444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Габриэль Гарсиа Маркес » Жить, чтобы рассказывать о жизни » Текст книги (страница 15)
Жить, чтобы рассказывать о жизни
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:57

Текст книги "Жить, чтобы рассказывать о жизни"


Автор книги: Габриэль Гарсиа Маркес



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

Началось с получаса. Дежурный учитель читал в своей хорошо освещенной комнатке, располагавшейся у входа в общий дормиторий, и первое время мы его заглушали своим храпом, насмешливым, настоящим или притворным, но почти каждый раз заслуживающим наказания. Счастливые времена настали, когда мы начали читать Нострадамуса и «Человека в железной маске», которые нравились всем. Но я до сих пор не могу понять оглушительного успеха «Волшебной горы» Томаса Манна. Потребовалось вмешательство ректора, который не позволил нам проводить ночи без сна в ожидании поцелуя Ганса Касторпа и Клавдии Шоша. О, чрезвычайное напряжение сидящих на кроватях, боявшихся пропустить хоть слово из замысловатых философских споров между Нафта и его другом Сеттембрини! В тот вечер чтение длилось более часа и было отмечено бурными аплодисментами.

Единственным учителем, оставшимся одной из непознанных тайн моей юности, был ректор, которого я впервые увидел в день моего приезда. Его звали Алехандро Рамос, он был мрачным и нелюдимым, в очках с толстыми стеклами, в которых он казался слепым; власть, которой он был наделен, без особых внешних проявлений отпечатывалась в каждом его слове, как железный кулак. Он спускался из своей обители в семь часов утра, чтобы проверить нашу личную гигиену до того, как мы войдем в столовую. Он носил безупречную одежду ярких цветов, накрахмаленный воротничок, словно из целлулоида, веселые галстуки и блестящие ботинки. Любую неопрятность в нашем внешнем виде отмечал ворчанием, которое следовало воспринимать как приказ вновь вернуться в дормиторий и привести себя в порядок. На весь оставшийся день он запирался в своем кабинете на втором этаже, и мы снова видели его лишь на следующее утро в то же время или же пока он делал ровно двенадцать шагов от своего кабинета к аудитории шестого курса, где трижды в неделю проводил свое единственное занятие по математике. Его ученики говорили, что он гений чисел, веселится во время занятий, и они, страшащиеся его учености, дрожат от ужаса перед итоговым экзаменом.

Через некоторое время после моего приезда я должен был написать торжественную речь для какого-то официального события, происходящего в лицее. Большинство учителей поддержали идею, но сошлись на том, что последнее слово в подобных случаях остается за ректором. Он жил в конце лестницы, ведущей на второй этаж, но я с муками преодолевал это расстояние, будто совершал кругосветное путешествие пешком. Не выспавшись накануне ночью, я надел выходной галстук и с трудом смог притронуться к завтраку. Я так тихо постучал в дверь ректората, что ректор открыл мне только на третий раз и впустил меня, не здороваясь. И это к счастью, ибо у меня не нашлось бы голоса, чтобы ему ответить, не только из-за его холодной сдержанности, но и великолепия, порядка и красоты кабинета, мебели из благородной древесины с бархатной обивкой и стенами, заставленными великолепными стеллажами с книгами в кожаных переплетах. Проявив проницательную сдержанность, ректор подождал, пока я приду в себя. Затем указал мне на кресло для посетителей, стоящее напротив письменного стола, и я сел в него.

Я готовил объяснение моего визита почти столько же, сколько саму речь выступления. Молча он выслушал меня, одобряя каждую фразу кивком головы, при этом смотря не на меня, а на листок бумаги, дрожащий в моих руках. В одном разделе, который мне казался забавным, я пытался и его заставить улыбнуться, но потуги мои были тщетны. Более того, я уверен, что он был в курсе всего того, ради чего я явился, но заставил меня совершить эту церемонию и все ему объяснить. Когда я закончил, он протянул руку над письменным столом и взял бумагу. Снял очки, чтобы прочитать ее очень внимательно, и прервался только для того, чтобы сделать ручкой два исправления. Затем надел очки и, не глядя мне в глаза, сказал каменным голосом, от которого у меня заколотилось сердце. «У меня два замечания, – сказал он. – Вы написали: „В уникальной гармонии с роскошной флорой нашей страны, с которой познакомил мир испанский ученый Хосе Селестино Мутис в XVIII веке, мы живем в этом лицее, точно в райских кущах“. Но дело в том, что exuberante пишется без h, а в слове paradisiaco не ставится надстрочный знак». Я слушал, опустив голову. На первое его замечание мне нечего было ответить. Но во втором случае имелись некие соображения. Это вернуло мне голос, и я немедленно ответил: «Извините, господин ректор, словарь допускает два варианта прилагательного paradisiaco – со знаком ударения и без, но слово с ударением мне кажется более звучным». Должно быть, он почувствовал себя уязвленным, как и я, и, не глядя на меня и не произнося ни слова, взял словарь с полки. У меня сжалось сердце, потому что это был «Атлас», как у моего деда, только новый и блестящий, возможно, им еще не пользовались. С первой же попытки он открыл его на нужной странице, прочитал и снова перечитал статью и осведомился, не отрывая взгляда от страницы:

– На каком курсе вы учитесь?

– На третьем, – ответил я.

Он гулко захлопнул словарь и впервые посмотрел мне в глаза.

– Молодец, – сказал он. – Так держать.

Мне только не хватало, чтобы с того самого дня мои одноклассники объявили меня героем и начали называть с издевкой «тем самым парнем с побережья, который говорил с ректором». И все же больше всего из той встречи запомнился стресс, который пришлось пережить по поводу орфографии. Я никогда в ней особенно не разбирался. В довершение всего один из моих учителей сообщил мне, что Симон Боливар не заслужил славы в полной мере из-за своего ужасного правописания. Другие успокаивали, говоря, что это беда многих. И все же сегодня мне, автору семнадцати опубликованных книг, любезно оказывают честь корректоры моих печатных работ, исправляя грубые орфографические ошибки как простые опечатки.

Общественные праздники в Сипакире в целом соответствовали духу и образу жизни их участников. Соляные шахты, которые испанцы застали первозданными, по выходным привлекали туристов, как и «фланк стейк», приготовленный в печи, и картофель, покрытый большими белыми хлопьями соли. Мы, интерны с побережья страны, имели общепризнанную репутацию неуемных горлопанов, но умели замечательно, как настоящие мастера, танцевать под модную музыку и самозабвенно, до безумия влюбляться.

Мы были так непосредственны и открыты, что в день, когда стало известно об окончании Мировой войны, мы вышли на улицы, чтобы выразить нашу радость, со знаменами, плакатами И яростными криками о победе. Кто-то предложил любому желающему произнести речь. И я, ни на мгновение не задумываясь, пробился сквозь толпу на балкон клуба, выходящий на главную площадь, и без всякой подготовки произнес речь с высокопарными лозунгами, притом так, что многие решили, будто я выучил их заранее наизусть.

Это была единственная в своем роде речь, которую за свои семьдесят лет я вынужден был произнести экспромтом. Я закончил искренней благодарностью каждому из «большой четверки», но восторг площади вызвал пассаж по поводу президента Соединенных Штатов, скончавшегося совсем недавно: «Франклин Делано Рузвельт, как Сид Кампеадор, умеет выигрывать сражения даже после смерти». Эта фраза еще несколько дней витала над городом. Ее написали на уличных плакатах и на портретах Рузвельта в витринах некоторых магазинов. Так что моим первым успехом у публики был не успех поэта или романиста, но оратора, хуже того: политического оратора. С тех пор в лицее я никогда не принимал участия в торжественных мероприятиях, если нужно было подниматься на трибуну. Мои речи были исключительно письменными и выверенными до предела.

Но впоследствии подобная бесцеремонность пригодилась мне для преодоления сценического страха, вводившего меня в состояние ступора как на больших свадьбах, так и в тавернах индейцев в руанах и альпаргатах, где все заканчивалось тем, что мы напивались и оказывались на полу; в доме Беренисе, которая была чрезвычайно красива и не имела предрассудков, ей очень повезло, что она не вышла за меня замуж, потому что безумно любила другого, или на телеграфе, где незабываемая Сарита в кредит отправляла жалостливые телеграммы, когда мои родители задерживали денежные переводы, и не однажды она выручала меня, одалживая в счет будущих переводов. И все же самым незабываемым воспоминанием стала не чья-то любовь, а сама фея преданных служителей поэзии. Ее звали Сесилия Гонсалес Писано, она была остроумна, обаятельна, мыслила непредвзято и независимо, даже в семье консерваторов, и обладала феноменальной памятью на стихотворения. Она жила со своей незамужней тетей-аристократкой в роскошном колониальном особняке, окруженном садом гелиотропов, напротив центрального входа в лицей. Поначалу наши отношения ограничивались поэтическими состязаниями, но все закончилось тем, что Сесилия, всегда помиравшая со смеху над нашими стихами, стала самым настоящим другом моей жизни. Со всеобщей помощью она даже проникала на занятия учителя Кальдерона по литературе.

Во времена моего пребывания в Аракатаке я, мечтая о лучшей жизни, ходил петь с ярмарки на ярмарку с аккордеоном и не слишком противным голосом, который мне всегда казался самым старинным и удобным способом рассказывать небылицы. Если моя мать отказалась от карьеры пианистки ради детей, отец забросил скрипку, чтобы зарабатывать на жизнь и кормить нас, то казалось вполне закономерным, коли старший сын создаст прецедент и благодаря музыке умрет с голоду. Мои спорадические выступления в качестве певца в лицейской группе показали, что у меня хороший слух, я могу петь и быстро научиться играть на любом, даже самом сложном, музыкальном инструменте.

Не было в лицее ни одного музыкального вечера или торжественного мероприятия, к которым я каким-либо образом не приложил руку, но непременно благодаря учителю Гильермо Кеведе Сорносе, композитору и выдающемуся культурному деятелю города, бессменному дирижеру городского оркестра и автору «Мака», цветка у дороги, красного, как сердце, – песни о молодости, которая в свое время была душой музыкальных вечеров и многих вдохновляла на серенады. По воскресеньям после мессы я одним из первых приходил в парк, чтобы побывать на его концертах под открытым небом, всегда начинающихся с «Сороки-воровки» и заканчивающихся исполнением «ансамбля молоточков» из «Трубадура» Верди. Учитель так никогда и не узнал, я не осмелился признаться ему, что в то время мечтой моей жизни было стать таким, как он.

Когда в лицее искали желающих посещать курс музыковедения, Гильермо Лопес Герра и я первыми подняли руки. Занятия по утрам в субботу проводились преподавателем Андресом Пардо Троваром, руководителем Первого классического музыкального ансамбля «Голос Боготы». Мы не заполняли даже четверти столовой, приспособленной для проведения урока, но в одно мгновение учитель покорил нас своим ораторским искусством проповедника. У этого образцового щеголя, одетого в вечерний блейзер и атласный жилет, были неторопливые манеры и неровный голос. Запомнился старинный граммофон (кстати, сегодня вошедший в моду), ручку которого он вращал с мастерством и любовью дрессировщика тюленей. Учитель исходил из предположения – абсолютно верного в нашем случае, – что мы профаны в области высокого искусства. Поэтому он открыл занятия «Карнавалом животных» Сен-Санса, с научной точностью описывая поведение и характер каждого животного. Затем сыграл – конечно же! – «Петю и волка» Прокофьева. Недобрую службу те субботние праздники сослужили в том, что почему-то внушили мне стыдливость и даже ощущение, будто музыка великих мастеров – это чуть ли не тайный порок. Понадобились долгие годы, чтобы непредвзято судить, хороша музыка или плоха.

Я больше не общался с ректором до следующего года, когда он начал преподавать геометрию на четвертом курсе. Он вошел в аудиторию первого марта в десять часов утра, не глядя, пробурчал «Доброе утро!», вытер классную доску губкой, не оставив ни пылинки. Затем повернулся к нам и, даже не сделав перекличку, спросил у Альваро Руиса Торреса:

– Что такое точка?

Времени ответить у того не было, потому что преподаватель общественных наук без стука открыл дверь и сказал ректору, что поступил срочный звонок из министерства образования. Ректор поспешно вышел поговорить по телефону, но так и не вернулся в аудиторию. Никогда. Потому что ему сообщили о снятии его с должности ректора, обязанности которого он добросовестно выполнял в течение пяти лет в лицее, а до этого чуть ли не на протяжении целой жизни.

Его преемником был поэт Карлос Мартин, самый молодой из блестящих поэтов группы «Камень и небо», которую Сесар дель Валье открыл для меня в Барранкилье. Ему было тридцать лет, и он опубликовал три книги. Я знал его стихи и видел его однажды в книжном магазине в Боготе, но ни разу я не нашелся, что сказать ему ни об одной из его книг, чтобы вместе с этим попросить автограф. В понедельник он появился без предупреждения на перемене во время обеда. Мы не ждали его так скоро. Он был похож больше на адвоката, чем на поэта, в костюме в английскую полоску, у него были открытый лоб, тщательно подстриженные усики в ниточку строгой формы, которой также были отмечены его стихи. Он подошел своим размеренным, сдержанным шагом к ближайшей группе учеников и протянул нам руку: – Привет! Я Карлос Мартин.

В этот период я находился под впечатлением от лирической прозы Эдуардо Карранса, опубликованной в литературном разделе «Эль Тьемпо» и журнале «Сабадо». Мне показалось, что этот жанр был навеян книгой «Платеро и я» Хуана Района Хименеса, модного среди молодых поэтов, которые страстно желали стереть с лица земли мифическую фигуру Гильермо Валенсии. Поэт Хорхе Рохос, наследник быстро растаявшего капитала, осуществил под эгидой своего имени и денег публикацию оригинальных сборников, которые пробудили огромный интерес у его поколения, и объединил в группу талантливых и известных поэтов.

Произошла принципиальная, глубинная перемена в наших отношениях с руководством. Призрачный образ предыдущего ректора был заменен реальным присутствием нового, с соблюдением надлежащей дистанции, но всегда короткой. Ректор отказался от ежедневной проверки внешнего вида и от других бесполезных стандартов и нередко беседовал с учениками во время вечерней перемены.

Моему пути было также придано новое направление. Возможно, что-то обо мне рассказал Кальдерон, поскольку в один из первых же вечеров новый ректор устроил пристрастный допрос о моих отношениях с поэзией, и я выложил ему все, что хранил в душе. Он спросил, читал ли я «Литературный опыт», очень обсуждаемую книгу Альфонсо Рейеса. Я признался, что нет. И он принес мне ее на следующий день. Я проглотил под партой за три урока сразу половину книги и оставшуюся часть в перерывах на футбольном поле. Меня порадовало, что столь признанный эссеист займется изучением песен Агустино Лары, как если бы это были стихотворения Гарсиласо, под предлогом одной замысловатой фразы: «Известные песни Агустино Лары не являются народными». Я словно обнаружил поэзию, растворенную в бульоне повседневной жизни.

Мартин отказался от роскошной квартиры ректора. Он устроил свой рабочий кабинет, доступный для всеобщего посещения, в главном дворе, что его еще больше сблизило с нашими дружескими вечерними скопищами. Он поселился – явно на длительное время – вместе с женой и детьми в большом старом колониальном доме, находившемся в хорошем состоянии, на углу главной площади, и читал книги, которыми были сплошь уставлены стенные стеллажи и о которых в те времена мог лишь мечтать даже самый искушенный, продвинутый читатель. По выходным его навещали друзья из Боготы, прежде всего члены группы «Камень и небо». Однажды в воскресенье мы с Гильермо Лопесом Гер-рой зашли к нему домой по какому-то случайному делу, и там находились Эдуардо Карранса и Хорхе Рохас, оба очень знаменитые поэты. Ректор быстрым жестом велел нам сесть и не прерывать беседу. Мы пробыли там полчаса, не поняв ни слова из разговора, потому что обсуждалась книга Поля Валери, о которой мы не слышали. Я несколько раз видел Каррансу в книжных магазинах и кафе Боготы и мог бы узнать его лишь по тембру голоса и плавности речи, которые соответствовали его одежде и поведению – он и внешне был истинный поэт. А вот Хорхе Рохаса, напротив, я не смог узнать из-за его наряда и министерских манер до тех пор, пока Карранса не обратился к нему по имени. Я страстно мечтал быть свидетелем поэтического спора между тремя величайшими людьми, но этого не случилось. В конце разговора ректор положил руку мне на плечо и сказал своим гостям:

– Вот незаурядный поэт.

Он, разумеется, произнес это как шутливый комплимент, но я был поражен. Карлос Мартин настоял на том, чтобы сделать нашу фотографию с обоими великим поэтами. И действительно, ректор сделал ее. Но я ничего больше не слышал о том снимке, пока полвека спустя не обнаружил его в доме Мартина на каталонском побережье, где он жил, выйдя на пенсию в весьма преклонном возрасте.

Лицей был охвачен ветром перемен. Радио, которое мы использовали только для танцев парней с парнями, благодаря Карлосу Мартину превратилось в средство массовой информации, и впервые на площадке для отдыха мы слушали и обсуждали вечерние новости. Культурная жизнь стала более активной в связи с созданием литературного объединения и публикацией газеты. Мы составили список всерьез увлеченных литературой, количество и дало название нашему объединению: «Литературный центр Тринадцати». Нам показалось, что это добрый знак судьбы, потому что, помимо всего, был брошен вызов предрассудкам. Инициатива исходила от тех же студентов и состояла исключительно в том, что мы раз в неделю собирались, чтобы поговорить о литературе, хотя на самом деле в свободное время мы уже не делали ничего другого, как в лицее, так и за его пределами. Каждый приносил что-нибудь свое, читал и представлял на всеобщее обсуждение. Удивленный этим обстоятельством, я внес свой вклад чтением сонетов, подписанных псевдонимом Хавьер Гарсес, которым я воспользовался не для того, чтобы выделиться, а исключительно с целью скрыть свое авторство. Это были простые упражнения по стихосложению, выполненные без вдохновения, души и особого желания, не имеющие никакой поэтической ценности. Я начал с подражаний Кеведо, Лопе де Вега и даже Гарсиа Лорке, чьи восьмистишия были написаны настолько непринужденно, что достаточно было начать, чтобы продолжать уже просто по инерции. Я зашел так далеко в моем рвении подражать, что задался целью спародировать по порядку каждый из сорока сонетов Гарсиласо де ла Вега. Кроме того, я писал стихи, которые интерны просили отдать им и, выдавая за собственные сочинения, посвящали их своим воскресным подругам. И одна из них под строгим секретом взволнованно прочитала мне стихотворение, посвященное ее ухажером и якобы сочиненное им в ночном одиночестве.

Карлос Мартин предоставил нашему объединению во втором дворе лицея небольшое складское помещение с окнами, закрытыми в целях безопасности. Нас было пятеро, мы заседали и определяли задания для нашего следующего собрания. Никто из моих тогдашних коллег не сделал карьеру писателя, но дело было не в дальнейшей карьере, а в том, чтобы оценить возможности каждого. Мы обсуждали произведения друг друга и порой так горячились, будто это был футбольный матч. Однажды Рикардо Гонсалесу Риполю понадобилось выйти посреди спора, и он застал врасплох ректора, подслушивающего нас у дверей. Ректорское любопытство было оправданным, ему казалось неправдоподобным, что мы действительно посвящаем наше свободное время литературе.

В конце марта пришла весть о том, что в Национальном парке Боготы бывший ректор господин Алехандро Рамос выстрелил себе в голову. Никто не связывал этот поступок с его необщительным и, возможно, склонным к депрессиям характером. И никто не находил разумных причин кончать жизнь самоубийством именно рядом с памятником генералу Рафаэлю Урибе Урибе, участнику четырех гражданских войн и политику-либералу, который был убит ударом топора двумя фанатиками во дворе Капитолия. Делегация лицея во главе с новым ректором присутствовала на похоронах Алехандро Рамоса, оставшегося в нашей памяти символом ушедшего времени.

Интерес к национальной политике был в интернате довольно поверхностным. В доме бабушки и дедушки я слышал много раз, как говорили, что единственная разница между двумя партиями после Тысячедневной войны заключалась в том, что либералы ходили к пятичасовой мессе, чтобы их не видели, а консерваторы – к восьмичасовой для того, чтобы завоевать доверие верующих. Тем не менее настоящие различия начали вновь проявляться тридцать лет спустя, когда партия консерваторов потерпела поражение и первые либеральные президенты стремились открыть страну новым мировым веяниям. Проигравшая партия консерваторов, потеряв свою абсолютную власть, в далеком сиянии Муссолини в Италии и в сумерках генерала Франко в Испании, наводила порядок и чистоту в своем собственном доме, в то время как президент Альфонсо Лопес Пумарехо в свое первое правление вместе с плеядой молодых и образованных людей старался создать условия для развития современного либерализма, возможно, даже не отдавая себе отчета в том, что этим способствовал историческому фатализму, разделяя нас на две половины, на которые был расколот мир. И это было неизбежно. В одной из книг, которые нам давали читать учителя, я вычитал сразу запомнившуюся фразу Ленина: «Если ты не занимаешься политикой, то политика займется тобой».

Тем не менее после сорока шести лет пещерной гегемонии президентов-консерваторов начинал казаться возможным и мир. Три молодых президента, обладая новым, современным мышлением, открыли перспективу либерализму, который, очевидно, был способен рассеять туман прошлого. Альфонсо Лопес Пумарехо, самый значительный из троих, смелый реформатор, был переизбран в 1942 году на второй срок, и ничего, казалось, не могло нарушить установленный темп перемен в стране. Поэтому на первом курсе лицея мы поглощали новости о войне в Европе с такой жадностью, с какой никогда не интересовались нашей государственной политикой. Газеты доставлялись в лицей только по особым случаям, поскольку у нас не было привычки читать их. Отсутствовало и портативное радио, и только в комнате учителей стоял старый проигрыватель, который мы включали на всю громкость во время танцев в семь часов вечера. Поэтому далеко не сразу узнали и осознали то, что бушует самая кровавая и беспощадная из войн человечества.

Политика ворвалась в жизнь лицея. Мы разделились на группы либералов и консерваторов и так впервые узнали, на чьей стороне каждый из нас. Возникла внутренняя партийность, сердечная, но настолько академичная по сути, что вскоре вылилась в то самое состояние духа, которое начинало разлагать и всю страну. Первоначальная напряженность была едва заметна, никто не сомневался в позитивном влиянии Карлоса Мартина, стоящего во главе преподавателей лицея, никогда не скрывавших своих взглядов и убеждений. Новый ректор не был активным членом какой-либо партии. По крайней мере он разрешил нам слушать вечерние новости в зале по радиоле. С тех пор политические известия одержали верх над танцевальной музыкой. Ходили даже слухи, что в его кабинете висел портрет то ли Ленина, то ли Маркса.

Следствием нашей начавшейся политизированности стала угроза мятежа, однажды чуть не вспыхнувшего в лицее. В дормиторий мы вместо чтения и сна яростно кидались подушками и башмаками. Я так и не смог вспомнить, какой же на самом деле была причина, но полагаю – и несколько участников той бузы согласны со мной, – что это случилось из-за одного эпизода книги «Кантакларо» Ромула Гальегоса, которую читали вслух той ночью. Мы устроили небывало страшный погром.

Немедленно позвали Карлоса Мартина. Он вошел в дормиторий, несколько раз прошел его от одного конца до другого в полной тишине, вызванной его появлением. Затем, в приступе авторитаризма, несвойственном его характеру, приказал нам покинуть дормиторий в пижамах и тапочках и собрал нас на холодном дворе. Там он прочитал нам отповедь в стиле Каталины, и мы вернулись продолжать ночной отдых, уже соблюдая полный порядок. Это была единственная стычка, которую я помню за время моего обучения в лицее.

Студент Марио Конверс, который в том году перешел на шестой курс, поддержал наше безрассудное намерение делать газету, непохожую на те, что выпускались в других колледжах. В первую же нашу встречу он мне показался настолько убедительным, что я решил стать ее главным редактором и стал им, много обещавшим, но не имевшим четкого представления о своих обязанностях. Окончательные приготовления к изданию газеты совпали с арестом президента Лопеса Пумарехо группой высокопоставленных военных 8 июля 1944 года, когда он находился с официальным визитом на юге страны. Факты, изложенные им самим, чрезвычайно ценны. Он рассказал поучительную для исследователей удивительную историю, согласно которой совершенно ничего не знал о происходящем до момента своего освобождения. Он был настолько точен в изложении фактов реальной жизни, что переворот в Пасто остался одним из самых нелепых эпизодов национальной истории.

Альберто Льерас Камарго, находясь еще в своей первой официальной должности, усыпил своим голосом и великолепной риторикой бдительность страны, он в течение нескольких часов выступал по Национальному радио, до тех пор, пока президент Лопес не был освобожден и порядок не был восстановлен. Но тяжелый осадок, сопровождавшийся резкой критикой прессы, был неизбежен. Прогнозы же были самыми неопределенными. Консерваторы управляли страной с момента получения независимости от Испании в 1830 году и до победы на выборах Олаи Эрреры век спустя, за это время не допустив никаких попыток либерализации системы. Либералы, в свою очередь, становились все более умеренными в стране, которая шла вперед, оставляя истории жалкие остатки от себя самой. В те времена существовала элита молодых интеллектуалов, поддавшихся искушениям власти. Хорхе Элиесер Гайтан был более решительным и жизнеспособным ее представителем. Он стал одним из героев моего детства благодаря своей деятельности, направленной против репрессий на банановых плантациях, о которых я многое слышал, не понимая, о чем шла речь, пока не вырос.

Моя бабушка восхищалась им, но я думаю, что ее волновали его политические убеждения, в то время имеющие много общего с коммунистическими идеями. Я стоял позади него, когда на площади Сипакиры он произносил с балкона громовую речь. Меня поразили его череп в форме дыни, гладкие и жесткие волосы, кожа настоящего индейца, громкий голос и манера говорить, как у уличных мальчишек Боготы, возможно, утрированная из политических соображений. Его речь была не о либералах и консерваторах или эксплуататорах и эксплуатируемых, о которых говорили все, а о нищих и олигархах, слово, которое он неустанно повторял почти в каждой фразе, а я услышал тогда впервые и поспешил отыскать его в словаре.

Известный адвокат, блестящий ученик великого итальянского криминалиста Энрико Ферри, в Риме он изучал также ораторское искусство Муссолини и даже что-то перенял от его театральной манеры выступать с трибуны. Габриэль Турбай, его соперник по партии, был врачом, образованным и элегантным человеком в изящных золотых очках, в которых удивительно походил на артиста кино. На недавно прошедшем съезде коммунистической партии он неожиданно произнес речь, которая поразила многих и не на шутку встревожила некоторых из его буржуазных однопартийцев, но он и не думал противостоять словом или делом либеральному сознанию и аристократическому духу. Благодаря своим открытым отношениям с русской дипломатией в 1936 году в Риме он установил официальные отношения с Советским Союзом и стал там послом Колумбии. А семь лет спустя, находясь в Соединенных Штатах в должности министра иностранных дел Колумбии, наладил и отношения с Вашингтоном.

Его связи с советским посольством в Боготе были очень сердечными. В коммунистической партии Колумбии у него было несколько влиятельных друзей, которые могли бы помочь создать предвыборный союз с либералами, о чем тогда много говорили, но только разговорами все и ограничилось. Также в период его деятельности в Вашингтоне в Колумбию доходили упорные слухи о его тайном романе с голливудской знаменитостью – может быть, Джоан Кроуфорд или Полетт Годард, – но все же он так и остался убежденным холостяком.

Избиратели Гайтана и Турбая могли составить либеральное большинство и открыть новые пути развития внутри самой партии, но ни один из двух лагерей в отдельности не мог выиграть выборы у объединенных и вооруженных консерваторов.

Наш литературный вестник появился в эти неспокойные дни. Помимо самого факта выхода из печати первого номера, нас неожиданно удивил его настоящий профессиональный вид – восемь страниц отменно сверстанной и хорошо напечатанной иллюстрированной газеты малого формата. Карлос Мартин и Карлос Хулио Кальдерон были самыми восторженными читателями и оба обсуждали на переменах некоторые наши статьи. Самой важной среди них была одна, написанная Карлосом Мартином по нашей просьбе. В ней шла речь о необходимости пробуждения и смелого осознания борьбы против торгашей интересами государства, политиков, карабкающихся по ступеням власти, и спекулянтов, которые тормозят движение страны вперед. Мы напечатали статью с его большим портретом на первой полосе. В этот номер вошли также публикация Конверса об испаноязычном мире и моя лирическая проза под псевдонимом Хавьер Гарсес. Конверс объявил нам, что его друзья в Боготе с особым воодушевлением поддерживали идею выпускать большим тиражом газету для студентов и даже были готовы оказать конкретную денежную помощь.

Первый номер так и не был роздан из-за переворота в Пасто. В тот же день, когда было объявлено об общественных беспорядках, алькальд Сипакиры ворвался в лицей во главе вооруженного взвода и изъял готовые к распространению экземпляры издания. Его появление было неожиданным и объяснялось только чьим-то коварным доносом, что газета содержит компрометирующие материалы. В тот же день пришло уведомление из пресс-центра президента республики о том, что газета была напечатана, не пройдя цензуру осадного положения, и Карлос Мартин был отстранен от должности ректора без объяснений.

Это было нелепое решение, которое заставило нас почувствовать одновременно и оскорбление, и собственную значимость. Тираж газеты не превышал двухсот экземпляров, предназначавшихся для наших друзей, но нам объяснили, что требование цензуры при режиме осадного положения неоспоримо. Разрешение на издание вестника было отменено до получения нового приказа, который так никогда и не поступил.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю