412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Галина Серебрякова » Карл Маркс » Текст книги (страница 5)
Карл Маркс
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 02:31

Текст книги "Карл Маркс"


Автор книги: Галина Серебрякова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 41 страниц)

– Он просит разрешения приехать в Трир, – шепчет она нерешительно.

Но Генрих Маркс угрюм.

– Вот, – говорит он в тревожном раздумье, – вот письмо, отражающее все недостатки моего сына. Бессвязное, бурное творчество, бессмысленное перебегание от одной науки к другой, бесконечные размышления при коптящей лампе, созидание и разрушение. Растрата дарования, бессонные ночи, родящие чудовищ. Мы лишены невинной радости, доставляемой разумной корреспонденцией. Если мы получаем сегодня извещение о завязавшемся новом знакомстве, то затем оно снова навеки исчезает. Едва мелькнет рапсодическая фраза о том, что, собственно, делает, думает, творит наш милый сын, как регистр этот снова закрывается, будто заколдованный. В Берлине, по слухам, холера. Мать и я в непрестанной тревоге, а Карл в это время, умалчивая о самом главном, доказывает мне, что вред идеализма в противоположении действительного и должного. То, что он пишет, как всегда, умно, но ведь это опасный тупик. Он идет по стопам новых демонов. Он плутает, он отрывается от жизни, не заботится о будущем, о своей карьере.

Приступ кашля мешает старику говорить. Женни подает ему чашку с водой, отсчитывает капли микстуры.

– О Женнихен, на вас мы возлагаем столько надежд! Вы лучше отца и матери сумеете заставить Карла стать достойным мужем и отцом семейства, – продолжает Генрих едва слышно, когда кашель прекратился. – Я не могу больше состязаться с Карлом в искусстве абстрактных рассуждений, он тут силен, как молодой бог, но в науке простой жизни мальчик беспомощен, и его будущее – значит, и ваше – теперь не кажется мне безоблачным…

Но Женни больше не слушала жалоб старика. Жадно, увлеченно впитывала она в себя строку за строкой, страничку за страничкой письмо молодого студента. Лицо ее постепенно успокаивалось, бледнело, и в опущенных глазах мелькали удовлетворение, восхищение и радость.

– Это исповедь большого ума и большого человеческого сердца. Я горжусь Карлом, – сказала она твердо.

Карл приближался к Триру подавленный, печальный. Не с этим тягостным чувством предполагал он навестить город, оставленный более полутора лет тому назад, город, где жили и ждали его Женни и отец, два наиболее любимых им на земле существа.

Какая тревога в каждой строке короткой, зачитанной до пятен записки матери! Всегда многословная, Генриетта Маркс на этот раз вовсе изменила своим правилам. Добрый отец уже более двух месяцев не покидает постели. Кашель уменьшился, но какой-то иной недуг сводит его в могилу.

На почтовой станции не встретит сына, суетясь от радости и волнения, Генрих Маркс, в первую ночь после долгой разлуки не услышит Карл шороха бархатных домашних туфель отца, в шлафроке и сбившемся на затылок колпаке пробирающегося в его комнату, чтоб говорить до пробуждения петухов «по душам» обо всем самом важном для обоих.

Эти задушевные ночные беседы – лучшие в отроческой жизни Карла.

Но Генрих Маркс не встает более. Он устрашающе изнурен. Желтизна его щек – желтизна разложения и смерти. Глаза его потускнели, и пересохшие губы лежат на лице вялым пепельным листом.

Женни сидит в уголке дивана. Радость при виде входящего юноши, смешанная с беспокойством и состраданием, вызывает слезы на ее огромных прекрасных темно-карих глазах.

Карл бросается к невесте, прижимается губами, лбом, щекой к ее рукам, но голос отца, еле слышимый и прозвучавший как бы издалека, прерывает долгожданное свидание.

В комнате полутемно и душно. Карлу в этом сумраке, пропахшем лекарствами, испарениями тела, непроветриваемыми перинами, становится не по себе. Он опускается на колени у подушек отца и, с трудом удерживая крик испуга при виде его лица, начинает что-то поспешно рассказывать о дорожных впечатлениях и Берлине.

10 мая 1838 года тихо умирает Генрих Маркс.

Утром по Триру разносится весть о смерти юстиции советника.

После похорон отца Карл старался поменьше бывать дома. День отъезда приближался. Надвигалась новая длительная разлука с Женни. Оба страдали от ее приближения.

В доме Вестфаленов Карл нашел отныне то, что навсегда потерял со смертью отца. Он ближе сошелся с отцом Женни Людвигом Вестфаленом и проводил в доме невесты большую часть времени. Вскоре, однако, Карлу пришлось возвратиться в Берлин, чтобы продолжать занятия в университете.

Прошел год.

5 мая Карл проснулся особенно поздно. Он до рассвета по обыкновению читал, потом возился с конспектами и лег в постель, когда по улице, громыхая, прокатила тележка молочницы, запряженная неповоротливым козлом. Карл не сразу вспомнил, что это день его рождения, хотя еще накануне получил несколько поздравительных писем из Трира.

Двадцать один год. Совершеннолетие. Карл подумал об отце. На столе подле чернильницы стоял в бархатной рамке слегка пожелтелый дагерротипный портрет покойного Генриха Маркса. Тонко очерченное лицо, окаймленное непослушными волосами. Отец был красивее сына. Тонкий нос, правильный овал и небольшой приятный рот. Карл не унаследовал этих черт лица. Но глаза, лоб были те же у обоих.

Портрета Женни в комнате студента не было. Она упорно отказывала Карлу в этом подарке. Ничто не должно было, по ее мнению, преднамеренно возвращать мысль жениха к ней.

Совершеннолетие… Но Марксу не хочется подводить итоги. Он живет, как сам того хочет. Он ничего не боится в жизни и ни о чем не сожалеет. Жизнь превосходна, полна увлекательных задач и целей.

После смерти отца Карл почти все свое время посвящал изучению философии. Он редко бывал в университете, центром его духовной деятельности стал докторский клуб. Карл был почти на 10 лет моложе других членов клуба, но его ярко выраженная индивидуальность сделала его вскоре одним из идейных руководителей младогегельянцев.

40-е годы отличались быстрым хозяйственным и общественным развитием, ростом промышленности, возникновением рабочего класса, укреплением сил буржуазии. Кроме того, происходил значительный прогресс естественнонаучных знаний. Германия шла навстречу буржуазной революции. Борьба против феодального мира обострилась, а так как христианство было духовным оплотом феодализма, то эта борьба проявлялась прежде всего в наступлении на религию.

Экономический подъем вызвал к жизни критику реакционной политической системы Гегеля, согласно которой прусское государство и христианская религия представляли собой… воплощение абсолютного духа, абсолютной идеи, или, иначе говоря, прусское государство, по Гегелю, и было как раз царством божиим.

В то же время в противоположность этой реакционной политической системе диалектический метод Гегеля был прогрессивным революционным началом, так как рассматривал все в безграничном непрерывном движении и развитии.

Это противоречие между прогрессивной диалектикой и реакционной политической системой привело к расколу последователей Гегеля на старогегельянцев и младогегельянцев.

Если ко времени, когда Карл начал учиться в Берлинском университете, гегелевская философия представлялась сторонникам великого философа прочно слаженной системой, то к концу 30-х годов раскол его школы становился все более и более заметным.

Гегель считал, что религия, бог есть сама вечная истина: философия – это религия и религия – философия.

Давид Штраус своей сразу ставшей знаменитой книгой «Жизнь Иисуса» разрушил гегелевскую гармонию между религией и философией. Он доказывал, что библейские и евангельские рассказы есть мифы древних евреев.

Полемика вокруг книги Штрауса привела к объединению сил младогегельянцев. Критикуя реакционную политическую систему Гегеля, они в то же время ставили себе целью развить его идею непрерывного развития.

Человеческую деятельность Гегель понимал только как мышление. Младогегельянцы противопоставили этому практику, философию действия и критику. Они считали, что достаточно вскрыть неразумное в государстве и обществе, чтобы немедленно короли, правительства, церковь, стремясь к разумному устройству государства, принялись тотчас же все исправлять. Философия действия и критики стала политическим оружием младогегельянцев.

Людвиг Фейербах в 1839 году выступил с критикой гегелевской философии, рассматривая в качестве мирового принципа уже не дух, а природу. Не мышление является первичным элементом, а бытие, чувственная живая материя, конкретная действительность обусловливают наше мышление. Эта материалистическая философия Фейербаха помогла младогегельянцам полностью освободиться от системы Гегеля и наряду с критической философией оказала значительное влияние на формирование мировоззрения молодого Маркса.

До Фейербаха все последователи Гегеля, естественно, были идеалистами, считали бога всемирной идеей, всеобщим началом, способным творить материю, создавшим всю вселенную и человека. Божественное происхождение королевской власти считалось неоспоримой истиной. Младогегельянцы верили, что прусское государство есть лучшая форма организации общества, и были убеждены в том, что мышление, идеи способны привести к либеральным изменениям в государстве.

Так было до вступления на престол короля Фридриха IV в июне 1840 года. От него младогегельянцы с нетерпением ждали всяких реформ и разумных преобразований, которые он должен был предпринять, как они надеялись, под воздействием их критики и их идей. Шли недели и месяцы. В Берлине, как и по всей немецкой земле, ждали конституции. Новый правитель молчал и принимал петиции с ничего не говорящей вельможной улыбкой.

Но вот, наконец, в речи к дворянам он ответил на все чаяния доверчивых и терпеливых либералов.

– Я твердо помню, – начал молодой король и поправил корону на густо смазанной розовым маслом голове, – что перед всевышним господом ответствен за каждый день и каждый час своего правления. И кто требует от меня гарантий на будущее, тому я адресую эти слова. Господь дал мне корону. Лучшей гарантии ни я и никакой другой человек дать не могут. И эта гарантия прочнее, чем все обещания, закрепленные на пергаменте, ибо она вытекает из самой жизни и коренится в ней. И кто хочет довольствоваться простым, отеческим, древнехристианским правлением, тот пусть с доверием взирает на меня.

Дворяне и буржуа поклялись в верности и, взирая на короля, пятясь задом, покинули тронный зал. Так под лучами монарших слов растаяла их давнишняя мечта – конституция с королевского соизволения.

Речь монарха Карл прочел в погребке Гиппеля между двумя кружками черного пива. Никакой иллюзии он не утратил, так как иных королевских слов и не ожидал.

Карусель истории двигалась по заранее обведенному кругу. Короли, впрочем, не казались Марксу решающей силой реакции либо прогресса. Его забавляло и радовало, что крикливые либералы получили заслуженный щелчок. Думая о неизбежных разочарованиях, которые принесет Германии царствование еще одного Фридриха Вильгельма и его клики, Карл курил одну за другой толстые сигары. Но вскоре мысли молодого человека перескочили на другое. Забот было немало в этом году.

С осени Бруно Бауэр находился в Бонне, куда нетерпеливо звал и Карла. Но Маркс оттягивал приезд. Причиной задержки была выпускная университетская диссертация, работа над которой, однако, уже близилась к концу.

Впереди перед Карлом все отчетливее вырисовывалась университетская кафедра. Он стоял на ней в пыльном почтенном парике, в темной тоге, которой предстояло выгореть от времени.

Еще при жизни отца Маркс решил посвятить себя ученой карьере. Он мечтал взорвать реакционные системы философии и права новой истиной, гораздо более дерзкой, чем поход Бауэра на евангелие.

Но старый либеральный вельможа Альтенштейн, министр просвещения, умер. Бруно, а с ним и все юные дерзатели науки потеряли своего покровителя. Письма из Бонна становились все раздраженнее. Бауэра травили, и новый министр, убоявшийся еретической хулы евангелия, отгораживался, ничем не хотел помочь ученому. Боннские богословы только того и ждали, чтобы с позором изгнать антихриста из своей среды. Маркс на примере своего друга смог увидеть истинное положение. Независимости прусского профессора в области научных исследований не существовало.

Бруно злобно жаловался своему юному товарищу. Письма приходили, пропитанные желчью. Ученый был беспомощен и тонул в болоте под восторженное кваканье старых университетских жаб.

Но Бауэр не хотел сдаваться. Он знал, каким мужественным бойцом со всякой пошлостью являлся Карл. Он знал, какое острое оружие – его разум.

«Приезжай, приезжай скорее, разделайся с несчастным экзаменом», – умолял Бауэр.

Невеселые откровения. Читая письма из Бонна, Маркс невольно вспоминал Пугге, сытую дрему Шлегеля, томление преследуемого властями Велькера, пошлость студенческих дней.

«Назначенные мною лекции – критика евангелия – уже вызвали у местных профессоров священный ужас; особенно скандальной они считают критику, – сообщал Бруно. – Многие студенты высказывались в том смысле, что в качестве будущих духовных лиц они не могут посещать моих лекций, так как я гегельянец… Но я ударю в критический набат так, что от одного страха им придется прибежать.

Тебя еще здесь нет, но я должен написать тебе заранее, чтоб больше потом к этому не возвращаться: по приезде сюда ты не должен говорить ни с кем ни о чем ином, кроме погоды и т. п., до нашей с тобой беседы.

Я придерживаюсь следующего принципа: высказываться вполне только на кафедре! Я проводил его этой зимой и буду придерживаться его впредь, так как это именно то единственное место, где можно в таком положении говорить от всей души. Кроме того, конечно: да здравствует перо! Но только не рассуждать с этими людьми о более серьезных вопросах: они их не понимают! Или же они ограниченны и предубежденны…

Здесь, как и в других местах, нам придется играть некоторое время оппозиционную роль, и скоро это должно еще углубиться в сравнении с тем, как дело обстоит теперь…

Здесь мне стало также ясно и то, что я в Берлине не хотел еще окончательно признать или в чем признался себе лишь в результате борьбы, – именно сколько всего должно пасть. Катастрофа будет ужасна и должна принять большие размеры. Я готов почти утверждать, что она будет больше и сильнее той, с которой в мир вступило христианство…

Когда ты приедешь в Бонн, это гнездо привлечет, может быть, всеобщее внимание. Приезжай, торопись!»

Покончить с Берлинским университетом, разделаться с последними экзаменами восьмого семестра уговаривал Бруно Маркса.

Настаивать, однако, было нечего. Карл и сам хотел поскорее снять студенческий мундир и получить докторскую степень. Он готовил диссертацию, рассчитывая защитить ее в Иене, а не в прусском университете, на который быстро спускались сумерки реакции, и добиться права читать лекции вначале лишь в качестве приват-доцента.

Но не в правилах юноши было, взявшись за какое-нибудь научное дело, выполнить его кое-как. Велики, неиссякаемы были его потребности в знании, зорким глазом наградила его природа.

В свои 22 года он не боялся никаких препятствий и никогда не отступал.

Наука, предмет, заинтересовавшие Карла, поглощали все его внимание. Он, как великие астрономы, углубившиеся в изучение небесного свода, в погоне за одной звездой открывал тысячи мелких светил.

Но это внезапное обилие открытий убеждало его не в том, что он все постиг, а в том, что он нашел одну из бесконечно малых величин всей истины. Работоспособность Карла возрастала с каждым годом его жизни, и вместе с ней росли его любознательность, желание все охватить и понять. Для своей диссертации он избрал тему о различиях между натурфилософией Демокрита и Эпикура. Он предполагал, начав с этого, разработать впоследствии весь цикл философии стоиков, эпикурейцев и скептиков. Античный мир с первых дней работы Карла в Берлинском университете заинтересовал его. Маркс поклонялся Эсхилу и превозносил вольнодумца Эпикура.

Кеппен, который, как и Рутенберг, со времени отъезда Бауэра по-прежнему почти ежевечерне распивал бутылочку рейнвейна в обществе дорогого Карла Генриха из Трира, был немало удивлен, найдя однажды на столе приятеля несколько итальянских грамматик.

– Ты ненасытен, как акула. Зная столько древних и новых языков, можно было бы сделать передышку. Право, трудно понять, сколько вмещает одна человеческая голова.

– Без знания языков трудно знание вообще, – ответил Маркс, поморщившись. – Без знания языков я не могу уловить подлинный дух культуры, дыхание нации, историю народа. Зная латынь, я решил узнать эволюцию античного языка, умирание его и рождение нового. Язык Данте, Петрарки не менее великолепен, чем язык Цицерона, Брута и братьев Гракхов. И разве Дидро, Руссо, Бальзак не кастрированы в немецком переводе?

– С твоей памятью и терпением ты легко усваиваешь чужую речь, – с обычной, чуть уловимой завистью сказал Адольф, которому трудно давались иностранные языки.

– Каждый последующий изучаемый язык дается мне легче предыдущего. Но самое главное – разобраться во внутренней языковой сущности, в его происхождении, развитии и структуре. Я люблю с малолетства филологию. Немецкая грамматика Гримма, право, не менее занимательна, чем книги Кювье о мамонтах и ихтиозаврах. Тут, как и там, по косточке воспроизводится диковинный скелет.

– Но, одолев уже с полдюжины языков, ты так-таки не можешь избавиться от рейнского диалекта и говоришь с нами все еще, как добрый мозельский винодел, – добродушно подзуживал Кеппен.

Карл порозовел от смеха. Он сам знал про этот свой, по мнению истых берлинцев, недопустимый порок.

– И более того, – досказал тут же Рутенберг, – Карл, как Демосфен в одиночестве, читает вслух монологи Гёте и с их помощью пытается отучиться от неправильных ударений.

– Не глотать слов и не шепелявить, – весело признался Карл. – Но, право, даже китайские иероглифы дались бы мне легче, чем это. Однако я добьюсь удачи, дайте срок.

Зимой в Берлине начался долгожданный карнавал, длившийся с Нового года почти до самой пасхи. Карл любил посещать в это время публичные народные балы, где до рассвета продолжались пляски и оглушительная сутолока. Сам он не танцевал; забравшись на хоры, он курил, пил с друзьями и наблюдал разнообразную толпу.

Но в катанье на санях, затеваемом студентами, он принимал самое деятельное участие. Зима в Берлине – веселая пора.

И снова чередуются: занятия итальянским языком, диссертация. И еще вот что: мысль написать книгу о гермесианизме – учении хитроумного доцента Гермеса, которое ловко переплело мистическую церковную догму с кантовской философией.

Во время пребывания в Бонне Карл внимательно следил за угодливым ученым и рвался в теологической схватке обезоружить его. Соблазн все усиливался. Ко времени окончания Берлинского университета план книги созрел, тема была давно выношена, перо отточено.

Лето этого года случилось душное, Карл предпочитал писать по ночам. Днем, в жару, валялся на постели, читая, а под вечер шел в докторский клуб либо на свидание с Фридрихом и Адольфом куда-нибудь в подвальный кабачок, на террасу ресторации или пивной.

Кеппен, с которым Карл был с некоторых пор особенно дружен, читал ему там вполголоса отрывки дерзкого памфлета, который готовил к годовщине рождения «старого Фрица» – короля Фридриха Прусского. Книга эта должна была быть посвящена Марксу.

Не обращая внимания на гудящую толпу, на грохот посуды и музыку, Кеппен читал, все более увлекаясь, и, как обычно, все настороженнее становился Карл. Вопросы его кололи автора.

– О черт! – воскликнул Карл, не удержавшись. – Уверен ли ты в том, что старый развратник из Сан-Суси, унизивший великих французских энциклопедистов до роли своих шутов, достоин такой апологии? Мне трудно оспаривать тебя, история покуда не впустила меня в свои катакомбы, но короли всегда кажутся не столько философами, сколько в лучшем случае опытными прохвостами. Иное дело – философия восемнадцатого века; ей, конечно, мы обязаны многими прекрасными мыслями.

Но Кеппен был убежден в своей правоте и потому несговорчив.

– Великий Фридрих – великое исключение. В нем король никогда не отставал от философа.

– Проверим, – сказал Карл. Это суровое обещание означало для него бесконечно много: десятки прочитанных книг, бессонные ночи, выписки, конспекты, сопоставления, новые мысли, новые открытия.

«Проверим!»

Карл любил беседы с многознающим Кеппеном. Одаренный историк из реального училища в Доротеенштадте с одинаковой страстностью рассказывал о Будде, цитировал священные книги Ведд и патетически декламировал наизусть великолепные речи Робеспьера, Мирабо и Демулена.

Он распевал грубовато-шутливые песни французской революции и, подражая неутомимому раскачиванию баядерок, гнусаво читал нараспев монотонные ритмичные молитвы браминов.

Нередко он принимался рассказывать северные мифы, приводя Карла в неописуемый восторг прекрасными образами и мудростью народных изречений.

– Вот она, колыбель прекрасного! – говорил Маркс. – Язык родился в пещере, в землянке, в деревне. Эпос не может быть превзойден.

Но Фридрих Кеппен был не столько ученый, сколько артист. Слишком поверхностный, он запоминал лишь факты, не умея делать выводов и обобщений. Карл же стремился узнать историю – науку. Он принялся изучать прошлое народов и стран.

Как несколько лет тому назад в Нимвегене перед ним стройным рядом кладбищенских плит встали минувшие годы соединенного Нидерландского государства, так теперь Европа античная, средневековая, современная, десятки погибших и возрожденных цивилизаций рассказывали ему последовательно о своих мятежных судьбах. Египет, Македония, Византия и вольная Испания одинаково приковывали к себе его неутомимые глаза. И снова открытие за открытием.

Прошлое планеты, которая с некоторых пор перестала Марксу казаться необъятной, необозримо большой, лежало, как труп на столе анатома. Карл скальпелем вскрывал покровы и мускулы.

Давно миновало то время, когда Карл, самый юный из членов докторского клуба, чувствовал себя менее опытным в вопросах, которыми жили окружающие молодые ученые, юристы, доценты. Ни вожак кружка Бауэр, ни Кеппен, ни даже самонадеянный ревнивый Альтгауз не только не считали уже Карла младшим, но даже открыто признавали его превосходство. Рутенберг иногда пытался восставать, в особенности когда бывал навеселе, но в конце концов присоединялся к каждой мысли, высказанной «трирским чертенком».

Диссертация, которую Карл показал Бруно в черновике, не получила одобрения. Бауэр ожесточенно раскритиковал даже извечные стихи Эсхила в предисловии. Что-то в работе Маркса мгновенно и глубоко уязвило профессора теологии.

– Прометей, опять Прометей! Самый благородный святой и мученик в философии, сказано у тебя. Зачем этот вызов?

– Но какие это неповторимые строки, – прервал Карл, – какие слова! Они звучат, как гром! Голос грома бессменен в веках…

 
Знай хорошо, что я б не променял
Моих скорбей на рабское служенье…
Я ненавижу всех богов: они
Мне за добро мучением воздали…
 

Разве я не прав, когда говорю вместе с Эпикуром: нечестив не тот, кто отвергает богов толпы, а тот, кто присоединяется к мнению толпы о богах?

Карл стоял, откинув назад большую гордую голову. Бруно почувствовал невольно его силу, его правоту, но не уступил.

– Нет и нет! Зачем дразнить гусей теперь, когда ты не знаешь, как устроится твое будущее? Ты не должен выходить за пределы чисто философского развития. Следует поступиться кое-чем ради кафедры, ради возможности, наконец, жениться и устроиться профессором.

– Что?

Бауэр не был знаком с Марксом-громовержцем, он никогда доселе не видал припадков его гнева и неодолимой вспыльчивости. Бруно растерялся.

– Что?! Ты предлагаешь мне угодничество, выслуживание? Да это человеческий недостаток, внушающий мне наибольшее отвращение. Пресмыкаться, лгать, раболепствовать ни в частной, ни в общественной жизни я не буду. Я не хочу прятать свои взгляды под плотной философской формой, загадочной, впрочем, только для глупцов.

– Ты еще не знаешь всей боли комариных укусов. Когда я предостерегаю, во мне говорит осторожность и снова осторожность. Займи кафедру и затем бросайся в бой.

– Чем вооруженный? Графином и тряпкой от грифельной доски? Нет. И цитировать библию я не стану в угоду филистерам и трусам. В Эсхиле я полюбил не только величавого поэта, но и борца за человечество. Его Прометей – неповторимый символ.

– Как бы тебе самому не стать Прометеем, прикованным к скале.

– Ты мне чрезмерно льстишь.

– Я вижу, Карл, практическая деятельность отвлекает тебя в сторону от больших идей все дальше. Бессмыслица! Ты прирожденный ученый. Теория к тому же является в настоящее время сильнейшей практикой, и мы еще не можем знать, в какой мере мошь ее будет расти.

Маркс считал, что со смертью Альтенштейна исчезло самое заманчивое в профессорской деятельности, искупавшее немало теневых ее сторон. Не стало свободы в изложении философских взглядов. К тому же министром был назначен Эйхгорн, о котором говорили, что он силен задом, а не головой.

Тщетно Бруно уговаривал его остаться на кафедре, отдаться чистой науке. Карл мечтал издавать газету, считая ее лучшей трибуной для вольнодумцев. Он рвался в бой. Их споры с Бауэром становились все острее. Маркс доказывал, что философия должна стать средством преобразования действительности, должна направить свое острие против прусского государства. Впервые после нескольких лет тесной дружбы каждый из них почувствовал, что не только равнодушие, но и вражда могут в будущем разъединить их навсегда.

«Был ли он когда-нибудь полностью с нами? – спрашивал себя самолюбивый Бруно. – Такого не обуздаешь: ретивый и властный ум».

«Он не прав и путает, как всегда. Нет, это не боец», – выносил приговор Бауэру Карл, оставшись один.

Но размолвка их на этот раз была все же непродолжительной. Слишком много оставалось общих целей и планов.

Бруно вернулся в Бонн, Карл заканчивал диссертацию и сдавал последние экзамены. Будущее казалось ему теперь более отчетливым, чем когда-либо до этого. Докторское звание обещало самостоятельный заработок. Наконец-то кончится затянувшееся жениховство, все более гнетущая разлука с любимой. Отсрочка брака с Женни порождала непрерывные недоразумения с окружающими. Не щадила невесты сына и Генриетта Маркс; трирские кумушки и ханжи наперебой измышляли истории, тревожащие семью Вестфаленов. И любовь молодых людей подвергалась все большим испытаниям, пробе на огне человеческого злословия и клеветы.

«Скорее увезти Женни подальше от гнусного болотца – Трира!» – мечтал Карл. Препятствия лишь горячили его, укрепляли волю. Он влюблялся все неудержимей, изнемогал от ожидания, ревновал, сомневался и снова верил и ждал, покорный обстоятельствам, но готовый бороться до конца, до победы.

Мог ли он обречь ее, Женни, на нищету, на студенческие лишения? Нет. Но покупать ценой подлости, уступки сытое профессорское место он не мог даже ради нее. Этого не допустила бы и сама Женни. Она требовала от него силы воли и верности не только ей, но и себе самому. Карл метался, но, как всегда, сомнения только подстегивали его работу.

В дни разъедающего душу кризиса он кончает Берлинский университет и отсылает диссертацию декану философского факультета в Иену. Он смело штурмует жизнь и выходит победителем. Гимназия, студенческая скамья – унылая неизбежность – позади. Карл не хочет быть ни жалким Пугге, ни беспомощно брюзжащим Велькером, ни даже академическим повстанцем Гансом.

На прусской университетской кафедре нет места для неукротимого ума и дерзкой речи доцента Маркса. Лишь газета – подходящий барьер для поединков с реакцией. Перо не худшее оружие. Карл мечтает поскорее начать сражение. Время приспело. Ничто не удерживает Маркса более в Берлине. Но прежде чем броситься в первую схватку и тем самым во многом определить свою дальнейшую дорогу, он хочет повидать Женни, получить ее напутствие.

В этот раз он отправляется в Трир не прямым путем, а с остановкой во Франкфурте-на-Майне. Там тетка Бабетта – добрейшее существо, нежно любящее детей покойного брата, – готовит ему родственный прием. Но не встреча с родными привлекает Карла. Он давно по достоинству оценил условное значение родства.

Ему хочется снова увидеть старую столицу аристократов и денежных магнатов, средневековый город, взрастивший гений Гёте и сарказм Берне, родину нескольких Ротшильдов и десятков тысяч жалких нищих.

Карлу не сидится в зажиточно-уютном домике Бабетты, и под разными предлогами он старается улизнуть от ее неустанного гостеприимства и забот. Он убегает на улицы города и проводит дни и вечера в толпе. Франкфурт – необычайный город. Во всем он разный. Рядом с широкими мощеными площадями лежат в столетнем сне средневековые лачуги, деревянные логовища давно сгнивших несчастливых алхимиков и безрадостных мудрецов. В больших ресторациях, в танцевальных залах по вечерам пляшут кадриль и сводящий с ума всю Европу бесшабашный канкан. Купцы, банкиры с отвислыми животами и подбородками веселятся вовсю.

Навстречу Карлу попадается пахнущий просмоленными бочками пристани человек в рваной самодельной обуви и в шапке, от которой остались один околышек да просаленный ободок. За пару грошей на табак и пиво он предлагает перевезти Маркса на первой попавшейся, привязанной к столбу лодке на другой берег Майна, готов поступить к нему слугою, даже спеть ему гессенскую песню или что-нибудь проплясать. Он был пьян вчера и мучится тем, что не может опохмелиться. Но сегодня он трезв. Сатана тому свидетель, он слишком трезв!

Карл отказывается от всех предложений безработного бродяги, но не хочет обижать его милостыней.

Спутник Карла поет о черте, подкупившем сейм.

Наконец они сворачивают в темный переулок и останавливаются у стеклянной замусоленной двери.

– Вот, – говорит бродяга, – лучшего кабака, чем этот, нет во всем Франкфурте. Ну что же вы размышляете? Тут, право, недорого.

Не желая разочаровывать своего провожатого, Карл, ничего не объясняя, толкнул дверь. Задребезжал колокольчик.

В удушливом табачном дыму едва различимы были люди: извозчики, мастеровые, сторожа, грузчики, бродяги.

Все столы были заняты. Карлу удалось присесть на кончик скамьи подле волосатого старика, который немедленно представился новому соседу, горделиво объявив, что по профессии он щетинщик. В доказательство он показал всем свои насквозь исколотые, обезображенные багровые руки в шишках и неизлечимых волдырях, поясняя, что выдергивать щетину из свиных туш дело трудное и он желает такой работы черту, попам, банкирам и всякой иной сволочи в орденах и при капиталах. Другой сосед Маркса оказался трубочистом. Уроженец Швейцарии, он всего лишь месяц как перешел немецкую границу. От него Карл узнал подробнее о Вейтлинге, имя которого уже слышал в Берлине. Трубочист был занятным собеседником. Это был весельчак, балагур и крепкий пьяница, фатовато одетый в желтую рубаху с красными пуговицами и шнуром. Он с первого слова понравился Марксу. Было только нечто странное в его лице, благообразном и чистом. Не сразу можно было объяснить себе причину. Лицо трубочиста оказалось лишенным какой бы то ни было растительности: отсутствовали не только усы, но и ресницы, даже брови. На голове же вились красно-рыжие кудри. Он походил на каноника, и что-то послушнически настороженное было в его глазах. Всматриваясь внимательнее, Карл заметил следы глубоких ожогов на лице рабочего. Он постеснялся расспрашивать, но догадался, что во время странствия по трубам бедняга стал жертвой пламени и хоть спас зрение, но лишился ресниц, отчего глаза и лицо приобрели столь странное выражение.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю