Текст книги "Жить, чтобы рассказывать о жизни"
Автор книги: Габриэль Гарсиа Маркес
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Я читал на занятиях, открыв книгу на коленях, с такой дерзостью, что моя безнаказанность казалась возможной только благодаря соучастию учителей. Единственное, чего я не достиг моими хорошо рифмованными хитростями, было то, что мне не простили ежедневную мессу в семь часов утра. Кроме того, что я писал мои глупости, я был солистом в хоре, рисовал карикатуры, читал наизусть стихотворения на торжественных заседаниях и столько еще вне времени и места, что никто не понимал, когда же я учился. А причина была самой простой: я не учился.
Посреди такой излишней активности я до сих пор задаюсь вопросом, почему учителя занимались столько со мной, при этом не крича о позоре моей плохой орфографии. В отличие от мамы, которая прятала некоторые из моих писем от отца, справедливо полагая, что тот просто лишится жизни, увидев мою фантастическую безграмотность, а другие мне возвращала исправленные и иногда со своими поздравлениями в достижении определенных успехов в грамматике и хорошего использования слов. Но и через два года не было видимых улучшений. Сегодня моя проблема остается прежней: я никогда так и не смог понять, почему допускаются немые буквы или две разные буквы, дающие одинаковый звук, и так много других бесполезных правил.
Именно так я открыл в себе призвание, которое меня сопровождало всю жизнь: удовольствие от общения с учениками, старшими, нежели я. Даже сегодня на встречах молодых людей, которые могли бы быть моими внуками, я вынужден делать усилие, чтобы не чувствовать себя их младшим товарищем. Так я стал другом двух старших учеников, которые позже были моими приятелями на знаменательном отрезке моей жизни. Один был Хуан Б. Фернандес, сын одного из трех основателей и собственников газеты «Эль Эральдо» в Барранкилье, где я начал мои первые журналистские опыты и где он вырос от своих первых текстов до генерального руководства. Другим был Энрик Скопелл, сын одного кубинского фотографа, широко известного в городе, и сам фоторепортер. Тем не менее моя благодарность к нему была не столько из-за наших совместных работ в прессе, сколько из-за его ремесла дубильщика диких шкур, которые экспортировались в половину мира. В одну из моих первых поездок за границу он подарил мне кожу каймана длиной три метра.
– Эта кожа стоит огромных денег, – сказал он мне без драматизма. – Но я советую тебе не продавать ее до тех пор, пока ты не почувствуешь, что скоро умрешь от голода.
До сих пор я все еще спрашиваю себя, до какой степени мудрец Кике Скопелл знал, что делал, давая мне этот вечный талисман, потому что в действительности много раз я должен был продать его за годы нужды. Тем не менее я все еще храню ее, покрытую пылью и почти окаменевшую, потому что с тех пор как я ношу ее в чемодане по всему миру, мне всегда хватало сентаво, чтобы поесть.
Иезуитские учителя, такие строгие в классах, были совсем другими на переменах, где нам преподавали то, что не говорили в аудиториях, и открывали то, что на самом деле хотели преподавать. Насколько это было возможно в моем возрасте, я думаю, что помню, потому что эта разница была слишком очевидна даже для меня. Отец Луис Посада, очень молодой щеголь прогрессивного образа мыслей, который много лет проработал в профсоюзной сфере, имел архив карточек со сжатыми энциклопедическими выписками, особенно о книгах и авторах. Отец Игнасио Сальдивар был горным баском, который продолжал часто бывать в Картахене до самой старости в монастыре Сан Педро Клавер. У отца Эдуардо Нуньеса была уже самая современная монументальная история колумбийской литературы, о судьбе которой до сих пор нет сведений. Старый отец Мануэль Идальго, учитель пения, обнаруживал увлеченность языческой музыкой и даже позволял себе рассказывать о ней, что, конечно, не было предусмотрено программой.
С отцом Пьесчаконом, ректором, у меня было несколько случайных бесед, и от них у меня осталась уверенность, что он смотрел на меня как на взрослого, не только благодаря темам, доступным мне, но и благодаря его очень смелым объяснениям. В моей жизни я ставил перед собой важнейшую задачу: прояснить представления о Рае и аде, которые мне не удалось примирить с данными из катехизиса из соображений чисто географических. Ректор меня настроил против этих догм своими смелыми мыслями. Небо было без теологических осложнений благодаря присутствию Бога. Ад, разумеется, наоборот. Но дважды он мне признавался в некотором своем замешательстве по поводу того, что «в любом случае в аду есть огонь», но не смог объяснить это. Скорее благодаря этим урокам на перемене, чем формальным занятиям, я закончил год с грудью, увешанной медалями.
Мои первые каникулы в Сукре начались в одно прекрасное воскресенье в четыре часа дня на пристани, украшенной гирляндами и цветными воздушными шарами, и площади превращенной в пасхальный базар. Меня начало качать на твердой земле, одна девушка, очень красивая блондинка, с тягостной непосредственностью повисла у меня на шее и принялась душить меня поцелуями. Это была моя сестра Кармен Роса, дочь моего отца до его брака, которая приехала провести время со своими незнакомыми родственниками. По этому случаю приехал и еще один сын отца, Абелардо, занимающийся ремеслом портного, который поставил свою мастерскую рядом с главной площадью и стал для меня просветителем в вопросах полового созревания.
В новом и недавно меблированном доме была праздничная атмосфера и новорожденный брат: Хайме, родившийся в мае под хорошим знаком Близнецов и к тому же шестимесячным. Я узнал об этом только по приезде, потому что родители, казалось, были готовы умерить свой пыл в смысле ежегодных родов, но мама поспешила объяснить мне, что Хайме – это дань святой Рите за процветание, которое вошло в дом. Она была помолодевшей и веселой, все время что-то напевала, и папа сиял в атмосфере хорошего настроения с широким ассортиментом в его аптеке, с востребованными консультациями, особенно по воскресеньям, когда приходили пациенты с соседних гор. Не знаю, узнал ли он когда-нибудь, что такой наплыв был обусловлен на самом деле его славой хорошего лекаря, хотя люди из окрестностей приписывали ее не гомеопатическим свойствам его сахарных шариков и чудесных вод, а его искусству колдуна.
Сукре был лучше, чем в воспоминании, из-за обычая, по которому в рождественские праздники город разделялся на два больших района: Сулиа на юге и Конговео на севере. Кроме других второстепенных состязаний, учреждался исторический конкурс аллегорических карнавальных повозок, на котором в артистических турнирах соперничали два района. В ночь перед Рождеством все наконец собирались на главной площади, и публика решала в жарких спорах, какой из районов оказывался победителем года.
С момента своего приезда Кармен Роса внесла свой заметный вклад в великолепие Пасхи. Она была современной и кокетливой и стала хозяйкой танцев со шлейфом шальных претендентов. Моя мать, настолько оберегающая своих дочерей, с ней такой не была, а, наоборот, приветствовала эти ухаживания, которые наградили наш дом небывалой репутацией. Это были отношения соучастниц, которых никогда не было у моей матери с ее собственными дочерями. Абелардо, в свою очередь, решал мужские проблемы жизни другим способом – в мастерской из одного общего помещения, разделенного ширмой. Как портной он был хорош, но не до такой степени, как в своей последовательности и невозмутимости племенного жеребца, поскольку больше времени проводил в хорошей компании в постели за ширмой, чем один, скучая за швейной машинкой.
У моего отца во время тех каникул была странная идея сделать из меня торговца.
– На всякий случай, – сказал он мне.
Первым делом надо было преподать мне, как вернуть в дом долги аптеки. В один из этих дней он отправил меня собрать несколько долгов в «Ла Ору», бордель без предрассудков за пределами города.
Я сунулся в полуоткрытую дверь комнаты, которая выходила на улицу, и увидел одну из женщин дома, спящую во время сиесты на койке, босую и в комбинации, которая не прикрывала ей бедра. Прежде чем я сказал ей что-то, она села на кровати, посмотрела на меня заспанная и спросила, чего я хочу. Я ей сказал, что пришел с поручением от моего отца для дона Элихио Молины, владельца. Но вместо того чтобы направить меня, она приказала войти, подперла жердью дверь и сделала знак указательным пальцем, который мне сказал все: «Иди сюда».
Я пошел туда, и по мере того как я приближался, ее тяжелое дыхание наполняло комнату, как речной прилив, до тех пор, пока она не смогла схватить меня за руку своей правой рукой и левой рукой скользнула внутрь ширинки. Я пришел в восторг.
– Так ты сын доктора пилюль? – спрашивала она, ощупывая все внутри моих штанов пальцами, которых, казалось, было больше десяти. Она сняла с меня брюки, не переставая шептать нежности на ухо, сняла через голову комбинацию и на спине вытянулась на кровати лишь в одних разноцветных панталонах. – А это то, что снимешь ты, – сказала она мне. – Это твоя мужская обязанность.
Я развязал завязку на ширинке, но в спешке не смог снять трусы, и ей пришлось помогать мне, вытянув ноги быстрым движением пловчихи. Затем она подхватила меня за подмышки и положила на себя сверху в хрестоматийной манере миссионера. Остальное она сделала по своему вкусу, пока я не умер один, лежа на ней, хлюпая в луковом супе ее бедер кобылки.
Она отдыхала в тишине, пристально глядя мне в глаза, и я терпел ее взгляд в надежде снова начать, теперь без испуга и подольше. Вдруг она мне сказала, что не возьмет с меня два песо за свои услуги, потому что я не был готов. Затем она вытянулась на спине и рассмотрела внимательно мое лицо.
– К тому же, – сказала она мне, – ты рассудительный брат Луиса Энрике. Верно? У вас одинаковые голоса.
Я не нашел в себе простодушия, чтобы спросить, почему она его знает.
– Не будь болваном! – засмеялась она. – Если даже у меня здесь его брюки, которые в последний раз я вынуждена была стирать.
Мне это показалось преувеличением из-за возраста моего брата, но когда она на меня посмотрела, я понял, что это точно было. Затем она выпрыгнула из кровати с балетной грацией и, пока одевалась, объяснила мне, что в следующей двери дома налево находился дон Элихио Молина. И наконец, спросила меня:
– Это у тебя впервые? Не правда ли?
Сердце подпрыгнуло.
– Вот еще! – соврал я ей. – У меня их было семь.
– В любом случае, – произнесла она с ироничным выражением лица, – ты должен сказать своему брату, чтобы он тебя немного поучил.
Премьера придала мне жизненной энергии. Каникулы были с декабря по февраль, и я спрашивал себя, сколько раз я должен буду доставать по два песо, чтобы возвращаться к ней. Мой брат Луис Энрике, который уже был ветераном тела, лопался от смеха из-за того, что кто-то в нашем возрасте должен был платить за нечто, чем занимались двое и что делало их счастливыми.
В феодальном духе Ла Моханы сеньоры удовлетворяли себя тем, что первыми использовали девственниц своих поместий, а после нескольких таких ночей дурного использования оставляли их на произвол судьбы. Мне приходилось выбирать среди тех из них, кто сам выходил охотиться за нами на площадь после танцев. Тем не менее в течение тех каникул они все еще вызывали у меня страх такой же, как телефон, и я смотрел, как они проходили, будто облака на воде. У меня не было ни момента спокойствия от ощущения опустошенности, которую оставило в моем теле первое случайное похождение. Сегодня я все еще думаю, что это приключение было причиной жесткого состояния души, с которым я вернулся в колледж, с помраченным рассудком от гениального сумасбродства поэта Боготы дона Хосе Мануэля Маррокина, который свел с ума читателей с первой же строфы:
И лай собачат, и крики петушат,
И огнебелый зык колоколят,
И ревы славнотрубные ослят,
И трели в выси легких птичинят,
И всхлипы нежных серенадок,
И хрюканье им в лад свиняток,
И зорек персторозый плат,
И злато спеющих полят —
Когда жемчужу переливно слезы,
И – в пекле дрожно, как в морозы.
И испусканье вздошет рот,
Оконя вожделенный плод. (Пер. Емельяна Маркова.)
Я не только вносил неразбериху, в которой находился сам, читая наизусть нескончаемые поэмы, но и научился говорить с легкостью жителя, бог знает какой страны. Со мной такое происходило часто: я спрашивал о чем-нибудь, но почти всегда это было настолько странно и потешно, что учителя старались ускользнуть от ответа. Кто-то из них даже забеспокоился о моем психическом здоровье, когда я ему давал во время экзамена ответ, меткий, но не поддающийся с первого раза расшифровке. Я не помню, чтобы было что-то эдакое в этих простых шутках, но все вокруг веселились.
Мое внимание привлекло то, что священники разговаривали со мной, будто они слегка тронулись, и я им отвечал в том же ключе. Другим поводом для тревоги стало то, что я сочинил пародии на сакральные капеллы с языческими текстами, которые, к счастью, никто не понял. Мой попечитель, с согласия моих родителей, отвел меня к специалисту, который мне устроил экзамен, изнурительный, но очень забавный, потому что, помимо интереса психиатра-профессионала, у него была личная симпатия и неотразимые методы. Он заставил меня читать книжечку с запутанными фразами, которые я должен был привести в порядок. Я это сделал с таким энтузиазмом, что врач не удержался от искушения вмешаться в мою игру, и нам удалось произвести настолько затейливые трюки, что он включил их в свои будущие научные исследования. В конце скрупулезного изучения моих привычек он спросил, сколько раз я мастурбировал. Я ему ответил первое, что мне пришло в голову: я никогда не отважился на это. Он мне не поверил, но прокомментировал будто небрежно, что страх – это негативный фактор для сексуального здоровья, и его недоверие мне показалось скорее подстрекательством. Я воспринял его как неординарного человека, которого мне захотелось увидеть уже будучи взрослым, когда я был журналистом «Эль Эральдо», чтобы он мне рассказал о своих личных выводах, сделанных после моего осмотра, но оказалось, что уже много лет назад он переехал в США. Один из его старинных приятелей был более красноречивым и с большим чувством сообщил мне, что нет ничего странного, что мой врач находился в психиатрической клинике в Чикаго, потому что всегда считал его более сдвинутым, чем его пациенты.
Моим диагнозом было нервное переутомление, усугубленное чтением после приемов пищи. Он мне рекомендовал полный двухчасовой покой во время переваривания пищи и физическую активность более интенсивную, чем обязательный спорт. Меня все еще удивляет серьезность, с которой мои родители и мои учителя восприняли его рекомендации. Они урегулировали мое чтение и не единожды отнимали книгу, когда находили меня читающим в классе под партой. Меня освободили от сложных предметов и заставили больше заниматься физической активностью в дневные часы. Так, пока остальные были в классе, я играл один во дворе в баскетбол, тупо забрасывая мяч в корзину и декламируя наизусть. Мои приятели по классу с первого же момента разделились: на тех, кто на самом деле думал, что я всегда был сумасшедшим, и тех, кто полагал, что я стал сумасшедшим, чтобы наслаждаться жизнью, и тех, кто продолжал общаться со мной на том основании, что сумасшедшими были учителя. С тех пор ходит версия, что я был исключен из колледжа, потому что бросил чернильницу в учителя арифметики, пока он писал упражнения по правилу пропорциональности на доске. К счастью, отец это понял по-простому и постановил, чтобы я вернулся домой, не окончив года и не тратя больше ни времени, ни денег на скуку, которая могла сравниться с печеночным недугом.
Для моего брата Абелардо, наоборот, не было жизненных проблем, которые бы не решались в постели. Пока мои сестры сострадательно лечили меня, он научил меня волшебному средству, сразу как только увидел меня входящим в его мастерскую:
– То, чего тебе не хватает, так это хорошей партнерши по сексу.
Я это воспринял настолько серьезно, что почти каждый день на полчаса ходил в бильярд на углу и оставался за ширмой в швейной мастерской с его подружками всех мастей, и никогда с одной и той же. Это был период неразумных поступков, которые, казалось, подтверждали клинический диагноз Абелардо, потому что на следующий год я вернулся в колледж в здравом уме.
Никогда я не забуду радости, с которой меня приняли обратно в колледже Святого Иосифа, и восхищения, с которым славили пилюли моего отца. На этот раз мне пришлось жить не у Вальдебланкесов, которые уже не помещались в своем доме из-за рождения второго сына, а в доме дона Эльесера Гарсиа, родного брата моей бабушки со стороны отца, известного своей добротой и честностью. Он проработал в банке до пенсионного возраста, и что больше всего меня потрясло, так это его извечная страсть к английскому языку. Он его учил на протяжении всей своей жизни с рассвета и допоздна, произнося нараспев упражнения очень хорошим голосом и с хорошим произношением до тех пор, пока ему позволял это возраст. В праздничные дни он ходил в порт охотиться на туристов, чтобы поговорить с ними, и он достиг того, что овладел английским, почти как испанским, но застенчивость мешала ему говорить на нем с кем-нибудь из знакомых. Три сына, все старше меня, и его дочь Валентина так никогда и не смогли услышать его английскую речь. Через Валентину, которая была моей большой подругой и вдохновенной читательницей, я открыл существование движения «Песок и Небо», образованного группой молодых поэтов, которые намеревались обновить поэзию карибского побережья, вдохновляясь примером Пабло Неруды. На самом деле, они были местным повторением группы «Камень и Небо», которая царила в те годы в поэтических кафе Боготы и в литературных приложениях, руководимых Эдуардо Каррансой при поддержке испанца Хуана Района Хименеса, со здоровой решимостью расчистить опавшие листья XIX века. Их было не более полудюжины, едва вышедших из подросткового возраста, но они ворвались с такой силой в литературные приложения побережья, что стали восприниматься как поэты с серьезным будущим.
Предводителя «Песка и Неба», примерно двадцати двух лет, звали Сесар Аугусто дель Валье, он внес свой новаторский порыв не только в темы и чувства, но также и в правописание и грамматические законы своих стихов. Пуристам он показался еретиком, академикам – глупцом, а классики его посчитали бесноватым безумцем. Правдой тем не менее было то, что вопреки своей принадлежности к группе он, как и Неруда, был неисправимым романтиком.
Моя двоюродная сестра Валентина в одно воскресенье привела меня в дом, где Сесар жил со своими родителями, в районе Сан-Роке, самом разгульном в городе. Он был крепок костью, смуглый и тощий, с большими кроличьими зубами и взъерошенной шевелюрой поэтов его времени. И к тому же гуляка праздный и без гроша. Его дом, бедного сословия, был завален книгами настолько, что, казалось, еще одна просто не поместится там. Его отец был человеком серьезным и скорее грустным, с видом служащего на пенсии и казался страдающим от бесплодного призвания его сына. Его мать меня радушно приняла с определенным состраданием к чьему-то сыну, измученному тем же злом, которое заставляло ее так плакать из-за собственного дитя.
Этот дом был для меня открытием некоего мира, который, возможно, я чувствовал интуитивно в мои четырнадцать лет, но никогда не представлял, до какой степени. С того первого дня я стал его самым постоянным посетителем, и я отнимал столько времени у поэта, что сегодня я все еще не могу объяснить, как он мог выносить меня. Я пришел к мысли, что он использовал меня для практического воплощения своих литературных теорий, возможно, произвольных, но ослепительных, с собеседником изумленным, но безобидным. Он мне давал на время поэтические сборники, о которых я никогда не слышал, и я их обсуждал с ним без малейшего понимания собственной дерзости. Особенно что касается Неруды, чью «Поэму двадцать» я выучил наизусть, чтобы вывести из себя кого-нибудь из иезуитов, которые не могли пройти по этим топям поэзии. В те дни культурная среда города переполошилась из-за поэмы Мейры Дельмар в Картахене де Икдиас, которая захватила все слои общества побережья. Мастерство произношения и звучание голоса, которым мне ее прочитал Сесар дель Валье, были такими, что я ее запомнил наизусть со второго раза.
Потом мы никак не могли поговорить, потому что Сесар писал на свой лад. Он ходил по комнатам и коридорам, словно в ином мире, и каждые две или три минуты проходил передо мной как сомнамбула, внезапно садился за машинку, писал одну строку, одно слово, возможно, одну точку или запятую и снова ходил. Я наблюдал за ним, потрясенный неземным чувством открытия уникального и тайного способа писать стихи. Так было всегда в мои годы в колледже Святого Иосифа, которые мне дали риторическую основу, чтобы высвобождать моих бесов искусства. Последняя новость, которая у меня была о том незабываемом поэте два года спустя в Боготе, была телеграмма от Валентины с двумя единственными словами, которые ей не хватило духу написать от руки: «Умер Сесар».
Моим первым чувством в Барранкилье без родителей было осознание свободы произвола. У меня были дружеские отношения, которые я сохранял долго после колледжа. Среди них Альваро дель Торо, который был вторым голосом в моих декламациях на переменах, и семейство Артета, с ними я имел обыкновение исчезать в книжных магазинах и кино. Но единственным ограничением, которое мне установили в доме дяди Эльесера, чтобы подтвердить его ответственность за меня, было то, чтобы я приходил не позже восьми вечера.
Однажды, когда я ждал Сесара дель Валье, читая в гостиной его дома, к нему пришла одна поразительная женщина. Ее звали Мартина Фонсека, она была белокожая, отлитая в форме мулатки, умная и самостоятельная, и вполне могла быть любовницей поэта. В течение двух или трех часов я наслаждался во всей полноте удовольствием разговаривать с ней, пока Сесар не вернулся домой, и они ушли вместе, не сказав куда. Я ничего снова не знал о ней до первого дня Великого поста того года, когда я вышел с торжественной мессы, и я встретил ее ожидающей меня на скамье в парке. Я подумал, что это видение. На ней был льняной расшитый капот, который делал еще более совершенной ее красоту, вычурное колье и живой огненный цветок в вырезе на груди. Тем не менее то, что я больше всего ценю в воспоминании, это манеру, с которой она пригласила меня в свой дом без малейшего признака преднамеренности, так, что мы не приняли в расчет сакральный знак креста из пепла, который был у нас обоих на лбу. Ее муж, который был лоцманом корабля на реке Магдалене, находился в своей служебной поездке в течение двенадцати дней. Что было странного в том, что его супруга пригласила меня в случайную субботу на шоколад с булочками? Только обряд повторялся на протяжении всего оставшегося времени года, пока муж плавал на корабле, и всегда с четырех до семи, потому что это было время юношеского киносеанса в кинотеатре «Рекс», который мне служил отговоркой в доме дяди Эльесера, чтобы быть с ней.
Она профессионально занималась повышением квалификации учителей начальной школы. Самых профессиональных она принимала в их свободные часы с шоколадом и булочками, таким образом, новый субботний ученик не привлек внимания шумных соседей. Была удивительна сама естественность той тайной любви, которая пылала на сумасшедшем огне с марта по ноябрь. После двух первых суббот я подумал, что больше не смогу вынести нарушающих ритуал желаний быть с ней в любое время.
Мы были вне всякого риска, потому что ее муж объявлял о своем прибытии в город сигналом, чтобы она узнала, что он входит в порт. Так было в третью субботу нашей любви, когда мы были в постели и послышался далекий гудок. Она стала напряженной.
– Лежи спокойно! – сказала она мне и подождала еще два гудка. Она не соскочила с кровати, как я того ожидал из-за моего собственного страха, а осталась невозмутимой. – У нас все еще есть больше трех часов жизни.
Она мне его описала как «негра двух метров с гаком и с членом артиллериста». Я был на грани того, чтобы нарушить правила игры в приступе ревности: я хотел убить его. Это разрешилось ее благоразумием, она с тех пор провела меня на привязи сквозь преграды реальной жизни, как волчонка в овечьей шкуре. Я очень плохо успевал в колледже и не хотел знать ничего об этом, но Мартина взяла на себя груз моих школьных долгов. Ее поразила инфантильность, с которой я забросил уроки, чтобы угодить бесу неукротимого естественного призыва. «Это логично, – сказал я ей. – Если бы эта кровать была колледжем, а ты была учительницей, я был бы номером один не только в классе, но и в школе». Она приняла это как удачный пример.
– Это как раз то, что мы сделаем, – сказала она мне.
Без излишних жертв началась работа по моему исправлению со строгим графиком. Я решал задачи и готовился к будущей неделе между возней в кровати и материнскими упреками. Если школьные задания были не в порядке или сделаны не вовремя, она меня наказывала запретом на одну субботу за каждые три проступка. Я никогда не превышал двух. Мои изменения стали заметны в колледже.
Тем не менее то, чему она меня научила на практике, было надежным правилом, которое, к сожалению, послужило мне только на последнем курсе средней школы.
Если я был внимателен на занятиях и делал сам задания, вместо того чтобы списывать их у приятелей, я мог быть, будучи хорошо подготовленным, читать по моей прихоти в свободные часы и продолжать собственную жизнь без изнурительных ночных бдений и бесполезных страхов. Благодаря этому магическому рецепту я стал первым на курсе в том 1942 году, получив золотую медаль и почетные дипломы всех видов. Но конфиденциальные благодарности получили врачи за заслугу, что они вылечили меня от сумасшествия. На празднике я понял, что в прошлые годы имелась нездоровая доля цинизма в чувстве благодарности за высокие оценки достоинств, которые не были мне свойственны. В последний год, когда они стали заслуженными, мне показалось честным не благодарить их. Но А ответил от всего сердца поэмой Гильермо Валенсии «Цирк», которую прочитал наизусть полностью без подсказок на финальном мероприятии, пугаясь больше, чем ранний христианин перед львами.
Во время каникул того года я заранее наметил посетить бабушку Транкилину в Аракатаке, но она должна была ехать в Барранкилью, чтобы сделать операцию по поводу катаракты. Радость видеть ее снова усиливалась радостью от словаря дедушки, который она привезла мне в подарок. Она никогда не отдавала себе отчета в том, что теряла зрение, или не хотела признавать это до тех пор, пока уже не смогла передвигаться сама по своей комнате. Операция в больнице де Каридад была быстрой и с хорошим прогнозом. Когда ей сняли бинты, она села на кровати, открыла глаза, сияющие от новой молодости, лицо ее просияло, и она выразила свою радость одним-единственным словом:
– Вижу.
Хирург захотел уточнить, насколько она видела, и она обвела своим новым взглядом комнату и перечислила каждую вещь с восхитительной точностью. Врач замер, затаив дыхание, поскольку только я знал, что вещи, которые перечислила бабушка, были не теми, что находились в больничной палате вокруг нее, а вещи ее спальни в Аракатаке, которые она знала наизусть и в их порядке. Зрение не вернулось к ней уже никогда.
Родители настояли, чтобы я провел каникулы с ними в Сукре и чтобы привез с собой бабушку. Она выглядела намного старше своего возраста и с рассудком в дрейфе, то есть мозгом своим она уже не управляла. Однако красота ее голоса стала более совершенной, и она пела больше и с большим вдохновением, чем когда-либо. Мать заботилась о том, чтобы содержать ее чистой и нарядно одетой, как большую куклу. Было очевидно, что она отдавала себе отчет о мире, но связывала его с прошлым. Особенно радиопередачи, которые разбудили в ней детский интерес. Она узнавала голоса разных дикторов, которых принимала за друзей своей молодости в Риоаче, потому что радио так и не появилось в ее доме в Аракатаке. Возражала или критиковала некоторые комментарии дикторов, обсуждала с ними самые различные темы или корила их в каких-либо грамматических ошибках, словно они находились рядом с ее кроватью, и отказывалась от того, чтобы ей меняли белье, пока они не попрощаются. И тогда она им отвечала со своим хорошим, незапятнанным воспитанием:
– Самой доброй вам ночи, сеньор.
Много тайн о потерянных вещах, сохранившихся секретах или запрещенных вопросах прояснилось в ее монологах: кто вынес спрятанный в бауле водяной насос, который исчез из дома в Аракатаке, кем был на самом деле отец Матильде Сальмоны, братья которого приняли его за другого и застрелили. Не были легкими и мои первые каникулы в Сукре без Мартины Фонсеки, но не было ни малейшей возможности, чтобы она поехала со мной. Одна мысль не видеть ее целых два месяца уже казалась мне нереальной. Но ей – нет. Напротив, когда я затронул эту тему, я понял, что она уже была, как всегда, на три шага впереди меня.
– Я хочу поговорить с тобой об этом, – сказала она мне прямо. – Лучше для нас обоих будет, если ты уедешь учиться в другое место, раз уж мы обезумели от привязанности. Так ты поймешь, что наше настоящее никогда уже не будет тем, чем было.
Я не мог принять ее доводы всерьез.
– Я уезжаю сегодня же и вернусь через три месяца, чтобы остаться с тобой.
Она мне возразила музыкой танго:
– Ха-ха, ха, ха!
Тогда я затвердил, что Мартину было просто убедить, когда она говорила «да», но невозможно, когда она говорила «нет». Поэтому, купаясь в слезах, я поднял перчатку и намеревался стать другим в жизни, которую она задумала для меня: другой город, другой колледж, другие друзья и даже другой способ бытия. Я едва задумывался об этом. Благодаря авторитету моих многих медалей первое, что я сказал отцу с определенной торжественностью, было, что я не вернусь в колледж Святого Иосифа. Ни в Барранкилью.
– Да будет благословен Бог! – сказал он. – Я всегда спрашивал себя, в кого ты пошел такой романтичный, чтобы учиться с иезуитами.
Мама игнорировала замечание.
– Если не там, тогда тебе надо жить в Боготе, – сказала она.
– Тогда он не будет нигде, – тут же возразил отец, – потому что нет денег, необходимых для жизни щеголя.
Это странно, но одна только мысль не продолжать обучение, которая стало мечтой моей жизни, мне показалась тогда невероятной. Вплоть до того, чтобы призвать на помощь мечту, которая всегда казалась мне недостижимой.