355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Габриэль Витткоп » Страстный пуританин » Текст книги (страница 4)
Страстный пуританин
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 01:27

Текст книги "Страстный пуританин"


Автор книги: Габриэль Витткоп



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)

Погрузившись в созерцание, я не заметил, сколько времени провел перед витриной в ожидании решающей катастрофы, как вдруг продавщица красок, несомненно, заинтригованная моими маневрами, возникла за стеклом, убрала рекламного человечка с его тюбиком, затем с подозрительным видом схватила кота и демонстративно прижала его к груди. Этот собственнический жест она сопроводила полным угрозы взглядом, будто желая показать, что угадала во мне некого опасного похитителя котов, а ее питомец, обернувшись, показал мне наивную белую физиономию с носом в черных пятнах.

Обе грозные старые девы с улицы Добрэ умерли более пятнадцати лет назад, завещав племяннице большой серый дом и скромную сумму денег, которой они располагали. Я узнал, что Бланш так и не вышла замуж. Однажды я написал ей письмо грязного содержания, но она проявила достаточно хитрости и не ответила на него, лишив меня тем самым уверенности, что она его прочла.

Несколько лет спустя, в Париже, одна дальняя родственница, которую я случайно встретил, поделилась со мной новостями. Бланш вела очень уединенную жизнь и не общалась, похоже, ни с кем, кроме ангелов. Ее набожность была чрезвычайной и обращалась более к вершинам внутренней жизни, нежели к делам благотворительности. Почти никогда в них не участвуя, Бланш укрывалась от мира в безмолвии святых часто с видимым рвением подходила к Престолу.

Даже отдалившись от всякой веры – хотя до сих пор я слышу, как Бланш упивается одним лишь словом «престол», – я невольно содрогнулся, узнав эту подробность. В ту пору Бланш на многие месяцы безраздельно завладела моими ночными мыслями. Я представлял ее себе взрослой, одетой, как женщина, или, скорее, как богомолка, но невольно наделял только детским лицом. Я неизменно видел ее бледные щеки с непрозрачной кожей, крупный рот с опущенными уголками, глаза цвета абсента, приподнятые к вискам. Я воображал ее со стиснутой в пальцах булавкой, в комнате с задернутыми шторами, или же слышал, как она дергает цепочку, и смотрел, как вода, закручиваясь воронкой, уносит с собой облатку и экскременты. Именно этот образ, в особенности, производил на меня очень сильное впечатление. Было также и другое видение, без конца посещавшее меня, когда я вступал на хрупкий травяной мостик, связующий явь со сном. В нем уже проступали оттенки сновидения и его безжалостная точность. Облатка цвета грязного тряпья, но объемная и пористая, словно мочалка или сдувшийся мяч, покоилась на глинистой земле, пресыщенной дождем, где тень ее вырисовывалась так же твердо, как и тени, отброшенные некогда в свете фар камешками Лесера. Видя только ее и не замечая ничего из того, что могло ее окружать, я, тем не менее, знал, что ей угрожает чье-то незримое присутствие, знал, что какое-то существо небывалой дикости и мощи сейчас завладеет ею, чтобы растерзать. Эта уверенность причиняла мне колющую, даже невыносимую боль, смешанную, однако, с наслаждением. В конце концов, я задался вопросом, сама ли боль является невыносимой или ее делает таковой наслаждение, но так и не смог найти ответ. Зато я был абсолютно уверен в тождественности, существующей между облаткой – чудовищной и одинокой в жестком свете – и моей собственной персоной. Иногда, мне казалось, я предчувствовал, что в этой тождественности скрыт последний и решающий ключ ко всем одолевавшим меня тревогам.

Матье приснилось, что в нескольких шагах от него стоит Мария-Антуанетта. Она была в чепце торговки и выкрикивала яростные проклятия: он не мог их слышать, но угадывал мерзость слов по безобразным судорогам рта, приоткрывавшего зубы – острее, чем зубья волчьего капкана. С пылающими щеками, напряженной грудью и сверкающими, как серебряные бляхи, глазами, королева осыпала Матье градом неслышных оскорблений, а он стоял перед ней, вызывающе расставив ноги, плотно сжимая руками член, и эякулировал толчками.

Бывали моменты, когда Дени ясно видел все безумие своей страсти. Тогда она представлялась ему абсентом, напитком из живучего и горького растения, но он отбрасывал этот образ – дурного тона, как ему казалось Однако навязчивая идея укоренялась в нем все глубже. Он безотчетно выискивал предметы только оранжевого, белого или черного цветов. Он покупал рисунки, фотографии, плакаты с изображением тигра и развешивал их на стене спальни. Он обнаружил эскиз Делакруа и, хотя тот был ему совсем не по средствам, сразу же его приобрел. Между тем, все эти портреты, в сущности, обманывали его ожидания, так как сходство их не укладывалось в рамки определенной идентичности: тигриной. Тогда Дени принялся сам фотографировать тигра, но даже лучшие его снимки – которые он пристально разглядывал часами – неизменно оставляли в нем гран разочарования. Он не замечал, что его спальня приобретает маниакальный и гротескный вид, и вскоре изображения тигра начали заполнять гостиную.

После того как паванги показали нам тигриную ловушку, я всю ночь не сомкнул глаз. Лежа неподвижно в духоте и мраке, прошитых комариным звоном, я представлял Харимаууже в плену, обезумевшим в тесноте западни. Сегодня ночью меня терзает та же мысль. На улице дождь. В своей клетке зоопарка слышит ли он журчание водостоков? Плеск вдоль крыш воскрешает ли в нем далекий образ вод, воспоминания о зеленой и темной свежести? Аллювии, в которые погружается нога – возникают ли они в его душе, почти забытые, нечеткие, пришедшие черными дорогами атавизма, унаследованные, потерянные, обретенные вновь?.. Одиночество многолико. Одиночество тигра не в его великолепной необщительности, оно – не в возможности повстречать другого тигра, услышать или издать многозначительный рык. В уединении природы он не покинут. Но здесь, в этой камере из бетона и металла, в ночные – жизненные – часы, он один у решетки, и весь его горизонт – плиточный коридор, освещенный синим ночником. Заброшенность. Verlassenheit [34]34
  Заброшенность, одиночество, покинутость, (нем.)


[Закрыть]
– вот слово.

Жалость охватывает меня, любовь меня воодушевляет. Быть одному – значит отделиться от самого себя.

Дени хотел бы – невозможное предприятие – спасти тигра от его покинутости. Он страдал, представляя того изгнанником – словно бы на льдине, в обществе одной лишь тени, – но неустанно черпал в этой печали возвышенную любовь.

У одного торговца эстампами с улицы Сент-Андре-дез-Ар Матье увидел изображение, которое долго разглядывал, не в силах разгадать его смысл. То была резцовая гравюра предыдущего века, в стиле амстердамских мастеров, но без имени и названия, так как низ листа был отрезан.

В скалистом пейзаже с кустиками аканта, под тяжелым беспокойным небом, предвещавшим ночь, шла, потрясая факелом, женщина, чье плотное тело было наполовину скрыто разлетами тканей. Необычность обрамления и наклонная светотень чрезвычайно понравились Матье, но особенно заворожила его женщина: короткий нос, мощная челюсть, широкий разрез глаза. Подпав под ее нечеловеческие чары, он не мог отвести взгляда от изображения. Он решился уйти, только заметив, что между двумя висящими эстампами торговец тайком наблюдает за ним из-за окна.

На следующую ночь ему приснился сон. Он видел, как женщина несется по крышам, прыгает между трубами, гонясь за какой-то невидимой добычей. Ее безжалостное лицо казалось опаловым, она вращала глазами жемчужного цвета и размахивала факелом, чей дым наполнял небо сине-черными тучами.

Опаловая прозрачность, ясная непроницаемость когтя, тогда как на самом кончике его объему предстоит истаять из пространства, он уже тает на глазах. Зловещая, вне всякого сомнения, игрушка, смертельная марионетка на конце сухожилия, лезвие цвета перламутра – жидкого, но готового брызнуть искрой, – и насколько же более компактное, более плотское, чем любое известное оружие. И, орошаемый соком палисандров, драцен, розовых и фиалковых деревьев, на задних лапах посреди ламбрекенов из лиан – в геральдической позе, вооруженный и камчатный, словно великолепный герб – Харимауточит его о кору, отдирая ее в размашистом ритме.

Зуб – еще более плотный, менее хрупкий, тяжелый, как окаменелость на дне источника – весьма старинная вещь, будто вышедшая из ила и песков. Зуб подготавливает кровь, что перейдет в другую кровь, он – великий чародей и зачинатель высших метаморфоз.

Вчера вечером, когда я уже скользил в сонные дали, мне явилось некое лицо, едва выступавшее из мрака. Это было женское лицо с большими серебряными глазами, плачущее ртутными слезами, которые катились по щекам из черной бронзы. Это ужасное лицо заговорило на неведомом языке. Речь шла об оракуле, о каком-то послании, смысл которого я не мог уловить. Слезы растеклись во всех направлениях, оставив полосы и бороздки, и вдруг все лицо стало негативом, обратившись в позолоченное серебро, по которому бежали темные кильватерные струи. Рот удлинился и стал тонким, выгнувшись книзу, а нос в это время уплощался в треугольник между двумя дорожками почернее, спускавшимися от слезника и словно бы еще влажным. Приподнятый к виску глаз, зеленый лесной орех, полный грусти и беспокойства, светился ярким огнем. Его зрачок образовывал выпуклое зеркало наподобие тех, в которые, словно в оптическую ловушку, маньеристы эпохи Возрождения любили заключать идеальные комнаты, искусные портреты. И в этом зеркале я видел свой отраженный образ, видел себя самого, себя одного в центре отделанной плиткой комнаты, куда падал косой жесткий свет. Слева начиналось подобие коридора, словно бы вогнутого, где изгибались параллельно друг другу вертикальные линии, а за ними я угадывал смутное оживление второстепенных фигур – может быть, им было любопытно, что готовилось здесь свершиться.

Я двигался вперед, это точно был я, с непокрытой головой, одетый в плащ поверх темного костюма. Мое лицо было очень спокойным, я отчетливо его видел, и внезапно оно показалось мне чистым, словно омытый морем песок. Правую руку я держал в кармане дождевика, сжав ею предмет, который мог быть ключом. Я шагал к своей цели, я видел свое приближение в выпуклом зеркале. Впервые в жизни я ощущал себя поистине легким, поистине счастливым...

Как-то раз, стоя перед Бланш, я задался вопросом, что же может ощущать облатка, чья природа от Бога, но, несомненно, и от человека, попытался вообразить невообразимое, возвысить до апокалиптических вершин девчоночью руку. Костлявая девчоночья рука: каждый сустав морщит, словно губы складочками, гримаска, ногти короткие – вероятно, обгрызенные, – насыщенные тайными субстратами, серым колером таинственной грязи, жесткая горячая ладонь – исчерченная какими будущими дорогами, какими бороздами? – и тыльная сторона, где змеится кровяная сетка, заключенная в лазурную оболочку. Рука Бланш, сплошь отягченная ее жизнью, ее существом, ее волей. И облатка, отданная ей во власть, чувствующая на себе – каким невыразимым посредством, какой божественной интуицией? – эпидермис Бланш. Но это лишь фантазмы, это лишь минувшие фантазмы детских дней...

– Смотри, Дени! Смотри же! – выкрикивала она, пронзая облатку с мясницким хаканьем. И я – с дрожащими коленями, с залитым слезами лицом: – Нет! Нет!., однако весь обращаясь во взгляд, внимая раскатам потока ругательств. Я ждал великого чуда: как если бы облатка вдруг испустила стон или ангел мщения обрушился на нас с небес.

Позже, когда я прочел в «Жюстине» о том, как во время черной мессы монах Амбруаз хватает облатку, едва лишь она становится телом Христовым и in anum filiae immitit [35]35
  «Засовывает в анус дщери» (лат.)


[Закрыть]
, или в «Жюльетте» – как в базилике Святого Петра в Риме при подобных обстоятельствах hostia in pene papae posita postea ano filiae inseritur [36]36
  «Облатка, положенная на пенис Папы, вводится в анус дщери» (лат.)


[Закрыть]
,я пожалел, что Бланш, повзрослев, не нашла себе достойных компаньонов.

Во время бритья Дени неожиданно вспомнилась статуэтка, найденная на острове Кипр – изображение бородатой Венеры, с внешностью мужчины, но в женских одеждах. Сам не зная почему, он почувствовал от этой мысли наслаждение, но едва его осознав, упрекнул себя – впрочем, слишком вяло – в том, что некоторые сомнительные утехи ума не встречают с его стороны достаточно сурового контроля.

Я не думаю, что жертва может испытать большее наслаждение, принося себя в дар божеству, чем в ту самую секунду, когда хрустнет шея, Раздробленная слоновой костью клыков, когда, прощаясь с жизнью, приношение познает еще на один краткий миг бархатистое тепло объемлющей его шкуры, вес и эластичность сокрушающих его мускулов, великолепный запах мускуса и красной плоти, лишающий его дыхания. Тогда луна забирает ей принадлежащее, проглатывая добычу, чтобы извергнуть ее – через сколько тысячелетий?

Но несказанный миг жертвоприношения...

Хотя в тот день он почувствовал, что сердце его словно пронзила стрела – и любой другой образ был бы неточным, – в миг, когда его взгляд встретился со взором тигра, Дени, расставаясь с ним, ощутил нечто вроде тайного облегчения. Он вернулся домой по набережным, быстрым шагом, удивляясь внезапной веселости и бездумно радуясь этой ходьбе вдоль залитой солнцем реки. Он, конечно, знал, что не освободился ни от своей страсти, ни от страдания и они возвратятся к нему, безжалостные и неотступные, но говорил себе в то же время, что в конечном счете они неминуемо износятся и обратятся в ничто. Он пытался, не слишком все же в это веря, вообразить будущий покой – неизвестно, далекий ли, близкий, – представляя его ощущением пустоты и легкости, как после жара, спадающего на рассвете.

Но еще до того, как опустилась ночь, он как никогда остро почувствовал себя в ловушке. Тот конец, который он смутно предвидел, сильно отличался от образа, убаюкавшего его днем.

Растворяющее действие взгляда. Я хочу сказать об этом разрушительном явлении, исподволь подтачивающем объект, к которому мы привязываемся, и – от наблюдения к анализу, от размышления к созерцанию – в конце концов его уничтожающем. Перенесенное лучом взгляда, а может быть, даже мыслью, некое таинственное зло истощает и разъедает сущность предмета любви.

О, как я этого не хочу! Но разве не готов у нас вечно какой-нибудь предлог, будь то всего лишь желание познать хотя бы форму и цвет сознательно выбранной мишени, конечной цели – пусть даже временной и относительной? Однако, если забыть обо всех отговорках, эта кощунственная агрессия моего собственного взгляда – жаждущего, внимательного, жадно впивающего обожаемый образ – не оставляет мне никакой отсрочки. Из этого нужно сделать вывод, и потому я ограничу себя и буду ходить смотреть на тигра не чаще, чем один или два раза в неделю – жертва, причиняющая мне боль и наполняющая меня восторгом. Ибо даже божества смертны...

На сей раз в профиль.

Белокурый и плоский – в прохладных тонах, которыми наделил его Такеучи Сейхо. Ах, и чуть ли не бесплотность под мягко спадающими туманными бакенбардами – райскими птицами, юбками. Глаз – остроконечный треугольник, чья нижняя линия следует единым потоком за величественным изгибом носа с горбинкой, как у конской головы, и растушевывается наконец в нежном жаре отвислых губ с пунктиром рябинок от только что дрогнувших усов. И на виске – оттенок словно бы ириса.

Вот изображение, перед которым я чувствую себя более уязвимым и более обнаженным, чем яйцо с хрупкой скорлупой.

Зеваки, пришедшие поглазеть на большую трапезу, рассказывали в тот день, что видели сквозь ограду заснеженного парка королеву – она забавлялась катанием на коньках меньше чем за два часа до торжественного обеда. Какой-то человек, совершенно беззубый и непрерывно сотрясаемый нервной дрожью, в сотый раз описывал, что на ней были широкий плащ и муфта из светлого меха – рысьего, надо полагать – и скользила она по льду «с дьявольской скоростью...».

Она появилась за королевским столом в пышном светло-лазурном платье с фижмами, расшитыми стеклянными цветами из хрустального бисера, и с отделкой из букетиков белладонны по всему полю. Волосы королевы в серебристой пудре были причесаны «под Артемиду» и увенчаны бриллиантовым полумесяцем.

Посмотрев на обед королевы и уже выходя из дворца, Матье сообразил, что до отправления карабаса у него еще много времени. Он углубился в незнакомые ему малолюдные улочки и, вынув из кармана краюху хлеба, принялся есть ее на ходу.

Однако, пока он ел и его слюна смешивалась с хлебом, хлеб становился Матье, а Матье становился хлебом. Он жевал сам себя, свою собственную плоть, свое одиночество, свое отчаявшееся сердце. И все-таки, превратившись в хлеб, он ощущал себя легче, больше, даже необъятным – как серое небо. Бесконечным. Бесконечным, но в то же время ограниченным этим хлебом, который он жевал и будет жевать во веки веков.

Снег под ногами был мягким, воздух – теплым. Матье шагал по пустынной улице, шагал по пустыне. Проходя мимо какого-то павильона, он заметил, что на него смотрят два сфинкса, две фигуры с прической «а l’Enfant» [37]37
  «под ребенка» (фр.) -вид прически, вошедшей в моду в XVII в.


[Закрыть]
, скрючившие когти на пьедестале балюстрады, по обе стороны крыльца. Снег набросил им на круп чепраки, улегся гусеницей на длинных, прижатых к боку хвостах.

Сфинксы пристально глядели на Матье мертвенно-бледными, исполненными суровости глазами, и ему даже казалось, что он видит, как нервно морщится тонкий штрих, которым скульптор обозначил брови.

Внезапно Матье заметил кусок хлеба во рту одного из сфинксов – мраморные зубы сомкнулись на коричневой корке, готовые ее раздробить. Он не ведал, как этот хлеб там оказался, кто положил его в пожирающий рот и для какой жертвы было свершено приготовление.

Я не знаю, к какому исходу приводит Матье его страсть, не знаю, направить ли его, словно пешку, – какими дорогами фатума? – или даровать ему – жестокий каприз – некий шанс на спасение. Потому что можно ведь задаться множеством вопросов относительно длительности и завершения этих абсурдных поприщ, заранее вписанных в ритмы жизни, гротескно прочерченных на схеме невероятных вечностей. Каковы законы вдохновения, выдыхания и еще более неясные законы затаенного дыхания? И почему даже опьянение, охватившее меня и столь долго не отпускавшее, должно продлиться до самого моего конца? Отчего эта любовь, это желание принести дар?.. О, это желание кажется мне чрезвычайно земным, оно напоминает мне об окольных путях, ведущих к либидо, о благородных порывах, чья цель – финальный спазм, обретение покоя в этом следе слизняка. Нет любви без цели, нет цели без возможности достижения, всякая смерть вложена в другую на манер матрешки – скрытое разрушение, приближение вслепую к пропастям небытия. Должно быть, моя склонность к символам сыграла со мной этот фокус, долгое одиночество вывело меня из строя. Не из-за чего было сходить с ума, и все прошло, я полагаю.

Я перевожу дыхание. Я изучаю себя. Если мысль о тигре не доставляет мне больше ни радости, ни боли, я чувствую себя обездоленным, словно у высохшего источника. Волнение, так долго бывшее моим и насыщавшее каждый миг, тает, как облако.

Это новое состояние овладело мной весьма нежданно, когда, во время последнего визита к тигру, я вдруг почувствовал: до сих пор мое воображение столь обильно пожинало все мыслимые ощущения, что других просто не осталось. Совсем никаких. Чего я ждал?.. Ничего в итоге, и даже это было слишком.

Никогда еще жизнь не казалась мне столь тусклой. Кто утверждает что, даже погаснув, звезды продолжают светиться? – Моя пустота чиста и холодна.

Я думаю, Бланш, должно быть, часто оказывалась застигнутой врасплох и подводила самое себя, поскольку ей приходилось беспрерывно и неустанно варьировать и обогащать богохульства, постоянно придумывать новые оскорбления и новые муки для этой высшей жертвы, которая, не способная от нее ускользнуть или однажды перед ней не предстать, все же являла ей лишь ускользающий профиль слишком уж переносного воплощения. В какой-то момент Бланш должна была испытать отчаяние, оттого что под рукой у нее всего лишь этот сероватый кругляшок и невозможно ни встретить взгляд, ни увидеть текущие слезы. Во всем этом была некая монотонность, ограниченность, связанная, с одной стороны, с хрупкостью Святых Даров, а с другой, – с одиночеством Бланш, с человеческой немощью.

Много раз я спрашивал себя, думает ли она обо мне так же часто, как я думаю о ней.

Дени провел все лето и начало осени в спокойствии, больше походившем на оцепенение. Как-то вечером он даже решился снять со стен все изображения тигров и убрал их на чердак – меланхолично, как закрывают ящик с любовными письмами. Он и не думал поздравлять себя с обретением душевного покоя, которого вот уже несколько месяцев так ждал. Сумрачную печаль испытывал он от необходимости положить конец тому, что так долго, так быстротечно было самым средоточием его жизни, от ощущения, что его любовь удаляется от него, как море отступает от берега, оставляя все же после себя горстку диковин. Но были и другие дни, когда он мучился злобой, оттого что его собственная потребность страдать так на нем отразилась.

«В одном первобытном индийском племени, у женщины, жившей среди тигров, были зубы... попытку его соблазнить... поедала, отдавая тиграм остатки тела...»

Не успеваю я прочитать этот текст, взятый из сомнительного источника и обнаруженный мной в неинтересной книге, которую я случайно открыл на набережной [38]38
  Имеются в виду лотки букинистов на набережной Сены.


[Закрыть]
, как солнце чернеет. Что-то вспыхивает в моей голове.

Я вернулся домой во власти смутной, но невыносимой тревоги. Мне никак не удается распознать причину моего беспокойства.

Опять все начинается сначала. Тщетно я раздумывал, не переменить ли мне жизнь, чтобы отдалить ужасный лик. Я даже вообразил себя живущим в сторожке на каком-нибудь заброшенном сельском кладбище где я разбил бы сад. Я уже представлял себе летние вечера и блуждающие огоньки, пробегающие между стелами, когда луна отбрасывает на белую стену тень от ограды. Тень перекладин, да, будто я все еще там...

У тигра новый охранник – молодой, симпатичный мужчина со спокойными жестами. И все-таки я ненавижу его так, как если бы он был каким-нибудь грубияном, и спрашиваю себя, в силу ли привычки демонстрирует ему тигр свое блаженство и только ли взгляд жидкого янтаря... Я не решаюсь обратиться с расспросами к охраннику, ревность блестит, как ртуть.

И потом, есть еще понятие публики и ее грязных взглядов, проявление гнусности и кощунства, от которых меня тошнит. Я вижу багровые лица воскресных посетителей, их глаза и глотки, разинутые в гротескном церемониале, слышу голоса, неизменно отвратительные и всегда неуместные. Но особую неприязнь вызывает у меня охранник – избранник, подметающий испражнения, приносящий воду и свежую плоть, верный хранитель ключа.

Тигр спал, повернувшись спиной к решетке. Он спал, как спит река или гора, чуть заметно подрагивая, затерянный в глубоких отзвуках своего эха. Мне казалось, я слышу его вдохи и выдохи, дыхание небосвода.

Я долго простоял там, созерцая его сон. Я был один, потому что знаю, в какие дни и часы зоосад бывает пуст.

Матье часто видел в районе Гранз Огюстен [39]39
  Набережная и улица в VI округе Парижа.


[Закрыть]
торговку печеными грушами – он знал ее много лет, и за это время она ни капли не изменилась. В молодости она присутствовала на казни Дамьена и до сих пор любила рассказывать об этом во всех подробностях.

Это было в конце дня – оставшись один в гравировальной мастерской, Матье управлялся с прессом, как вдруг, подняв глаза, заметил сквозь оконные стекла ковылявшую прочь старуху. Он подумал о ее рассказах, потом, воскресив в памяти собственные поездки в Версаль и тот оборот» который вещи принимали в его сознании, на краткий миг задался вопросом, в какой мере казнь Дамьена могла бы послужить ему ужасным уроком. Вскоре ему предстояло забыть, что он себя об этом спросил. Когда наступило воскресенье, Матье оделся с особой тщательностью и, взяв с собой...

В глубине ящика обнаружился блокнот, а в нем – очень давно записанные мною слова Хуана де ла Круса: «Мой путь – бегство».

Death-wish [40]40
  Делание смерти (англ.)


[Закрыть]
...

Вчера, на улице Ля Боэси я остановился как вкопанный перед витриной магазина Ревийон. Среди пелерин и накидок из голубого песца лежала громадная тигровая шкура, сплошь закрывавшая собой весь выставочный помост. В этом уменьшенном виде – pars pro toto [41]41
  Часть вместо целого (лат.)


[Закрыть]
– тигр дожидался, пока я пройду мимо, – если только не сам я, скитаясь от ожидания к надежде, отыскал ведущий к нему путь.

Никогда не видел я ничего прекраснее этого снежно-золотого меха, никогда еще не казался мне столь значительным узор – ключ ко всем загадкам. Эта шкура была предназначена мне, и, свернувшись среди ее грозных ласк, я должен был раствориться, исчезнуть в слезах и в смерти. Итак, именно здесь, как жрецу Цинакану, мне предстояло найти ответ на все мои вопросы.

Я набрался смелости и толкнул дверь, меня обдало парфюмерной волной, и в ту же секунду девушка с платиновыми волосами, затянутая в крошечное черное платье, спросила меня с механической улыбкой проститутки, что я желаю.

– Ту тигровую шкуру...

– Бенгальского тигра...

– Я хотел бы ее купить...

– О, но она не продается, мсье. Это часть оформления...

Смутившись под взглядом продавщицы, я не нашел в себе мужества настоять на своем. Однако надменность, с которой она воспротивилась моей просьбе, внезапно наполнила меня невыразимым счастьем. Не ондолжен быть моим, сказал я себе, выходя из магазина, но я должен принадлежать ему.Это знак. Покупка священной шкуры – и только она – стала бы единственным непростительным кощунством чудовищной подменой субъекта объектом. Какой умилостивительной жертвой, каким приношением следовало теперь искупить эту мысль?

Я вернулся домой пешком, смутно угадывая вокруг себя шум машин и сияние огней. Мне казалось, что тигр шагает справа от меня, я словно бы чувствовал, как от него струится ко мне тепло, проникая сквозь одежду. Я едва касался земли.

Сейчас этот экстаз прошел. Я очень спокоен. История Моберти, облачившегося в тигровую шкуру, чтобы растерзать Дзанетти, неожиданно приходит мне на память, причиняя страдание. Нет, пусть ничто ужасное не смущает мои мысли, ибо триумфальное жертвоприношение должно иметь лик простой и чистый, как мох или трава.

Я составил завещание в пользу Бланш.

Дени привел все свои дела в порядок. Целый вечер ушел у него на сжигание писем и написание новых. От бесповоротности, заключенной в этой процедуре, у него сжималось сердце. Между тем, огромная радость и возбуждение, порожденные принятым решением, упорно отвоевывали его у черного страха, который поднимался в нем, как прилив, нещадно затопляя нутро.

Около двух часов ночи, сидя в большом кресле с «ушками», он попытался подвести итог своей жизни, охарактеризовать ее, присвоить ей этикетку, поймать ее – крошечную в его сжатой руке – с жестокостью птицелова, с алчностью скупца. Все было хорошо так, как было, сказал он себе. Моя жизнь стоила труда быть прожитой, какой бы скверный ни выпал опыт. Он думал так без глубокого убеждения, мысли были поверхностными, словно давно знакомый урок, заученный наизусть. В самой глубине его души открывалось окно, за которым он угадывал белую пустынную дорогу, бесформенную равнину – пейзаж его жизни. Теперь весь смысл его существования, его единственное значение, единственная его свобода перенеслись к действию, которое он собирался свершить. К одному искуплению.

На рассвете он выпил немного чая, и это его успокоило. Внезапно в нем осталась одна лишь радость, словно перед отъездом в дальние края, в долгое путешествие. Он почувствовал себя так бодро, что захотел добавить еще несколько строк в дневник, который до сих пор вел.

Утро понедельника, и на улице дождь – значит, в зоопарке никого. Я вижу все наперед, я уже знаю все эпизоды фильма.

Те охранники, которые не заняты поддержанием порядка, как раз отправились на склад за кормом и всем необходимым. Затянутый коричневым брезентом грузовичок, возвращаясь с боен, выруливает в служебный въезд, но я-то знаю, что, по соображениям гигиены, понедельник для крупных хищников назначен днем еженедельного голодания. Омытый дождем, цемент выглядит почти черным. Песок, тихонько потрескивая, впитывает воду. Подходя к корпусу хищников, я замечаю со спины мужчину в синем – он шагает прочь, толкая тележку. Кладовка открыта. Я уже заслышал громкое пробуждение кухни, шум которого наполняет мне уши. Он оглушителен, но пунктуален. Я проверяю время по наручным часам – точным часам пуританина. И правда, семь минут десятого. Предполагаю, что к четверти десятого все закончится. Я протягиваю руку к крюку на перегородке. Ключ в очередной – последний – раз оживляет в моей памяти образ Бланш, стоящей возле кирпичной стены, и оцинкованную трубу водозабора. Да, ключ тот же самый. Я выхожу из чулана, мельком взглянув на старый телефонный аппарат, на трубку, которую человек в синем скоро сорвет, заикаясь от волнения. Скверная для него история. Я вступаю в знакомый плиточный коридор, пахнущий дезинфекцией и мочой. Снедаемые любопытством маленькие гиены, приходящие в возбуждение всякий раз, когда я здесь прохожу, провожают меня глазами. Пантера трется о прутья. Мне вспоминается сон – уже далекий, как моя жизнь:

Тигр сидит ко мне лицом. Тигр во всем Величии. Он был терпелив – с тех самых пор, как завязалась эта связь, объединяющая нас. А я, не зная точно, чего я жду, прожил бы всю свою жизнь, вечно ожидая, что некое потрясающее событие вдруг перевернет ее строй. Теперь я знаю исход этого ожидания, четкую точку, в которой место назначения смыкается с судьбой. Да, все это продлилось, должно быть, очень долго.

Тигр не играет со своей добычей, а одним ударом ломает ей шейные позвонки. Никогда до сих пор я не видел такого выражения в его Желтом глазе – подобие тайной нежности. Отказа не будет, я чувствую это. – Я приближаюсь к клетке. Другого исхода нет. Возвращение к истокам. Поскольку все разыграется именно так, точно, неотвратимо...

Дени закрыл отныне бесполезную тетрадь, когда его наручные часы показывали десять минут девятого. Он положил приготовленные письма на самом виду – в спальне на столе – и вышел.

Когда Дени переходил улицу Кардиналь-Лемуан, направляясь к стоянке такси, его сбил быстро мчавшийся велосипедист. Ехавший сзади большой фургон мясника резко затормозил, но сразу остановиться не смог. К тому времени, как приехала полиция и «скорая помощь», шоферы уже извлекли тело. Они накрыли его брезентом, из-под которого торчала одна кисть – худая, восковая, раскрытая, словно навстречу фрукту. Дождь, потоками ливший на шоссе, размывал кровь и мозг, относил их к ручьям и, через ночь клоак, – к рекам, к черным океанам, где бело светится большое лунное око.



    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю