355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Г. Мордель » Красный флаг над тюрьмой » Текст книги (страница 2)
Красный флаг над тюрьмой
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 23:12

Текст книги "Красный флаг над тюрьмой"


Автор книги: Г. Мордель



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)

3

А потом было утро и кричал будильник. Миша слышал его натужный звон, хриплый и злой, как Стефанида, когда она говорит об евреях, но этот звон не имел отношения к нему. Миша Комрат был далеко отсюда, он сидел на улице за столиком кафе, а внизу было небо и дорога между холмами; сквозь зелень деревьев проглядывали золотой и серебряный купола, а над ними, на другом холме, светилась на солнце четырехугольная башня. Миша знал – это Иерусалим, потому что видел купола и колокольню в кино, в каком-то видовом фильме. То было очень давно, еще в те времена, когда он жил в Советском Союзе. Они пошли с Ханой в старый «Спартак» на улице Кирова, рядом с кинотеатром «Рига», закрытым на ремонт, смотрели фильм про Иерусалим, а какая-то латышка с удивлением говорила мужу:

– Ты видишь, Янка, видишь? Какая красота, и это все принадлежит жидам?!

Миша помнил, как называется золотой купол, как серебряный, но забыл название колокольни, он хотел спросить Бориса Кларенса, но Борис углубился в газету. Был он не такой, каким уехал в Израиль, а 'молодой, черноволосый, да и Миша был лет на двадцать моложе, и сердце у него совсем не болело.

– Хм, – сказал Борис, – а в Париже цены на кофе опять падают!

– Господи! – подумал Миша. – Париж, Мадрид, весь мир – это же совсем рядом, я на свободе, на свободе! Моя дочь на свободе! – и счастье, огромное, свежее, как летняя волна, накатило и обдало прохладой. Вокруг был Израиль, Родина, до самого горизонта, где еле проглядывал краешек Мертвого моря. И не было вокруг, сколько не кричи, ни одного райкома, ни одного цензора, никаких стукачей.

Но пришлось открыть глаза и увидеть все ту же комнату – 14,68 квадратных метра, раскладное кресло Тамары, стол, на котором разложена or еж да, печку в углу и клетку с зеленушками на печке. Птицы сидели на клетке, свешивали головы, искали корм. Миша еще раз оглядел свои четыре стены: синюю, красную и две желтых, еще раз вспомнил, что одна из стен – и не стена, а фанерная перегородка, за которой уже ворочалась и сморкалась Стефанида.

Он одел брюки, вышел на кухню. В ванной старуха гремела железом. Ей было 82 года, но она всем говорила, что только 75. Даже на могиле мужа, на памятнике с его фотографией и датами, поместила свою фотографию и написала дату рождения на семь лет вперед, чтоб люди не смеялись, что вышла за "младшего себя". А руки были у нее уже дырявые: кастрюли, ножи, вилки – все валилось. На газе чадило сало с луком. Грижани целыми днями ели сало с луком; Мише казалось, что если Бог позволит прожить ему еще 120 лет, то столько же он будет помнить запах сала с луком.

– Горит! – сказал Миша. – Сало у вас горит.

Старуха выронила полотенце, вышла из ванной, засеменила к плите, трудно переставляя отечные ноги. Она еще не вставила зубы, лицо ее было похоже на отыгравший мяч.

Миша вошел в ванную, отодвинул доску с кастрюлями, равнодушно скользнул взглядом по черным, липким стенам и, стараясь не прикоснуться к ним, открыл кран, подставил ладони. Грижани жили на этой квартире 18 лет, 18 лет ванная служила у них судомойкой. Можно было смеяться, злиться, вызывать комиссии домоуправления, лезть в петлю – Грижани продолжали мыть в ванной посуду. Теперь у них появилась Танечка, они сажали ребенка пись-пись над ванной.

Хана переживала, мылась на кухне под кривым краном, в заплесневелом углу, а Миша давно махнул рукой на своих хохлов со всей их жизнью. Ему было легче: четырнадцать лет казармы и общежитий закалили.

Он умылся, поставил на газ чайник; сдерживая утреннее, ежедневное раздражение, привычное, как собственная борода, поглядывал на дверь. Тамара опаздывала, снова попадала в очередь к ванной и снова будет галопом нестись в школу, с непрожеванным завтраком и громыхающим портфелем.

Кухня уже наполнилась. В ванную вплыла Матрена, которую по паспорту звали Еленой, а за глаза Язвой желудка. Вплыла, тяжко неся на спичечных ножках больной, сорокаведерный живот. Жидкие волосенки на круглой голове без шеи собраны в пучок на затылке, пучок, как луковка, схвачен зеленой тесемкой. Матрена в ванной плюется, харкает, отфыркивает воду.

У дверей ванной торчит Степанида, всем домом величаемая Стефагнидой. Голова в папильотках, злобные губы – ниточкой; синее, девственное тело завернуто в стеганый халат с меховым воротником. Халат ей ни к чему – на кухне палят вовсю газовые духовки, греются, хотя это запрещено, но Стефа должна уколоть Хану или Мишу: нате, жиды проклятые, какой у меня халат! Да и Матрене сейчас на кухне делать нечего, она работает во вторую смену, знает, что по утрам каждый лишний на кухне – это лишняя очередь, но как же, Матрена обязана выплыть и стоять в проходе, занимать ванную, чтобы никто не чувствовал себя вольным жить без ее неусыпного надзора.

А вот и муж Матрены – шлепает в уборную. На лысой голове у него марлевая косынка (чтоб не стучали виски от повышенного давления), беременный живот стиснут корсажем (чтоб не расходились швы после операции).

Был Гаврюха раненый, контуженый, битый по партийной линии, жалеть бы его, а надо презирать: Гаврюха воровал по мелочи, гадил и писал доносы.

Слава Богу, наконец-то из комнаты вышла Тамара, встала в очередь за Стефой. Узкая спина тут же по-кошачьи выгнулась от ненависти к жидовке. А тем временем явилась и мадам, на голове шапочка из шелка не резинке, халатик шелковый, глянцевые ножки в шелковых шароварах. Встала за Тамарой и писклявым своим голосом примерной пионерки пожаловалась:

– Боженьки, как я хочу спать!

Стефа выскочила из очереди. Рот ее раскрылся кошельком, простуженный навечно голос елейно пригласил:

– Иди, иди, Варенька! Там твоя мама.

– Но ваша ведь очередь! – жеманилась Варвара.

– Нет, нет, я подожду, я не спешу! – лебезила Стефанида.

Она пропустила бы и роту солдат, лишь бы навредить евреям.

– Будьте вы трижды прокляты! – мысленно сказал Миша. – Будьте вы трижды прокляты Брежнев, Косыгин и компания за нашу эту жизнь, за коммунальные квартиры, безысходные, как еврейское горе, за наши гадкие, мелочные обиды! На что у нас уходят дни и годы?!

Он не любил Грижаней, спокойно задушил бы Стефаниду, но в то же время понимал, что при других условиях, в другой жизни – нормальной, обеспеченной, живи они каждый сам по себе, в своей отдельной квартире, они могли быть совсем другими.

Но Кремлевские правители не давали народу нормальную и обеспеченную жизнь, потому что только в постоянно нагнетаемом идеологическом угаре, под постоянный крик о необходимости терпеть и смиряться, дабы противостоять капиталистам, большевистская верхушка могла править бесконтрольно, упиваясь властью и благами. Хрущев имел восемь дач, Брежневу каждый день возили семгу за 2000 километров, жена Кириленко с двумя подругами забрала целый этаж теплохода для прогулки вокруг Европы…: Даже если эти слухи были наполовину раздуты, Миша видел, что привозят в "закрытый" буфет горкома партии икру, апельсины, лосину, которых простые смертные вовсе не видят; знал, что в "закрытых" магазинах жены секретарей райкомов и обкомов покупают норковые воротники за 40 рублей, когда в магазинах они стоят 160, французские нейлоновые шубы – за 50, а в магазинах, если они и появляются, то стоят 250… Бедный Салеев при окладе свыше 400 рублей в месяц каждый год бесплатно ездит в Крым со всей семьей, а Гаврюха, трижды раненый перераненный, еле-еле добивается платной путевки в Кисловодск, и то зимой.

– Но откуда у них могут быть деньги на благо народа, для строительства стольких домов, сколько надо, если один Египет сожрал восемь миллиардов долларов, если каждый день помощи Кубе стоит миллион долларов, а где еще война во Вьетнаме, подарки "друзьям" в Африке, в Латинской Америке??! – спрашивал Миша и отвечал себе:

– Да не хотят они блага для всех. Благо для всех – это еще демократия, а благо по выбору, благо для избранных укрепляет диктатуру, потому что благами покупают стражников и лизоблюдов, оплачивают надсмотрщиков и придворных поэтов, – так говорил себе Миша, стоя на чадной кухне, среди визга и ненависти 14 человек, спрессованных на пятачке коммунальной площади. Людская же мерзость и пороки становятся невыносимыми, когда носители этих пороков и этих мерзостей живут сдавленно, точно солома в тюках.

4

Он накормил и выпроводил дочь, покушал сам, вернулся в комнату. Хана лежала на спине, раскинув руки, отдыхала. У них был один диван на двоих, не потому, что была пылкая любовь, а потому что в комнате не было места для другой кровати или дивана. 14 лет они жили здесь, 14 лет были вынуждены спать вдвоем на одном диване. И если один из них заболевал, лежал с температурой, второй все равно спал рядом. Они ложились и валетом: голова к ногам, и менялись местами – диван не становился больше. Они уставали от ночей вдвоем, и в те дни, когда Хана работала во вторую смену, она по утрам оставалась в постели одна – отдыхать. Миша хотел построить нары, нечто вроде койки на пароходах, но Хана кричала:

– Ты хочешь, чтобы я жила в казарме?!

Это было глупо; когда у тебя комната – 14,68 квадратных метра, не все ли равно, на что она похожа: на каюту или камеру, было бы удобно. Но Миша понимал жену. Она была хозяйкой и хотела, чтоб ее несчастное жилье выглядело не хуже, чем у людей.

– Тамара ушла?

– Да.

– Ты положил ей булочку?

– Конечно.

– Я сейчас встану. Спина очень болит.

– Полежи. Можем выйти в восемь. Там открывают в 8.30.

– Господи! Неужели они нам откажут?

Миша даже не стал расстраиваться надеждами. С чего бы советская власть стала жалеть людей, желающих уехать?!

– Ты придумал, что подарить Марику?

Миша улыбнулся невидимой улыбкой. Нервы у меня стали крепкие! – подумал он. – С того дня, как я решил, что надо удирать, – просто сталь. Тысячу раз она заставляла меня придумывать подарки всевозможным людям, и все, что я придумывал, немедля отвергалось, и покупала она все равно то, что находила нужным сама, но каждый раз снова и снова заставляет меня терять время и мозги на эту бесполезную работу.

– Давай ему подарим газовую зажигалку за 13 рублей.

– Зажигалку? Это идея. Простая зажигалка у него, конечно, есть, но газовая… Это ты хорошо придумал.

Она встала, пошла умываться, пока он складывал кресло-кровать Тамары и убирал постели.

– Но где он будет брать газ? – Хана стояла у зеркала, причесывалась.

– Нет, твои идеи всегда какие-то поспешные. Разве ты не знаешь, что газ – проблема? И потом, зажигалка слишком маленькая вещь. Марику исполняется 40!

– Может быть картину? Такую деревянную, интарсию, в латышском стиле?

– С самого утра меня взвинчиваешь? Что ты – нарочно издеваешься? Какая может быть картина? Рига? Домский собор? Что, Марик уезжает из Латвии? И при чем тут картина, которую вешают на стенке для всех? Я хочу подарок для моего брата!

– Пойдем! – попросил Миша. – Теперь пора. Там очередь растет каждую минуту.

Хана подошла к шкафу.

– В чем я пойду?

– Да в чем хочешь.

– К Марику?!

– Я думал ты о ломбарде.

– Ты никогда не думаешь обо мне. Мне не в чем идти к Марику!

– Старая история! – подумал Миша. – Сколько лет живем, столько лет ей в гости идти не в чем. Она спрашивает меня в чем идти, как будто вчера или неделю назад не знала, что у Марика день рождения, а у нее нет нового платья.

– Одень кремплиновый костюм.

– Чтобы замерзнуть? Ты же знаешь, что он не лезет под мое пальто.

– У тебя есть шуба.

– Шуба?!

Шуба была больным местом в их гардеробе лет двенадцать. Когда они поженились, Хана купила с рук плюшевую шубу из Шанхая. Спустя пять лет шубу покрасили в черный цвет, еще пять лет спустя отпороли манжеты и перешили воротник. Сколько же может женщина ходить в одной и той же шубе?

– Не знаю, в чем тебе идти, – сказал Миша. Может совсем не ходить?

– Ты хочешь, чтобы я не пошла на день рождения к родному брату?!

– Прошу тебя?! – сказал Миша. – Мы опаздываем. По дороге придумаем.

Они выбрали из шкафа новое итальянское пальто, купленное в Москве после трехдневного стояния в ГУМе, завернули его в бумагу, уложили в сетку. У них бывали тяжелые дни, до ломбарда они дошли впервые.

5

– Может быть я совершил преступление против моей семьи, когда втравил их в этот отъезд в Израиль? – в который раз терзал себя Миша и в который раз твердо знал, что нет, как раз наоборот: он совершил бы преступление перед женой и дочкой, имея возможность уехать, и не уехав, потому что это было тяжким преступлением не попытаться вырвать их из этой чудовищной страны и не вернуть в страну отцов.

Он искоса глянул на Хану: она выглядела нищей и больной в черной шубе с красной косынкой и в сапогах с надставленными головками.

– Ничего, – подумал он, – ничего. Здесь это не имеет значения, мы здесь временно, там – в настоящей, в прочной, долгой жизни будет у нее одежда.

– Что ты меня разглядываешь? – рассердилась Хана. – Все равно зимой я не буду носить итальянское белое пальто. Кто это может ехать в трамваях в белом пальто?!


Они прошли до угла Пернавас и Кришьяня Барона, сели в трамвай и всю дорогу, пока ехали, и потом, пока шли мимо Центрального универмага, Мишу не покидало чувство, что все кругом понимают, куда они идут.

А в ломбарде стояла очередь, серая с черным очередь понуренных людей, половина ее не умещалась внутри, человек тридцать ждали на тротуаре. Прохожие обходили очередь по мостовой, не выражая ни удивления, ни возмущения. Две старушки, высунувшись в окна напротив, равнодушно глядели на людей у ломбарда, будто они были естественным продолжением крепостной стены.

Ломбард сам по себе казался Мише чем-то таким, чего бы не должно быть в социалистическом государстве, но уж вовсе невозможным показались объявления, вывешенные над окошками приемщиков:

"Импортные фотоаппараты не принимаются".

"Панбархат, креп-жоржет и набивные ткани не берем".

"Прием обуви всех сортов прекращен".

– Простите, вы рижанин? – спросил мужчина, стоявший впереди. Он был одет в хороший, но старый костюм, имел большую, красивую голову и отработанный певческий баритон.

– Коренной! – ответил Миша.

– Смешно, – сказал певец. – И грустно. В свое время, когда я учился в консерватории, я страшно ненавидел старьевщиков. Они брали вещи за пятую часть цены. Но брали, сударь! И еще можно было точно договориться, чтобы не продали, что придете и выкупите вещь. И они ждали. Отчасти они были меценатами, ей богу. И дорожили клиентурой. А здесь не берут, и точка. Я принес вчера совершенно новый "Кодак", и не взяли. Импорт. Сегодня, вот стою, и не знаю: возьмут или лимиты на серебро тоже исчерпаны?

– 20 копеек грамм! – сказала женщина сзади.

– Как так? Государственная цена скупки – 40 копеек за грамм серебра!

– А здесь ломбард. Дают 50% от магазинной цены.

– Если вещь новая! – вмешалась еще одна женщина. – Я принесла совсем новую юбку, только чуть замазалась в шкафу, может об стенку, не знаю, вот тут у подола маленькое пятнышко, возьми щетку, сойдет, так мне дают за нее пять рублей! Говорят – ношеная!

– А куда они денут старое?! – сердито спросила третья женщина.

– Вы сегодня купите в комиссионке старое? Все ищут новое. Комиссионки полны, никто ничего не берет. Скоро ломбард совсем закроют.

– А если у меня нет ни копейки? – изумилась Хана. – Где я должна взять денег?

В ней жила неистребимая, внушенная газетами и лекторами вера, что в этой стране человек не может оказаться без помощи, что "наверху" кто-то неусыпно заботится обо всех случаях в жизни граждан, и бывала страшно расстроена и поражена, когда оказывалось, что существует брешь в государственной системе заботы о гражданах.

– А кого это волнует? Крутись, как знаешь! – сказала женщина позади Миши.

– Им что, по ним, так хоть помирай! – сказала та, что стояла впереди.

Так ведь и помирать не умрешь без денег! У меня умерла бабка моей тетки, совсем старая старуха, 15 рублей пенсии получала. Так за гроб просят 40, за рытье могилы давай на водку – 3 рубля, за каплицу, попу, за свечки – еще 30.

– Извините, что я вмешиваюсь, – вежливо сказал певец. – Известный польский сатирик Ежи Лец сочинил такой афоризм: "Не будьте подозрительными, не ищите смысла там, где его нет".

– Что вы говорите мне слова да слова? – возмутилась Хана. – Если это ломбард, как они могут не брать вещи?! Должен быть кто-то, кто устанавливает справедливость!

– Вы меня спрашиваете?! – певец развел руками. – Я сам, как видите, стою, не знаю, возьмут мои подсвечники или же не возьмут.

– Анечка, – сказал Миша, – уже пять минут десятого. Там тоже очередь. Я пойду.

– Хорошо, конечно, не опаздывай. Если меня здесь уже не будет, значит все в порядке, я пошла дальше!

Он погладил ее по руке и двинулся в ОВИР.

6

Миша Комрат поднялся по узкой, темной Коммунальной улице, прошел под аркой русского театра с его новой алюминиевой башней и очутился на улице Ленина, возле ателье «Балтияс модес». Здесь всегда было трудно пройти, даже после того, как перенесли троллейбусную остановку; все равно возле ателье торчала непременно очередь, а тротуар был узкий.

И вот, едва завидев очередь, по советской, укоренившейся привычке, Миша машинально очутился около последнего в ней человека и спросил:

– Кто крайний?

Он знал, что в русском языке нет слова "крайний" для обозначения человека, стоящего в очереди в самом конце, но уже многие годы, как на вопрос: "Кто последний?" – то и дело следовал злобный ответ: "Сам ты последний!"

– Что дают?

Женщина впереди Миши, не удивляясь, что вот человек сперва встал в очередь, а уж потом хочет знать за чем, собственно, он встал, ответила:

– Да говорят "Морозко" будут давать, на Октябрьские.

– Почем метр?

– 32 рубля.

– 32,50! – со вкусом уточнила девица в итальянских, в обтяжку сапогах и плаще-макси, видимо, из Польши.

– А это что, приличный материал?

– На зиму хорошо. Ворсистый, не мнется.

– Синтетика! – сказала дама с выдающейся челюстью.

– Ну и что? – ответила девица в сапогах. – У вас есть деньги, чтобы покупать натуральное? 1500 за подержанную шубу?

– Не знаю, куда подевался мех! – сказала женщина, вставшая в очередь уже за Мишей. – Куда пропал весь мех? Раньше, еще в 1960, помню, в магазинах была и норка, и цигейка, даже каракуль, и не дорого…

– На экспорт гоним! – авторитетно сказала дама с челюстью. – Все продаем за доллары: крабов, икру, золото, теперь янтарь.

– Доллары тоже нужны! – наставительно заявила дама в пурпурном пальто и синих клеенчатых польских сапогах (Миша знал, что такие сапоги стоят в магазине, если бывают на прилавке, 18 рублей, а с рук их продают за 70). – Доллары тоже нужны. Мы живем в капиталистическом окружении, нам приходится с ними торговать.

– А почему они не продают нам свои автомобили за рубли? Может потому, что доллар обратимая валюта, ее всюду берут и всюду за доллары американцы платят золотом, а рубль не оплачивается? – ехидно спросила девица в сапогах, которые ей могли влететь минимум в 90 рублей.

Миша смотрел на спорящих. Это были люди, которые окружали его годами, он видел их на улицах, в кино, терся об них в трамваях, спотыкался в электричках, сидел с ними рядом в мертвых очередях к врачам – он знал назубок, о чем они будут говорить и сколько стоит любой из предметов одежды этих людей. И не потому, что проявлял интерес к тряпкам или понимал в них, а потому что разговоры о покупателях и продавцах, о блате в магазинах и ценах преследовали советского человека на работе и в гостях. Вся страна была похожа на огромную толкучку, где ничего нет на виду, а из-под полы есть все. И точно: зайди в магазин, будь то в Баку, будь то в Одессе (Миша бывал и тут и там), на виду нет ничего, кроме постылого, кривого, страшного на вид и ощупь советского товара, а люди на улицах одеты в заграничное…

– Сколько же может стоить пальто из "Морозко"? – думал Миша. – Если нам скажут "нет", придется зимовать, сколько же Хана на самом деле может носить одну и ту же шубу?

Он подсчитал свои долги и возможные доходы. Допустим ОВИР откажется сбавить цены за дипломы, дадут справку, что ему в визе отказано, можно пойти на завод, наняться слесарем. Первая получка – в декабре, а надо жить еще ноябрь.

Он вышел из очереди и, ничего не объясняя, зашагал прочь. Он не спешил; в ОВИРе ничего хорошего ему не светило. Миша тянул время.

Он вышел к Городским часам, на которых до войны стояло "Лайма" – фирменный знак шоколадной фабрики, а теперь было налеплено всякой твари по паре: фотографии банок со шпротами, бутылок латвийского черного бальзама, станков и вагонов, производимых в Латвии. Зачем часы должны были служить рекламой промышленного развития, не знал никто. Возможно, кто-то из боссов Латвии, то ли сам Первый секретарь ЦК Восс, то ли его заместитель, не менее невежественный господин Белуха, решили, что раз часы стоят вблизи отеля "Рига", где размещают иностранцев, то положено им быть витриной расцвета.

Возле часов, в старом покрашенном недавно киоске, продавали газеты и журналы. Миша купил за 40 копеек "Журналист", развернул на середине, нашел самое интересное: статьи иностранных корреспондентов, и присвистнул. На сей раз напечатали американца – корреспондента "Дейли уоркер" в Москве. Статья пылала восторгами по поводу благ, выпадающих на долю граждан СССР, как то: бесплатное обучение, лечение и дешевизна квартир. Мишу обуяло тяжкое огорчение. Он понимал, что советская печать, тем более "Журналист", не станет публиковать иностранца, если тот не хвалит СССР, его политику, экономику или хотя бы величину луж, но все же в статьях людей из-за рубежа нет-нет и билась живая мысль, проливавшая свет на жизнь там, за стеной. Американец писал тоскливо-восторженно, как писали купленные советами "Борцы за мир" в 1950 году…

– Ох, дураки! Ох, дураки! – огорчился Миша, – Ведь они знают правду. Или не знают? Может, их так одурачивает изоляция? КГБ умеет создать вокруг иностранца круг, в который не попадает простой гражданин. Но ведь иностранец видит очереди? Разве до него не доходит, как люди хотят убежать отсюда, и не только евреи? Разве он забыл 35 армян, просивших приюта в посольстве Великобритании? Литовцев, дошедших до угона самолетов и кораблей?! А сто баптистов, запершихся в церкви возле итальянской миссии?

Но может быть этот американец просто глуп? Я читал много книг об Америке, советского издания, разумеется. Читал статьи в "За рубежом". Я знаю, в Америке бьют негров, есть много безработных, гангстеры, мафия. Есть заговор против пациентов, против мира. Но ни в одной книге я не нашел, чтоб в Америке пальто стоило больше месячного учительского заработка, а Хана получает 95 рублей, когда пальто стоит 135! Я нигде не читал, чтобы в Америке пара обычных туфель съедала половину провизорской зарплаты. Я зарабатываю в школе 150 в месяц, туфли стоили мне 42. Конечно, тяжело, когда врачи дерут три шкуры, особенно, если нет работы. Но ведь болеешь в конце концов не каждый день, а масло и сахар нужны каждый день… Мы работаем вдвоем и еле-еле сводим концы. Три рубля 50 копеек стоит килограмм масла!

Нет, я заставил бы коммунистов-иностранцев пожить в СССР рядовыми гражданами, чтобы они получали 95 рублей в месяц и чтобы они часами стояли на базаре за дохлой утятиной, а в райкомовском буфете старым большевикам отвешивали бы карбонады!…

– Нахлынуло! – рассердился он. – Накатило. Сколько раз давал себе слово не расстраиваться, у меня потом день печень болит, а что меняется? Тысячи людей уже в голос проклинают их, ненавидят, высмеивают, но что изменилось? Фамилии вождей. Это-то и все перемены?!

На скамейках вдоль улицы, спиной к театральному Бульвару, сидела молодежь. Девушки были почти все в брюках, курили наравне с парнями. На парнях были нейлоновые, небрежные куртки, широкие галстуки, вельветовые брюки. Многие – и девушки, и парни – ходили в Мильтоновских брезентовых костюмах. Они следовали за модой сверстников на Западе. Брали от жизни все, что можно было разрешить себе в СССР. Они знали свои пределы, для них не существовало вопроса об отъезде, а значит ОВИРа, выкупа и тысячных долгов, которые еще негде было сделать.

Многие ли из этих молодых вообще понимают, что такое выехать отсюда? Почему это я вбил себе в голову, что среди молодого поколения русских и латышей должно быть немало таких, которые рвутся на свободу? Если я пресытился коммунизмом, это еще не значит, что латыши должны ненавидеть русскую оккупацию, а русские мечтать о демократии. Нам, интеллигентам, к тому же евреям, всегда было свойственно принимать желаемое за действительность. А надо жить реально, надо смотреть фактам в лицо.

Он оглянулся. Впереди, через улицу, за стеклом широких витрин магазина "Орбита" стояли нарядные телевизоры разной величины. "Рекорд" стоил после снижения цен 1972 года всего лишь 160 рублей, цветной "Радуга" – 850.

Улицу Ленина, разделяя поток транспорта, украшала "Мильда" – Памятник Свободы, на вершине которого стояла бронзовая женщина, держа в ладонях три золотых звезды – символ трех областей Латвии. На западной стороне памятника чернела надпись "Отечеству и Свободе".

"Мильда" уже давно была грязно-зеленая от окиси, на камнях цоколя осели пыль и уголь, вырос мох. Памятник не чистили, но и не сносили…

По обе стороны памятника катились в три ряда автомобили. Купленные в комиссионке старые "Москвичи", скопированные в 1946 году с довоенных "Оппелей", стоили сегодня 2550, новая приземистая "Волга" стоила 9000.

– У кого деньги, тому всегда хорошо! – сказал себе Миша.

Перед его глазами встал 1935 год, на месте памятника были еще леса, обнесенные забором в рост великана. На заборе красовалась реклама мыла: в ослепительной ванне сидела в пене ослепительная дева. Мужчины подходили, толкали один другого плечом:

– Спой гимн! Пусть она встанет!

В 1935 году он клокотал. Президент Ульманис вознамерился выбросить на памятник 100000 лат, а в Латвии было столько голодных! Люди жили на чердаках и в подвалах!

В 1972 году правительство Советской Латвии уплатило за памятник Красным латышским стрелкам и музей около памятника 2 миллиона рублей. Памятник поэту Райнису тремя годами раньше влетел казне в полмиллиона: гранит везли негабаритными поездами за 2500 км. Полмиллиона стоил памятник Петру Стучке, которого Ленин назначил комиссаром юстиции, Сталин велел забыть, а Хрущев восстановил из небытья. А еще стояла в городе, на самом оживленном перекрестке улиц Ленина и Кирова, мраморная глыба, а на ней бронзовый Ленин исполинского роста. Рука вождя была простерта на восток. Туда, к России должны были стремиться латыши… А латыши сочинили анекдот про руку вождя, потому что напротив памятника -находился дежурный магазин, где продавались вина. "Пойдем, куда нас зовет Ленин!" – говорил анекдот. – "И будем пить так долго, покуда будем видеть палец на протянутой руке вождя, когда увидим два пальца, вместо одного, значит вождь велел идти домой".

Каждый год первого сентября, когда начинался учебный год в школах, к памятнику вели тысячи детей возложить цветы к ногам Ленина. И 7-го ноября и Первого мая сюда направляли потоки молодежи – класть цветы. Кино и телевиденье спешили запечатлеть картины всенародной любви к Ильичу, а значит к его партии, а потом миллионы зрителей видели в красках и в черно-белом изображении это идолопоклонническое уничтожение денег. Цветы стоили дорого; базар тоже не дремал. В дни поклонения вождю цены удваивались; одна роза стоила рубль пятьдесят, гвоздики шли по рублю штука. Миша давал Тамаре на цветы для Ленина не меньше 3 рублей, школа требовала, чтобы цветы были не ниже красных астр.

Думая о памятнике Ленину, Миша не мог остановить воспоминаний. В ушах звучал и повторялся вопрос, который ему задала Тамара, когда ее впервые в жизни повели с цветами "к Владимиру Ильичу".

– Папа, а Ленин был на самом деле, или это сказка?

И слышались голоса из толпы, наблюдавшей, как пионеры, в белых рубашечках, стояли на дожде 7-го ноября при знамени, над морем низверженных цветов в почетном карауле "у Ленина":

– Детей тоже не пожалели!

– Тут денег на пять тысяч! Мне бы на год хватило для детей.

– А сам-то Ленин запрещал всю эту свистопляску с поклонами. Бонч-Бруевич, его секретарь, хотел один раз назвать Ленина "Наш Вождь", так тот ему устроил строгий выговор! Э-х, нет на них Ленина!

Советское правительство выбрасывало на гранит и мрамор миллионы, а у ломбарда день-деньской никли очереди. Люди жили в подвалах и на чердаках. Миша знал женщину, которая 9 лет прожила в подвале на улице Кирова № 39. Со стен текло, пол прогнил, она жила. Знал учителя, который 14 лет жил в доме, признанном "аварийным". В дом не проводили газ и теплую воду, туалеты находились во дворе, воду носили из колодца. Осенью 1971 года редакция попросила Мишу съездить, посмотреть, чем можно помочь людям на острове Ранкас. Он поехал и увидел город бараков. Потолки были зелеными от мха, в щели полов проваливались дети. Электричество было отрезано – электросеть не хотела отвечать за проводку в гнилых строениях, а все бараки были гнилые.

Деньги уплывали на памятники и цветы, а в школах занимались по три смены. И не в одной какой-нибудь, а во всех решительно. У правительства не хватало денег для новых школ, поэтому в каждом классе сидели по 40 учеников.

Миша стоял на углу улицы Ленина и Бульвара Райниса, а мимо него несся поток автомобилей, принадлежавших частным лицам. В потоке преобладали новые "Жигули", про которые все и каждый знал, что это – "Фиат" советского производства, только за рубежом он стоил не больше 1800 долларов, а тут – 5900 рублей или шесть с половиной тысяч долларов. В "Жигулях" сидели хорошо одетые мужчины и женщины, из многих машин выглядывали собаки.

– Если бы я увидел собак в автомашинах в буржуазной Латвии, я бы кричал и потрясал кулаками: "Буржуи! Сволочи! Потешают собак, когда столько людей перебиваются с хлеба на воду!"…

По улице проходили женщины с авоськами, набитыми морковью и картофелем, шли инвалиды на одной ноге, старушки тащили на спине внучат; вся эта публика покорно ждала затем на остановке троллейбусов, чтобы спрессованно уехать к себе в районы новостроек – на улицу Дартас или Буллю. Сотни катались в собственных машинах, сотни тысяч и думать не могли о такой роскоши.

– Слава богу, у меня нет автомобиля! – сказал мне Миша. – При нашей технике обслуживания, когда на весь миллионный город только одна станция автосервиса, и та без запчастей, если не дашь "на лапу", легко ли иметь авто? Сегодня они едут, три дня потом пролежат под машиной. И откуда я знаю, что послезавтра скажет очередное политбюро? Сталин поощрял частный автомобилизм, Хрущев объявил его буржуазным пережитком и отбирал машины в таксопарки. Кто знает, что решит новый башибузук, который сядет на престол после очередного внеочередного съезда партии?!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю