чередуемся. Когда он с ними занимается, я книгу свою пишу. И наоборот, если я с детьми, у него свои дела.

– А что за книга? – заинтересовалась Дана.

– Все о них, о наших подопечных. Мы же потихонечку пробуем, как и чему их можно научить. Где границы их возможностей.

– Нашли границы?

– Пока нет. Они очень многому могут научиться. Только не так, как учатся обычные дети. Они невероятно внимательные, послушные и терпеливые. Очень стараются. Но главное с ними не спешить, не давить на них никак. Потихоньку-полегоньку, шажок за шажком. Они очень реагируют на яркие цвета, любят музыку, игры всякие. Удивительно дружелюбные. Вот мы осторожно пробуем, все фиксируем. Книги – это передача опыта. Чтобы другим было легче. Мы тоже много находим у тех, кто занимается такими же детками. Меня еще с юности загадка мучила. Про Рудольфа Штайнера. Знаете Штайнера?

– Антропософ, – кивнула Таня.

– Вот все вцепились в слово, никто не понимает толком, что к чему. Осуждают как еретика. Но меня интересует главное – его дела. Он, конечно, обладал особым даром. Представьте, оставить после себя 350 томов научных трудов! Кто бы такое еще смог? И до сих пор пользуются, находят для себя новое. Но меня давно поразила история, как он в юности еще устроился в семью богатую воспитателем. Там было четыре мальчика. Трем он просто помогал, уроки проверял, а четвертый был полностью на его попечении и воспитании, потому что родился гидроцефалом, учиться не мог, общался с огромным трудом. Шесть лет Штайнер им занимался. И что вы думаете? – В голосе Оли звучало торжество, как будто речь шла о ее собственном достижении.

– Не может быть! – воскликнула Дана, еще не услышав о результате, но уже поняв, что Штайнер совершил огромный прорыв в деле воспитания детей, не умеющих самостоятельно приспособиться к жизни.

– Мальчик полностью излечился! Чудо, да? Окончил гимназию, стал врачом! И получается, каждого можно научить, наставить на путь. Только думать все время надо, как это лучше сделать, хотеть помочь. Просто полностью во все это погрузиться…

– Олька, ты – гений! – сказала Таня. – Ты всех заражаешь энтузиазмом, так и хочется растить, учить, поддерживать.

– Гений! Ха! Вот Штайнер – гений, – вздохнула Ольга.

– Так получается, я сегодня тебе мешаю книгу писать? – встревожилась Таня. – Что ж ты раньше не сказала?

– Никаких проблем! Все под контролем. Через два часа вернемся и засядем за книги. Ты же тоже вроде собиралась тут писать, а? Вот и разойдемся… по палатам.

На завтрак у Оли было все свое: яички, масло, сыр, молоко и даже хлеб.

– Да вы, батенька, кулачок! – проворчала Таня сварливым ленинским тоном, каким принято было рассказывать анекдот про ходока и вождя революции, и вдруг испугалась: – Ой, мне, кажется, есть-то нельзя, я анализы еду сдавать.

– Вообще-то, насколько я знаю, здесь таких мук голодом перед анализами терпеть не заставляют, – успокоила Дана.

– Нет-нет, я лучше потом, через два часа. – Таня хотела полной частоты эксперимента.

– Тогда я тебе все на этом подносике оставлю, Тань, приедем – только кофе сварю. Который «он».

Они все успели. С Даной попрощались до субботы. Она с радостью отозвалась на приглашение Оли вернуться к ней на выходные:

– Собиралась по музеям. Только в моей жизни столько уже музеев было, что сама себя чувствую мумией. Мне сейчас ничего так сильно не хочется, как на гору залезть, сесть на травку и смотреть вокруг. Часами бы смотрела.

– Да, это силы возвращает. Иногда мне кажется, что вычерпалась до дна, что ничего завтра не смогу. Заставляю себя утром идти в гору, быстрым шагом. Иду, задыхаюсь, злюсь, хриплю, как цепной пес. И вдруг – легкость. Второе дыхание. И все легко. Другие силы приходят. Новые совсем, – подтвердила, расставаясь с Даной, Оля.

Странное совпадение! Оля сказала о другой силе. Таню эти слова – «другая сила» – сопровождали с раннего детства. Бабушка Нина все говорила: «Терпи, другая сила придет. Другая сила поможет». Эта вера в семейную «другую силу» досталась Нинке от ее бабки.

Таня знала, что именно сейчас, именно в эти дни должна написать про то, что составляет ее собственные истоки.

Про другую силу, пришедшую на помощь гибнущей Нинкиной семье. И про Тайбелэ, мать Рахили, в честь и в память о которой и получила Таня свое имя.

Она писала. Ей никто не мешал. Забиралась высоко-высоко. Ветер приносил откуда-то слова и воспоминания о том, чего с ней не было, но что она знала и видела.

Другая сила

– Тихо! Тихо! Пусть! Пусть! – подает бабка знаки: палец к губам прикладывает, рукой отмахивается.

Ночью залезли воры. Дверь хорошо была закрыта, на огромную железную скобу. Подергали, поковырялись, потоптались. Потом тишина. Думали уже – ушли. Нет. У окна принялись копошиться. Выставили оконную раму. Забрались внутрь. Принялись шуровать. Нинка, старшая, одиннадцатилетняя, все порывалась бежать, кричать, звать на помощь. Опытная в потерях на тернистой жизненной тропе, бабка Поля при первых шорохах под окном велела всем молчать и не дышать: пусть уносят все, что пожелают. Главное, чтоб живыми оставили. Лежать надо было неподвижно в углу под тряпьем, которое одеялом никто бы не посмел назвать, так и говорили: лезь под тряпки.

Воры делали свое дело тихо, чтоб никого не разбудить: боялись, видно, что придется убивать, если кто проснется.

Брать у них было нечего. Из еды вообще не оставалось ничего. Только в подполе картошка и бадья с кислой капустой. Одежда-обувь – лохмотья. Совсем бедные сделались из-за чего-то очередного, что тогда в государстве придумали. Отца два года назад загубили, младшего наследника не дождался. Через два месяца после отцовой погибели родилось его последнее дитя, Глебка. Десять сирот оставил на этом свете, мать да еще вот бабку Полю. Бабка Поля – главная сирота. Малые вырастут, заживут как ни в чем не бывало, а ей в конце жизни вместо мужика здорового горбатиться, вот какая напасть! Только долго жалеть себя, сироту, бабке не пришлось: мать работала, а на Поле оставались все десятеро. Уследи за ними, накорми, обстирай! Откуда что возьмется, если слезы лить? Бабка возилась целыми днями без передыху и все повторяла: «Ничего! Перетерпим! Будет другая сила! Вернется! Вот как дойдем до последнего, так другая сила появится». Нинке думалось, какая она, другая сила? До какого «последнего» им дойти надо? Вроде уже и надеть нечего, и есть все время хочется. Что же такое «последнее» тогда? Пусть бы уж все оставалось как есть.

Только кто тебя спрашивает, хочешь ты перемен или нет? Вот воры сейчас, озноб ледяной и слепая тоска.

Главный страх заставлял трепетать от того, что воры, не найдя ничего, обидятся, рассвирепеют и примутся все-таки с досады терзать их ради утешения.

Когда что-то металлическое дрынькнуло и задребезжало, всех подтряпочных обитателей охватил горький ужас. Стало понятно: воры нащупали самовар. И уносят его.

Самовар давал им силы жить и верить в конец плохого. Они из него пили чай. Чаем была кипящая булькающая вода из сияющего крана. Нинка потом долго-долго считала, что кипяток и чай – одно и то же. К настоящему чаю не могла привыкнуть.

Они начищали самовару бока, а он в благодарность отражал их всех, показывая, какими они будут, когда вырастут и станут есть сколько захотят. Щеки у всех делались толстые, а глаза превращались в узенькие щелочки. И из этих щелочек сиял в благодарность самовару смех.

А теперь воры забирали их радость себе.

И надо было молчать. Себя Нинка не жалела и за себя не страшилась: пусть убивают. Она уже устала от голода и все в жизни повидала. Картошку сажала, окучивала, выкапывала наравне с матерью. Мать, работая по хозяйству, все наставляла Нинку, как растить младших, если она не выдержит и загнется.

– Ага, – думала Нинка, – ты нарожала, а я растить буду! Ага!

Но все же слушала, что ей придется делать. На всякий случай. Младших бросить на произвол судьбы она и мысли не допускала: они были совсем ни в чем не виноваты.

И самовар она предала, не бросилась выручать, из-за малышей. Они дрожали у нее за спиной и старались молчать изо всех сил.

Воры наверняка были не из своих, пришлые. Свои бы к ним не полезли – не стоило трудов и нервов.

Она лежала, как каменная, и думала, что воры заранее обдумали, дом их выбрали. Представляла, как идут они, не на станцию идут – ночью поездов нет и укрыться там негде, а тащат их сокровище через лес, потом на лодке переправляются на другой берег реки. Оттуда на автобусе в город. Она мысленно старалась сделать ворам ношу потяжелее, а дорогу – просто невыносимой. Бревна по пути валила, канавы рыла, чтоб не ушли они далеко, дух свой нечистый бы испустили.

Только под утро разрешила бабка Поля вылезти из тряпичного убежища. Младшие спали, довольные сном. Нинка с бабкой взялись ставить на место раму. Она и так была без стекла, куском фанеры забитая.

Нинка ждала мать со станции. Та работала в ночную смену и возвращалась домой поутру. Вчера давали получку. Значит, мать приедет с едой. Сели бы они вокруг самовара, смотрелись бы в его бока… А теперь надо было найти слова, чтоб рассказать про воров. И чтоб мать сразу настроилась на хорошее, раз все живы, а не принялась бы по самовару убиваться.

– Начнет реветь, уйду насовсем, – думала Нинка, злобой заглушая тоску по украденному семейному счастью.

Мать она увидела издалека. Та шла, сгибаясь под тяжестью мешка. Что это она удумала такое тащить? Стонет, что сил нет, а удумала! Мешок Нинка заприметила сразу: из такого мешка у Любки-соседки платье пошито. Нарядная Любка, нарядней всех в классе. Одна у матери. Да еще и с отцом живут.

Нинка, заглядевшись на мешок, мечтать о платье для себя не смела. Отстраненно любовалась.

Идти навстречу матери не хотелось: придется говорить о ворах, слушать причитания. Пусть мать пока порадуется, что домой возвращается, да не с пустыми руками.

Мать тяжело шла и что-то говорила неясное. Вроде песни какой. Наконец слова прояснились:

– Муха-Муха, Цокотуха, позолоченное брюхо… Пошла Муха на базар и купила самовар, – вот что мать все время повторяла, улыбаясь незнакомой улыбкой.

– Ой, – трепетала Нинка, – ой-ой-ой.

На крыльце мать не задержалась, хотя обычно, возвращаясь, любила присесть на ступеньку и перевести дух перед работой дома. Она прямым ходом пошла к столу и взгромоздила на него свою ношу.

Нинке сделалось неимоверно страшно, что сейчас мать прозреет, сообразит, что самовара нет, и начнется.

Мать же торопливо развязывала узел мешка, ни на что другое не отвлекаясь. Улыбка и выражение приятной тайны украшали ее лицо. Нинка любовалась мешком и матерью, забыв о беде.

Развязанный мешок опал.

– Ой! – вдохнула Нинка, не веря себе.

На столе, на законном своем месте стоял их самовар.

И тут мать заговорила, как запела:

– Заколотило меня ночью, заворочалось сердце о вас. Или, думаю, заслонку раньше времени задвинули, угорят. Или огнем баловались. Все огонь мне перед глазами сверкал. Желтый огонь. И не стала я ничего покупать, поехала на первом поезде домой. Ничего, на картошке продержимся день, лишь бы сердце отпустило. В поезде места себе не нахожу, вышла – бегом с платформы. За крапивой, гляжу, мужики спят. У одного сапоги худые, пальцы черные торчат. Страшно мимо них идти, а куда денешься, другой тропки нет. Вдруг мне как огнем по глазам: блеск желтый, что всю ночь мерещился. Самовар наш у них в головах! Мешок-то спустился, он и сияет. Домой просится. Напугалась я: с вами не сотворили чего? Кричать-звать некого. А эти спят, развалились. Уморились воровать-то, поди. Вот я – хвать! И потащила. Отбежала, узел завязала.

– А те? Не гнались? – обмирая, как от сказки, дивилась Нинка.

– Спали же. Поди, и сейчас еще спят. Устали больно.

Чужаки – они и есть чужаки. Если б лесом пошли да через реку потом, не вернулся бы к ним самовар. А они – на станцию. А там чего? Ни скамейки, ни дерева, ни куста, – радовалась Нинка. И нечаянно придумала страшное:

– А вдруг они к нам опять?

– Днем не придут. А на ночь мы его теперь одного не оставим. В подпол будем прятать. Да к нам не воротятся! Видели же, что взять нечего. А что взяли, потеряли. Вот мешок тебе. Юбку пошьем. А то и платье выйдет. А? Как думаешь?

Все завертелось, как раньше. Но вскоре всем заметно стало, что жизнь идет совсем по-другому.

Никто больше умирать не собирался. Все ждали, чего будет дальше.

Другая сила теперь была на их стороне.

Тайбелэ

Сначала Тайбелэ была очень-очень маленькой, а мама огромной. Мамочка могла спрятать Тайбелэ в своих объятиях, закрыть одной только мягкой теплой рукой. Она могла убаюкать деточку даже днем, заслонив ее собой от любопытного солнышка, которое любит совать свой нос повсюду, даже когда его не просят. Мамочка могла отогнать ночную тьму от колыбельки, если Тайбелэ просыпалась и пугалась мглы одиночества. Мамочка пела песенки лучше птичек, лучше ручейка у мельницы, лучше колокольчика, который носила их Буренка. От этих песенок Тайбелэ узнавала, когда пора сладко засыпать, а когда – счастливо просыпаться, потому что за нежным звучанием мамочкиного голоска появлялось ее родное добренькое личико с тихой улыбкой, обращенное к своей крошечке.

Потом Тайбелэ стала большой, а мамочка поменьше. Когда мамочка садилась на корточки, чтобы повязать ей платочек, они даже делались одного роста. Они смотрели тогда друг другу в глаза. Мамочкины глазки были ясные и мерцали, как звездочки.

Когда Тайбелэ стала доставать до мамочкиного животика, там поселился новенький маленький человечек, который тоже рос очень быстро, потому что ему не терпелось увидеть свою сестричку. Тайбелэ гладила мамочку, а малюсенький братец радовался и тихенько толкался под пальчиками Тайбелэ, потому что иначе пока не мог выразить свою любовь к ним.

Но в последний момент он не поверил, что все здесь его ждут и радуются его приходу – и солнышко, и черные дрозды с желтыми клювиками, и медлительные серые тучки, приносящие дождик, и курочки-пеструшки со своими желтенькими пуховыми цыпами, и разноцветные ути, и лягушки на пруду, и гусеницы-мохнатки, и душистые цветочки в садике.

А может быть, это она, Тайбелэ, плохо ему рассказала, слабо его звала?

Он раздумал появляться на свет и мамочку забрал с собой. Такого маленького нельзя ведь было оставить одного в холоде и пустоте нежизни.

Они унеслись и стали недосягаемыми сияющими звездочками в бездонном ночном небе.

Мамочка уже не могла согреть своим теплом ни Эстерку, ни Эсфирку, ни даже крошку Тайбелэ, которая больше всех обижалась на жизнь за то, что та оттолкнула от себя братика и не удержала их самое главное сокровище, дарившее всем им сияние любви, – мамочку.

Конечно, с ней можно было разговаривать, если ревнивые тучки расступались и давали прорваться звездному шепоту. Но случалось, что звезды начинали говорить все вместе, чтобы утешить всех осиротевших, оставленных на земле, и у Тайбелэ кружилась голова и в ушах звенело от напряжения, когда сквозь волны звездного шелеста она различала слабый мамочкин голосок.

Папочка совсем растерялся и загоревал, не зная, как ему управиться с тремя своими девочками, ведь он даже косички не умел им заплести, даже колыбельную спеть не мог, и Тайбелэ не знала, когда придет сон, чтобы послушно закрыть глазки перед его появлением. Она все смотрела, смотрела на свои звездочки, все перешептывалась с ними.

И тогда папочка попросил совета у Бога.

– О Господь Бог, создавший человека из праха земного! – обратился к нему папочка. – Ты создал жену человеку, ибо не было для человека помощника, подобного ему. И была она кость от костей моих и плоть от плоти моей. И была она кроткая из кротких, и Ты забрал ее к Себе, чтобы она стала Твоим ангелом. Вразуми же меня, о Господь, как мне быть с невинными душами, как мне их поднять, вскормить, воспитать?

И Господь Бог не оставил их, велел поступить как положено.

Папочка женился на родной сестре мамочки, которую никто не хотел брать в жены, хотя она была работящей и красивой. Это если слева смотреть. Потому что с правым глазом случилось несчастье: он вытек после того, как своенравная корова лягнула неумелую девочку, попытавшуюся подоить ее.

Тетя была очень разная, как две половинки ее лица. Та половинка, на которой сиял огромный рыже-зеленый глаз, была живая, дерзкая, как солнечный весенний день; другая же, с пустой глазницей, навсегда прикрытой мертвым полупрозрачным веком, выражала неизменную, непреходящую скорбь, которую так пугаются живущие, всеми силами старающиеся отогнать от себя мысли о неизбежной смерти.

Тетечка же к себе привыкла, радовалась такой, какая есть. Тайбелэ тоже радовалась ей, любовалась, как та расчесывает по вечерам свои волнистые рыже-золотистые волосы, как они закрывают ее всю, делая сказочной принцессой из красивой книжки, которую можно было рассматривать, только если как следует вымоешь руки.

Утром волосы заплетались в косу и закалывались пучком, чтобы не мешали работать. Тетя драила полы щеткой и выкрикивала сердитые песни про дурачка Ицика, у которого нет ни халы, ни простого куска хлеба, а он женится.

– Эй, Мирл, – прерывала она строгое пение, – слышишь меня, Мирл?! Если твои куры будут клевать мне огурцы, я на каждый обед буду иметь, спасибо тебе, куриный бульон!

Она в два прыжка оказывалась на огороде.

– Я уже держу одну, видишь, Мирл! Она уже смирилась, видишь, голову на грудь повесила? Ей стыдно, а ее хозяйке – нет! Смотри, в последний раз отпускаю. Лети!

Но даже глупой курице нравились сильные тетины руки, и она не спешила освободиться из плена.

Тетя могла хлопотать по дому целый день, не зная устали. Однако временами на нее нападала черная хандра, все падало из рук. Тогда она переставала сокрушаться над глупостью Ицика и замолкала, усаживалась у окошка, достав из сундучка книгу, большую-пребольшую, и читала ее, подперев рукой свою скорбную сторону лица, насовсем отгородившись от мира.

– Про что написано в той книжке, тетечка? – спрашивала Тайбелэ потом, когда черненькие буквочки в книге забирали всю тетину печаль.

– Про одну прекрасную девушку. Любила одного, а замуж вышла за другого. И весь век ему была верна.

– А как ее звали? А почему она не вышла за любимого?

Тетя горестно махала рукой:

– Эх, этот любимый… Струсил жениться, вот что! «Не гожусь, – говорит, – для семейной жизни. Я, сколько ни любил бы вас, привыкнув, разлюблю тотчас». Потом пожалел… Только поздно было. Ее замуж выдали. За генерала. Близок локоть – да не укусишь. А звали ее, как тебя, – Татьяна, Танечка.

– А были у нее детки с тем, нелюбимым? Он был плохой, обижал ее?

– Про деток не написано. Может, и были. Хотя, если бы были, она по тому, глупому, так не тосковала бы, времени бы не было. С вами ведь то одно, то другое, не поскучаешь! А муж ее был как раз очень добрый, любил ее, баловал…

– Ну и пусть бы она его полюбила, хорошего.

– Может, еще полюбит, – обещала добрая тетечка.

– Ты до этого места не дочитала, да? – допытывалась Тайбелэ.

– Где мне дочитать? Видишь, сколько дел. Вот ты научишься читать, все узнаешь и мне расскажешь.

Так Тайбелэ стала учиться читать, чтобы скорее узнать про свою тезку, чтобы скорее утешить тетечку, что все оказалось хорошо и совсем не грустно, как и положено в жизни.

Про счастливый конец всего плохого Тайбелэ давно знала, просто наблюдая за ходом вещей. Вот, например, как страшно бывает во время грозы! Их домик облепляет тревожная мгла, земля содрогается, кажется, что даже печка ходуном ходит, а через некоторое время смотришь – опять солнышко. И даже лучше, чем прежде: травка умытая, блестит, на листиках и внутри цветочков сияют драгоценные камушки-капельки, оставленные дождем, воздух свежий, душистый, и птички поют веселее, чем раньше!

Или взять ночь: какая тоска ложится на сердце, когда она подкрадывается, так жалко становится, что вот сейчас проглотит она, заберет в свой плен навсегда еще один ясный денек жизни, и никак ее не отгонишь, и никуда от нее не спрячешься! Но свет-то все равно оказывается сильнее, он возвращается и прогоняет ночь, какой бы черной и страшной она ни казалась.

На смену морозу всегда приходило тепло. На смену душной жаре – прохлада.

Вот как все было мудро задумано, и нечего печалиться по пустякам, надо только уметь переждать, перетерпеть, в том, что кажется плохим, суметь найти хорошее, не торопя и не упрекая время и судьбу.

И, словно в благодарность за такое понимание, время берегло и щадило детство Тайбелэ – тянулось медленно-медленно.

День за днем, не спеша набухали почки на деревьях, вынашивая своих зелененьких деток, медленно вылуплялись нежные пахучие листочки, и постепенно жалкие голенькие дрожащие веточки деревьев принимали достойно-царственный вид, становясь все увереннее в кроне великолепного лиственного наряда.

В таком роскошном виде деревья брали под свое покровительство птиц. Птицы вили гнезда и дожидались, когда вылупятся их писклявые детки, вечно просящие чуть-чуть-чуть есть-есть-есть.

И почему только взрослые вздыхали: «Ах, как быстро летит время!» Ведь с момента прихода весны до ее торжествующего перехода в лето успевали народиться и стать совсем большими котята. Их появление в мир слепенькими, их беспомощное сонное младенчество под боком у мамы-кошки, их одуванчиково-пушистое игривое детство, их первая самостоятельная отроческая охота – все вмещалось в одно время года, ну разве это короткий промежуток?

Жизнь делала все медленно, основательно, неторопливо. Только тогда все получалось правильно и красиво. Тайбелэ не любила, когда ее подгоняли: «Одевайся скорее, замерзнешь; ешь скорее, остынет; пей скорее молоко, пока парное». Нет, так не годилось. Она-то видела, сколько уходит труда и времени, чтобы получилось молоко.

По утрам, рано-рано, они вели Буренку к пастуху в стадо. Пастух шел со своими подопечными далеко-далеко, где была самая вкусная и сочная травка, где цвел самый душистый клевер. Вечером Тайбелэ с тетей поджидали свою коровушку-кормилицу у калитки. Буренка ступала еле-еле, вымя ее было огромным и мешало двигаться легко, как утром. Все соки трав и цветов, съеденных за день на далеком благодатном пастбище, становились белым густым Буренкиным молоком, которое еще надо было выдоить: хорошенько, без остатка, чтобы у коровы нигде ничего не застаивалось, чтоб ни капельки молочка не пропало зря.

Тетечка любила коров, несмотря на причиненное ей когда-то зло. Она жалела их и называла терпеливицами. К ним, бедным, приставали кусачие кровопийные мухи, а они только и могли, что отмахиваться хвостом. Все хозяйки в округе перед тем, как доить, подвязывали своим коровам хвосты, чтобы, не ровен час, их самих не отхлестали вместо мух во время доения. Тетя никогда этого не делала:

– Мне что? Я потерплю. А ей? Стой неподвижно, чтобы нас накормить, да еще и от мух не отбейся?

Разве Буренка не понимала, что ее жалеют? Разве не давала им самое вкусное молоко?

Можно ли хлебать такое молоко, как простую воду? Можно ли торопиться, когда чувствуешь удивление и благодарность каждой его капельке?

Время не прощает спешки. Оно отнимает у суетливого самые прекрасные моменты. Тот, кто думает все успеть, пропускает самое главное.

Чего стоит каждый зимний день, который почему-то называют коротким! Если утро ясное, солнечное, можно целую вечность кататься с горки на санках. Снег визжит и разлетается под полозьями, далекий белый горизонт слепит даже почти совсем зажмуренные глаза. Когда перед снегопадом наступает сонно-ватная тишина, можно заранее выйти на крылечко, чтобы дождаться сказочного танца беленьких мушек. Потом поймать снежинку, прекратить ее медленное падение, посадить на варежку и разговаривать с ней долго-долго, как со звездочкой в небе, откуда спустилась эта легкая малютка посланницей тех больших светящихся небесных звезд, оставшихся в недосягаемой вышине неба, затянутого тучами.

Главное – не дышать на маленькое звездное чудо, иначе оно пропадет, исчезнет. Тогда смотреть на себя снежинка позволяет часами, сверкая, переливаясь, дрожа каждым своим узорчиком, каждым лучиком рассказывая, до чего же хорошо там, в вышине, какие там покой и чистота – там, там, где давно поселились братик и мамочка.

Бесконечным зимним вечером наступит сладостное время чтения. Буковки, как добрые знакомые, будут раз от разу все послушнее складываться в слова. Счастливая тетя примется нахваливать свою деточку, пророча:

– Выучишься, уедешь отсюда, как твои сестрички, поедешь в Москву или в Санкт-Петербург, а то и в сам Париж или в Женеву. Только уж там надо уметь по-французски.

– Я от тебя никуда не уеду, – жмется к ней, утешая, малышка.

– Нет, обязательно уедешь! Должна уехать! Здесь – что? Разве найдешь дело для такой умной головки?

– Мы будем по дому работать, читать вечерами. С тобой, – предлагает самый праведный путь Тайбелэ.

Но тетя твердит настойчиво, внушая, убеждая:

– Уедешь! Уедешь! Должна! Жизнь увидеть должна! Все, про что в книжках пишут.

Неужели она уже знает, чувствует что-то такое, что может открыться только очень чуткому, любящему и сострадательному сердцу?

От каких бед, грозящих этим бедным, дремотно-спокойным местам, отгоняет юная женщина их общую с умершей старшей сестрой девочку?

…Им обеим предстояло увидеть такое, чего не было ни в одной книжке. И до сих пор, чтобы описать все это, не нашлось человеческих слов.

Когда тетю, седую, старенькую, гнали на смерть, чтобы зарыть ее косточки, как и останки добрых ее соплеменников, в общей могиле – яме, наспех вырытой в бедной, слабородящей, столько лет отвечавшей добром на заботу о ней земле, которая, прекратив все страдания, поглотив ужас грубо растоптанной жизни, сделала их своей частью; тогда, в последние моменты своего пульсирующего движения, тетино сердце, уставшее ощущать ужас и боль, возрадовалось: девочек-то вытолкнула, спасла, их не тронут, не достанут…

Нет, нет! До этого еще очень далеко! Так далеко, что все может еще пойти совсем по-другому. О таком далеком будущем даже грех думать.

Лучше оставить их – склонившихся над книгой при свете керосиновой лампы.

Пусть перешептываются снежинки, заглядывая к ним в окошко.

Пусть вездесущая ночь надежно упрячет их маленький домик от злого глаза.

Пусть ветер подслушает и унесет ввысь слова, которые произносит девочка, водя пальчиком по строчкам книги:

 
Татьяна (русская душою,
Сама не зная почему)
С ее холодную красою
Любила русскую зиму… [16]16
  А.С. Пушкин. «Евгений Онегин».


[Закрыть]

 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю