355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Габриэль Витткоп » Страстный пуританин » Текст книги (страница 1)
Страстный пуританин
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 01:27

Текст книги "Страстный пуританин"


Автор книги: Габриэль Витткоп



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)

Габриэль Виткоп


Страстный пуританин

Выплывая из поглотившей меня тьмы, прямо перед собой обнаружил я красное и озабоченное лицо бедняги.

– Ах, мсье, вы меня напугали... Вам ведь уже лучше?.. Антенны, железные стержни, прутья – у меня астигматизм – торчали из фуражки охранника и, над этой решеткой – суверенный, одинокий в своем безразличии: он, тигр.

Его взгляд, касавшийся моего безучастно, – по крайней мере, на сей раз – кое-что все же изменил. Теперь ничто не смогло бы вычеркнуть мой обморок из великого всемирного итога. Под этим взглядом я обрушился в недолговечное, хотя и абсолютное по сути небытие, распался, как батавские слезки [1]1
  Быстро охлажденные в холодной воде капли расплавленного стекла, имеющие продолговатую, заостренную с одного конца форму. При надломе распадаются на мелкие кусочки.


[Закрыть]
, что превращаются в пыль, стоит отломить им кончик. Одного лика оказалось достаточно, чтобы растворить мой собственный, поглотить мою душу.

– Это все из-за жары, – говорит охранник. – А, может, из-за запаха тоже...

Стоял зимний день, и в помещениях Венсенского зоопарка отопление работало во всю мощь. Парок поднимался от звериных тел, от лужиц мочи, впитываемых опилками, от разрубленных, с синевою, туш. Помогая мне подняться на ноги, охранник отвел взгляд и спросил, часто ли у меня бывают обмороки.

– Сегодня – второй раз... Второй раз за сорок три года – нечасто.

Первый раз это случилось, когда мне было лет одиннадцать. Я слышу крики Бланш: Дени упал! Дени упал!.. Чувствую, как садовый гравий впивается мне в ладони – и больше ничего, чернота, до самого пробуждения – запах уксуса и лаванды – на канапе в гостиной.

– Я вызову такси, – говорит охранник.

Он отвел меня в кладовку, которая имеется в каждом корпусе зоопарка, – в комнату, освещенную неоном, где ведра и метлы, склянки с витаминным сиропом и дезинфицирующими средствами составлены рядом с изрубленным в клетку столом для разделки звериного пропитания. На стене – старый телефонный аппарат, иллюстрированный календарь с фотографиями животных и висящая на крюке связка ключей. Маленькие – от дверных замков, а от клеток – большие, черные и примитивные, как ключи от стенных часов или садовых водозаборов.

Охранник проводил меня до выхода, где уже ждало такси. Когда автомобиль тронулся, я почувствовал себя во власти необъяснимого замешательства, лихорадочного волнения души и тела. К нему примешивалось ощущение пустоты, будто меня внезапно избавили от какой-то скрытой массы; я был, как шар, легкий и наполненный болью. Это состояние длилось до тех пор, пока я, наконец, не осознал, что не выполнил задуманного, что покинул обиталище хищников и – без прощального взгляда на тигра. Угрызения совести за это упущение, фатальное, как я предчувствовал, поселились во мне, заполнив пустое пространство тяжестью еще более болезненной. Не нашедшее воплощения намерение приняло конкретные очертания, идея стала «черным камнем» [2]2
  Мусульманская святыня, хранящаяся в Мекке, в храме Кааба, объект паломничества; считается, что этот камень послан Аллахом.


[Закрыть]
. Позади осталось еще одно поражение.

День, тяжеловесный и хмурый, никак не желает разгораться. Однако в воздухе брезжит слабое сияние, проникающее из-за шторы, обещание света, как в дни детства, когда я чертил узоры на запотевших стеклах. Настоящее – текучая неподвижность неуловимого, вновь и вновь повторяемых слов и жестов – стиснуто сужением клепсидры – болезненной и хрупкой осиной талии, соединяющей прошлое с будущим, – в поиске собственной длительности, всегда мимолетной.

И все же: проявленный образ, исчезнувший образ, Нант и его туманные зимы, когда ревут на реке грузовые суда и лампы весь день не гаснущие в домах, где стоит запах горящих дров. Серый цвет хорош для размышлений и нет ничего лучше унылого детства, чтобы углубиться в себя. Теперь я это хорошо понимаю, хотя прежде мне и случалось завидовать другим детям, которым достались апатичные отцы и толстозадые матери бежевых костюмах. Иногда я воображаю, с каким удовольствием – может быть – я раскрылся бы и развернулся, если бы не печать, отметившая мое детство. Думаю, так было с самого начала, с того момента, когда я ощутил принуждение как нечто, что можно устранить, но от чего нельзя устраниться, когда запрет и неизменное его отражение – трансгрессия – впервые явились моему взору по обе стороны зеркала. А потому, независимо от того, жива во мне вера или уже нет – всякую догму я презираю как чересчур тесную одежду, – во мне навсегда сохранится склонность к жестким кроватям, холодному душу, белым стенам. Я отмечен пуританством, но я не пуританин: сила всякого пуританина в мощном арьергарде, у меня же никого нет. Я одинокий человек, из числа тех, кому святой Павел возвещает и сулит несчастье.

Те, кто плохо знает Дени, могли бы восхититься тем, как хорошо он сумел обрисовать себя в столь немногих словах. Портрет получился, безусловно, правдоподобным, но неполным. Этот человек, считавший себя свободным от всех чувственных искусов, постоянно приносил жертвы худшему из них – искусу воображения. Он бесповоротно выбрал для себя одиночество, чтобы присутствие других ни в коей мере не мешало ему исследовать в свое удовольствие лабиринты личного Запретного Града, эти экскурсы были не лишены нарциссизма, и под предлогом безжалостной откровенности он проводил свою жизнь за пристальным изучением зеркала. Само собой, туман его собственного дыхания многое от него скрывал, а вещи, доступные его восприятию, виделись ему лишь в обратном отображении.

Думая о сером свете, думая о тогдашнем своем обмороке, я вспоминаю грезу, явившуюся мне нежданно или, быть может, как бы нежданно.

Я – в узкой плоской лодке, что скользит без парусов, мотора и весел по окаймленным тростником каналам. Окрестности напоминают Голландию, или, скорее, Торчелло. Да, это Торчелло, та же бесконечная грусть неба и вод. Лодка скользит довольно быстро, скрытая стенами камыша, монолитными, как прибрежные скалы. Напротив – тигр, раскинувшийся, словно куртизанка, на тигровой шкуре; он смотрит на меня без любопытства, отстраненно. Я не знаю, сколько уже столетий мы скользим так по каналам цвета свинца. Я не ощущаю ни горя, ни радости, ни страха ни надежды. Достаточно того, что лодка уносит меня в обществе тигра полулежащего на тигровой шкуре. Греза остается неизменной, ей чужды метаморфозы, она покоится в самой себе, как покоится в лодке этот тигр, великолепный в своих мехах. Я уже не помню, когда эта греза привиделась мне, давняя она или новая. Мне это безразлично. Она возникает в моей памяти, несказанно реальная и достоверная.

Раз уж я начал вести этот недатированный дневник и раз я, пусть даже мимоходом, воскрешаю в нем свое детство, вот еще несколько воспоминаний о Нанте, когда – уже претерпев деформацию, но, вместе с тем, быть может, и безотчетное приращение за счет некого принудительного действия, коим был беспомощный поиск абсолюта, в итоге, весьма относительного, ибо человеческим сознанием он постижим, но не воображен – я постепенно осознавал свое окружение.

Там тоже были камыши, окаймлявшие гладкую и неторопливую, блестевшую местами Луару. По вечерам в них поднимали гвалт лягушки, которые ассоциировались у меня с их сородичами на майоликовом фризе, тянувшемся вдоль нашей террасы. За домом находилась веранда, осаждаемая плесенью, а на нее выходила очень темная столовая и холодная гостиная с паркетом «в елочку».

Был ли то воздух города? Жило ли в нас желание превзойти суровостью кальвинистов? Не знаю, но в нашей семье католицизм казался сплавом пыла и строгости.

Мой отец был суперкарго. Черные волоски курчавились на его бескровных пальцах. Высокий и сухопарый, с орлиными чертами лица, он обходился со мной крайне жестко. Прекрасно сознавая страдания, которым он меня подвергал, чтобы дать возможность приобщиться святости, он мог бы тем самым представить доказательство и своего невыразимо милосердия ко мне, если бы удовольствие, которое он в этом черпал, умалило его деяние. Вероятно – хотя здесь я могу лишь строить догадки – это умаление значило ничтожно мало по сравнению с его неколебимой уверенностью в обладании Благодатью.

Моя мать казалась безликой, как стертая монета, и даже ее присутствие оставляло ощущение пустоты. Всегда в черном, с жестким шиньоном на голове, она, должно быть, все же не лишена была чувственности, так как я помню, что она смягчала руки миндальным кремом, а когда готовили варенье, распоряжалась закрыть окна и отворить внутренние двери, чтобы аромат мог распространиться по всему дому. Меня же это удивляло, потому что грехом у нас считалось все: опереться о спинку стула засмеяться, съесть галету, не прочтя Benedicite [3]3
  «Благословите» (лат.) – католическая молитва, читаемая перед едой.


[Закрыть]
, посмотреться в оконное стекло...

Я, например, помню, как однажды к нам пришли два каменолома, чтобы снести позеленевшую статую уж не знаю какого божества, долго украшавшую один из углов сада. Бабушка неизменно просила ее пощадить; едва старушка умерла, статую разбили, и у меня сохранилось о ней лишь весьма смутное воспоминание. Но я, как и тогда, ясно вижу каменоломов с молотками, слышу звук ударов, и это причиняет мне боль.

Когда Дени было всего два года, он, играя как-то днем в саду, указал на статую, наполовину скрытую кустами бересклета, и спросил у бабушки, кто эта белая женщина. Она ответила, что это Диана. Тогда он спросил, кто такая Диана, но бабушка не смогла или не захотела ему объяснить. Имя показалось Дени красивым, и, подобно тому, как брошенный в воду камешек погружается в тину, увязло в его глубинах, в той богатой и темной области, которую мы весьма напрасно называем «забвением».

Тощая, как швабра, бонна не сыграла в моем детстве никакой роли, но в доме у нас была еще Эдме, горбатая кухарка с грубыми потрескавшимися руками, и ее общество я любил. Иногда, в нарушение запрета, я помогал ей, с удовольствием вылущивая пару-тройку стручков гороха, забавляясь вытиранием стаканов, втайне наслаждаясь неприглядностью их работ. До нас Эдме долго прослужила у другого пуританина, чей дом грибок проел насквозь, заполнив его своей вонью. Эта кухарка готовила отменную снедь, о которой мои родители никогда никак не отзывались и которую мы съедали, опустив глаза; отец – потому что поглощение любой пищи было следствием первородного греха; мать – из благопристойности, а я – потому что ни разу не участвовал в трапезах иного рода.

Будучи янсенистами, мои родители сами о том не ведали, привычно исповедуя определенный образ мыслей, заимствованный ими издалека и никогда не ставившийся под сомнение. Поэтому всю жизнь они прожили словно на сцене, освещенной a giorno [4]4
  «Ярко, как днём» (ит.).


[Закрыть]
, перед грозным зрителем коим был Бог, и походили сами на себя, как лицо в конце концов уподобляется маске. Я же никогда не был похож на себя. Я хочу сказать: я – инородное тело, в истинном смысле этого слова, в двусмысленном его звучании, в многообразном значении.

На редкость проницательный ум моих родителей сочетался с пристрастием к анализу и склонностью к логике. Этот неустанный духовный поиск, безусловно, заменял им любые другие развлечения, превосходя собой их все. Что же до меня – слишком малоискусного в упражнении духа, хоть меня и приучили к нему с младых ногтей путем регулярного испытания совести, – то мне требовалась пища более сытная и более пряная. Эдме это знала и часто рассказывала мне о чудесах, в которых Господь является Избранным. У нее был целый набор ярких картинок, и она воплощала иную, чем у моих родителей, форму веры, которой я упивался, как дворянин, стремящийся в самую гущу ярмарочного сброда. Несмотря на горячую любовь к порядку и чрезмерное пристрастие к чистоплотности, я все же подпал под очарование христианской скатологии. Мне безмерно нравилась история о припадочных Сен-Медарского кладбища, доставляли невыразимое удовольствие раны стигматиков, гнилостные истязания мистиками своей плоти, ужасные мучения, которым демоны подвергали святых. Я втайне населял этими образами наш большой дом, приписывая ему чудесные свойства, и порой удивлялся тому, что не вижу в коридорах серафимов с мечами, огненных шаров, катящихся по лестнице, или тигра, притаившегося у меня под кроватью. Эти вымышленные образы накладывались на другое духовное настроение, на состояние, которое можно было бы выразить прилагательным «ясный» – да, как жестокий в своей ясности свет, – заставлявшее нас проживать каждый час так, будто он был кануном Страшного Суда.

Tuba mirum

Spargens sonum

Per sepulchral regionum... [5]5
  « Трубный голос дивным звоном/Грозно грянет к погребенным...» (лат.) – отрывок из католической заупокойной молитвы Requiem. Перевод М. Гаспарова.


[Закрыть]

Невыносимые для слуха раскаты исходили, казалось, прямо из стен, труба архангела гремела из розетки на потолке.

Однако надо признать, что по мере того, как я рос, влечение к сомнительной и сенсационной стороне религии – сохранявшееся во мне, пока я мог верить, и даже после того шестнадцатого лета моей жизни, когда я утратил веру – все же вызывало во мне известное смущение. Я знал, что должен был отринуть все эти базарные картинки – безусловно, недозволенные – во имя возвышенных, абстрактных образов. По примеру сифонофор [6]6
  Крупные медузоподобные морские животные типа кишечнополостных


[Закрыть]
, источником беспрерывного обновления должна была стать высшая точка существа. Между тем наш постоянный духовник скончался и его сменил священник, дыхание которого пахло требухой и кофе с молоком. В силу моей наивности ему очень скоро открылось, какие настроения мной овладели, он обвинил меня в неповиновении Церкви, и я впервые услышал о янсенизме, тут же получив и упрощенное его объяснение. Узнав таким образом, что в возрасте двенадцати лет уже стал еретиком, я ужасно испугался возможного проклятия, так как перед этим у меня хватило нечестивости мысленно осудить Папу за недостаточную, по сравнению с моим отцом, строгость веры. Это усилило мои хронические угрызения совести, но я никому в том не признался.

Сегодня, когда эти вещи мне безразличны, я нахожу современных христиан скорее забавными: спасение представляется им своего рода общественным мероприятием в складчину, чем-то вроде поездки, организованной с наименьшими затратами. Несмотря на антипатию, которую вызывает у меня сейчас любая религия, я убежден, что мое детство было таким, каким ему следовало быть. Химера никогда не приходит к нам через врата свобод.

Мне на глаза попадается в прессе странная заметка. В Гамбургском зоосаде какая-то женщина не устояла перед искушением приласкать тигра сквозь прутья клетки. Несколько мгновений тот терпел ласку, затем, молниеносно развернувшись, оторвал дерзкой руку

Так эта женщина умерла из-за жеста, отказ от которого был для нее равносилен смерти. И вот я упорно пытаюсь представить себе не только магнетизм краткого прикосновения, но, главным образом, ту разрушительную страсть, которая могла поселиться в этой женщине. Объяснений случившемуся, конечно, нашлось бы немало, и не самым неправдоподобным из них была бы интуиция, предчувствие, приятие катастрофы. Сознательный, в итоге, поступок, признание неизбежной необходимости. Размышляя об этом – мои одинокие вечера тянутся долго, и у меня много времени на размышления, – я вспомнил о книге, которая пылится где-то в моей библиотеке и которую я хочу перечесть. Это труд профессора Гейдельбергского Университета, дважды доктора наук гонорис кауза Габриэля М. Вайссхаупта Das totemiche Tiersymbol in der atavistischen Vorstellungswelt [7]7
  «Тотемический символ животного в атавистическом мировосприятии» (нем.)


[Закрыть]
,зеленая выцветшая книжечка.

...Едва завоевания Александра знакомят с тигром Античность, как сфинкс начинает отступать в туман архаичности, а миф о нем, внезапно ставший автономным, напротив, обретает схематичность и конкретность в реальном мире. Мотив тигра проникает в западное сознание и совершенно естественно вписывается в реестр символов.

Необычный, блистательный, безжалостный – тигр ставит перед человеком вопрос, более неразрешимый, чем старая загадка сфинкса, вопрос тем более мучительный, что он не поддается четкой формулировке. Ибо ужас, внушаемый тигром, коренится не в страхе перед незнанием ответа, а в невозможности постичь условия уравнения. Исходные данные вопроса, заданного Эдипу, обнаруживали, собственно, лишь наличие очень грубо упрощенной морфологии, заимствуя у породивших их умов рациональную прозрачность, противоречившую характеру сфинкса. Будучи демоническим и хтоническим, тот неожиданно задавал аполлоновский вопрос из области человеческого знания, сведенного к явлениям передвижения. А это значит, что диссонанс между вопросом и вопрошателем коренился в фундаментальной порочности формы. Иррелевантность утверждения, единожды сформулированного ответом Эдипа во всей полноте, в то же время доводила существование сфинкса ad absurdum,не оставляя ему иного выхода, кроме самоуничтожения. Таким образом, речь шла о несовершенном мифе: не из-за смерти чудовища – ибо мифическая смерть чужда всякому незыблемому историческому понятию, – а из-за посылок силлогизма, на которых основывало развитие легенды.

Эта недостаточная глубина корней являлась, вероятно, результатом того что, позаимствовав фигуру сфинкса у Египта, Греция не подвергла надлежащей трансцедентальной интерпретации.

Это чтение подвигло Дени к систематическому изучению всего, что имело отношение к тигру. На эту тему он прочел множество английских, французских и немецких трудов. Библиография одной работы вела его к библиографии другой и так далее. Он отправлял заказы в книжные магазины Лондона, Берлина и Цюриха, с бьющимся сердцем ежевечерне забирал у консьержки почту, распечатывал пакеты, надрывал конверты, приходил в отчаяние, узнав, что издание распродано. Дотошные исследования мелким шрифтом, длинные пожелтевшие диссертации, научно-популярные труды и фотоальбомы вырастали горой на большом столе в гостиной. Особенно зачаровывали его изображения, цветные фотографии в американских изданиях, дышащие и пульсирующие, наискось освещенные желтым неярким светом. На них тигра подкарауливали во время охоты, игр и любовных утех, застигая его всюду, даже в смерти. Дени обнаруживал знакомые пейзажи, вновь улавливал влажное чмоканье подающихся под ногой мхов, жесткий скрежет высоких водяных трав – звуки, слышанные им на Суматре, куда он отправился как-то для собственного удовольствия с экспедицией, занимавшейся зоологическими наблюдениями.

Он был поражен разнообразием их ликов, потрясающей индивидуальностью каждого из них. Он рассматривал различные выражения глаз, всегда маленьких и уклончивых, узоры, прочерченные на двух белых пятнах во лбу, отличные у каждой особи, уши, окрасом напоминающие крылья ночного «павлиньего глаза». Ярость охватывала его при виде охотников, при описании масштабов истребления.

Свою новую страсть он назвал интересом. Он наивно принял ее, в надежде свести до уровня филателии с библиофилией, будучи не в состоянии представить, насколько всепоглощающей может быть их власть. Частое присутствие тигра в его мыслях было всего лишь блажью – так он себе говорил. Но в самых сокровенных глубинах, в пещерах внутреннее – зарождалось у него беспокойство, из смутного становившееся все более четким, пока однажды он не признался себе, что главенство тигра в его жизни стало анормальным. Тогда он поспешил покорно принять этот факт, как нечто неизбежное, но лишенное важности. Он даже не потрудился задаться вопросом о первопричине этого феномена, хотя, сам по себе тот являлся уже более чем настораживающим.

Существует целая мифология тигра, огромное строение, элементы которого переплетаются между собой и поддерживают друг друга, полу-лес, полу-дворец, пальмы, полосы, отсветы, завитки – сооружение, над которым потрудились мужи всех времен, охотники, моряки и даже колонизаторы в отставке.

Помню, мне как-то довелось увидеть зародыш тигра в винном спирту. Он был едва ли больше домашней кошки, превосходно сформировавшийся, родом из Индокитая. С закрытыми глазами и обернутым вокруг себя хвостом, он плющил о стенку сосуда розовые пальцы, похожие на лепестки цветов. Принадлежал он одному дальнему родственнику, жившему в Пельрэн, на берегу Луары, в светлом, как фонарь, доме, окруженном беспорядочным садом, где бродили в поисках корма куры, которых никто не убивал. Лишь очень редко мне разрешали посетить этого отставного капитана, скрюченного, как виноградная лоза, в привычном одеянии из темно-синего сукна: его подозревали в атеизме, не говоря уже о том, что он был женат на еврейке, день-деньской раскладывавшей пасьянсы и пившей шоколад.

Раз уж речь зашла о родственниках, хочу рассказать о своей кузине Бланш. Дом на улице Добрэ, в котором она жила, не напоминал фонарь даже отдаленно. Слепой и безмолвный, с вечно закрытыми окнами, он принадлежал двум грозным старым девам, взявшим к себе осиротевшую племянницу. Они были похожи друг на друга и выглядели такими сухими, что, казалось, вот-вот захрустят, как старые листья. Особенно запали мне в память их огромные черные глаза, неописуемо круглые и неподвижные, заключенные в пергаментные створки век, покрытых сиреневыми крапинками.

Тетки обходились с Бланш еще суровей, чем отец со мной. Он же сильно восхищался тем непревзойденным уровнем, на который они сумели вознести пуританский идеал. Мои родители считали для себя назидательным общество этих несгибаемых святых и, разумеется, встречали у них благосклонный отклик, а потому нам с Бланш часто выпадал случай увидеться. Мы были ровесниками, и по сей день я не могу найти объяснения тому, что наши семьи, беспрестанно опасавшиеся греха нечистоты, который они чуяли повсюду, оставляли нас вдвоем без присмотра. Думаю, мои родители переносили на племянницу добродетель, которую видели в тетках, надеясь, что Бланш окажет на меня сколько-нибудь благочестивое влияние, а старые барышни, рассуждая, со своей стороны по такому же принципу, ожидали, что Бланш путем осмоса приобщится к моим достоинствам.

Бланш. Ее чересчур длинные платья, перчатки, застегнутые на все пуговки, остриженные под горшок черные волосы... Приседая перед моими родителями в реверансе, она делала это безо всякого изящества, сгибая колено, как деревянная кукла, поскольку ничего светского в этих знаках вежливости не допускалось. Но у нее были глаза цвета травы, каких я больше ни у кого не видел.

Если не было дождя, мы шли в сад, а в плохую погоду – на веранду. Там Бланш, прислонясь к дереву или опершись спиной о стену, спрашивала нежным голоском:

– Ну что, начинать?

И, не дожидаясь ответа, и впрямь начинала ритуал, впервые совершенный, когда нам было лет по восемь, и сохранившийся, должно быть, до поры нашего отрочества.

Она, не торопясь, произносила самые ужасные богохульства, которые мне когда-либо доводилось слышать. Христианская вера, пропущенная сквозь ее уста, разваливалась даже не как падающее здание, а как расползшийся мешок с отбросами. Нечистоты истекали, клокоча, из ран Святого Сердца. Из вспоротого чрева Непорочного Зачатия вываливались потроха, кишащие червями. Оскверненная облатка липла, как склизкие обноски каторжника.

Бланш... Никогда не игравшая ни со своими, ни с чужими гениталиями. Ее неописуемо зеленые глаза...

Каждое слово Бланш, как стрела, которую невозможно вырвать, вонзалось мне в душу, в детскую плоть, чтобы, измучив, добраться до заветной точки «острой боли». Все сказанное ею продолжало звучать у меня в ушах, когда я делал уроки, ел и, особенно, когда молился. «Вспомни, о всемилостивая Дева Мария, что испокон века никто не слыхал о том, чтобы кто-либо из прибегающих к Тебе... [8]8
  Начало молитвы Святого Бернарда Деве Марии


[Закрыть]
» И Мария лопалась, как прогнивший бурдюк. Поток сукровицы угрожал меня захлестнуть. Ежечасно в течение дня, и даже когда я вступал на ведущий ко сну хрупкий мостик, нечестивые слова всплывали из глубин моей души, как зловонные пузыри, и лопались с влажным чмоканьем.

Всякое известие об очередном визите Бланш, с каждым разом все более мучительном и навязчивом, – поскольку действовал еще и кумулятивный эффект – приводило меня в полное смятение. Нетерпение не давало мне ни есть, ни спать до тех пор, пока маленькая фигурка не появлялась наконец на пороге гостиной. Здравствуйте, тетушка... Спасибо, тетушка... Реверанс...

Выдать Бланш старшим было для меня легче легкого. Я также мог бы избежать ее общества под каким-либо предлогом или притвориться больным, хотя до этого я не додумался, поскольку подобное предательство или притворство всегда было мне чуждо. На самом же деле, я не мог обойтись без Бланш или, точнее, без мук, которые она мне причиняла. Она была моим ангелом, особенно когда ее жуткие литании насиловали мое целомудрие, живьем сдирали с меня кожу, когда их мерзость проникала во все фибры моего существа, бессчетно повторенная и вечно новая. Эта пытка стала мне необходима, как наркотик. При каждой нашей встрече Бланш удивляла меня все новыми арабесками, и я часто задавался вопросом, какой бес нашептывает ей эту нескончаемую поэму и что за инфернальные нечистоты питают этот грязный прилив.

Написав эти строки, Дени встал и некоторое время внимательно разглядывал свое лицо в зеркале над камином. Так, в одном четком жесте, он конкретизировал свою абстрактную привычку к самоанализу. Он вгляделся в смуглое лицо с асимметричным ртом и глазами цвета подгоревшего хлеба. Все еще находясь в возрасте, когда губы становятся более тонкими и чувствительными, он уже обрел некую изношенность взгляда, как у старых священников и больничных врачей. Будучи не слишком уверенным в себе, не уверен он был и в своем лице, и потому удивляло его лишь странное чудо – эти черты, вырванные из хаоса, существующие отмеренный срок, но пребудущие во веки веков, его лицо, краткий отблеск между небытием и ночью. Ничто уже не могло отменить существование этого лица, его лица, бывшего им самим, недолговечного, но реального, как пламя, отраженное в темной воде.

Ему вдруг стало интересно, похож ли он на Бланш, хоть их родство было отдаленным. Он стал искать и нашел, счел это за ошибку, упуская ускользающее и, возможно, иллюзорное сходство, снова его отыскал, думая удержать, и опять потерял...

Внезапно его охватила зависть к вере, которой его кузина, по очевидности, обладала, раз смогла вложить в богохульство такую страсть, и позавидовал одушевлявшему ее пылу, этому двойственному источнику покорности и неповиновения, однако, попытавшись представить себе наслаждение, которое Бланш черпала в святотатстве, невольно вообразил страдание, похожее на свое собственное, непоправимое отчаяние ребенка.

Им овладело сильное смятение. Он отвернулся от зеркала, – по крайней мере, от внешнего – закрыл тетрадь, где описывал некоторые свои душевные состояния, и, как и ежевечерне, принялся за чтение, едва вернувшись в квартиру, которую занимал на улице Монж. Живя всего в нескольких метрах от своей нотариальной конторы, он мог позволить себе роскошь обходиться без автомобиля. Окна его жилища выходили на Арены Лютеции [9]9
  Остатки галло-римского цирка I-II вв. на территории Парижа


[Закрыть]
. Темная и тяжелая мебель XVIII века выглядела скорее благородной, нежели красивой – в духе западных провинций.

У меня очень редко бывают гости. Один из них, впрочем, поинтересовался, почему у меня нет кошки. Я всегда любил животных, но в детстве мне не разрешали их держать, потому что, как говорила моя мать, к твари привязываться нельзя. А после того, вероятно, мне было уже поздно обзаводиться новыми привычками. Нуждаюсь я, впрочем, не в безмятежной дружбе. Не все кошки одинаково кошки, а принадлежность к этому семейству имеет свои степени и оттенки. Есть самые настоящие кошки, ведущие себя совсем не по-кошачьи, например, красавцы коты-рыболовы. Заговорив о коте-рыболове, я вдруг на краткий миг снова вижу перед собой золотую цивету – линсанг,быстро мелькнувшую в свете фар, прежде чем исчезнуть в джунглях, струящихся испарениями и соком. Иногда я путешествую, но в дальние края отправляюсь, из принципа, лишь изредка, принуждая себя заниматься скучными регистрациями, тяжбами и наследствами, хотя меня самого ничто не связывает и рутинные дела в мое отсутствие идут удовлетворительно, контора с мебелью светлого дуба, запах папок и копирки, холодные окна, очерченные серым дневным светом, мадмуазель Жандр с длинными, в синих пятнах, зубами и в выцветшей подмышками блузке, клерки в ярких галстуках, с лицемерными взорами, – все это часть моего существования. Я испытываю даже некое наслаждение от этой смехотворной зависимости и счастлив тем, что чувствую досаду.

.

Вчера мне нужно было зайти к одной пожилой клиентке, чьи перемещения ограничиваются пределами спальни. Возвращаясь по улице Де Боз-Ар – темной и фальшивой, с гулкими, обсаженными бересклетом в ящиках дворами, я прошел мимо гостиницы, где умер Оскар Уайльд, в соседнем с ней доме помещается магазин фотографических репродукций; рядом с прилавком, на мраморной доске, можно прочесть:

ТЕЛО БЛЕЗА ПАСКАЛЯ,

СКОНЧАВШЕГОСЯ 19 АВГУСТА 1662 ГОДА

В ЭТОЙ ПРИХОДСКОЙ ЦЕРКВИ СЕНТ-ЭТЬЕН-ДЮ-МОН,

ПОХОРОНЕНО РЯДОМ С ЭТИМ СТОЛПОМ.

R.I.Р

Два лика одного и того же поиска. Однако, если я завидую Паскалю, достигшему последних рубежей воображаемого в погоне за высшим свершением, то Уайльда мне жаль, ибо он имел несчастье видеть, как химера рассыпается у него в руках, и умер не столько из-за того, что был смертен, а из-за того, что однажды ее настиг. Да, химеру. Все любови – родящие, убегающие линии – параллельны, так как встретиться им никогда не дано.

Раскаленный каменный тигр храма Мендут схватил обезьяну, пожелавшую над ним возобладать, и, прицепив ее к собственному телу, безжалостно тащит по земле, пока она не умрет.

Я, конечно, знаю, что смерть обезьяны – всего лишь один из порогов, которые нужно переступить. Но тигр...

С некоторых пор Бланш стала неизменно появляться у нас с железной коробочкой, которую сжимала в руке с обгрызенными ногтями. Раньше в ней лежали пастилки от кашля – единственные сласти, дозволенные детям пуритан. Бланш рассказала мне, что у нее там хранится освященная облатка, и обещала как-нибудь ее показать. Иначе говоря, пока ее тетки выслеживали грех с хищным вниманием варана, подстерегающего добычу, Бланш фактически на их глазах совершала грех, страшнее которого не бывает – грех, который бы ей не отпустили. Причащаться, чтобы осквернять, исповедовать веру, чтобы богохульствовать – вот были единственные свободы ее детства.

Как-то раз, когда у открытого окна моя кузина произносила кощунственные слова, рвавшие мне душу, я вдруг увидел в оконном стекле отражение нас обоих: профиль Бланш, стоявшей ко мне лицом, и себя самого – на три четверти в фас, отвечающего на каждое богохульство содроганием и кратким рывком торса вперед, что можно было бы принять вызванное шоком негодование, если бы не движения губ и не напряженное внимание на моем лице – все, что выдавало поощрение, которое выказывал Бланш, до сих пор того даже не сознавая, будто диктуя ей слова, которые ожидал услышать, неслышно рождая внутри себя эти жуткие водопады, низвергавшиеся с ее губ.

Я часто возвращался мыслями к увиденному, особенно в те времена, когда еще верил. Будучи совсем ребенком, я все же усмотрел в этом свою ответственность или, по меньшей мере, сообщничество. Однако сознание этого сообщничества начало мучить меня еще раньше. Поскольку до того момента я неизменно приписывал богохульства одной Бланш, отводя себе лишь роль возмущенного зрителя, – втайне счастливый своей ранимостью, которой она, несомненно, завидовала, как позже мне суждено было позавидовать ее вере, – я никогда не говорил об этом на исповеди, подтверждая таким образом самому себе, хоть я в том и не сомневался, насколько я был не виновен в этих преступлениях. И вот внезапно и почти неоспоримо я обнаружил, что двигало мной, по сути, опасение лишиться привычного опиума и, более того, оказаться вероятным источником святотатства. Поэтому образ, увиденный в оконном стекле, дал мне богатую пищу для размышлений.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю