355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Г. Мордель » Красный флаг над тюрьмой » Текст книги (страница 13)
Красный флаг над тюрьмой
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 23:12

Текст книги "Красный флаг над тюрьмой"


Автор книги: Г. Мордель



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)

32

Он не сказал Стасику, что и его вызывали на беседу в КГБ. Беседа была ненормальная какая-то; следователь Тарантасов, из отдела борьбы с сионизмом, пригласил Мишу не в огромное здание КГБ на улице Ленина, а в Стрелковый парк, точно любимую на свидание, и сидели они спинами к Молочному ресторану, ворковали.

– Вы нас озадачили, товарищ Комрат! Хороший учитель, способный журналист… Зачем вам Израиль?

– У меня там все родственники.

– Конечно, наша вина. Такой человек, как вы, заслуживал, чтобы ему помогли улучшить квартирные условия. Но из-за квартиры не меняют ведь государство!

– Я еще до войны собирался в Палестину.

– Вы воевали на фронте, кончили советский ВУЗ. Вы должны быть интернационалистом.

– В паспорте у меня написано "еврей".

– Вот я: женат на латышке, сам – русский, дочка замужем за армянином. В Израиле вам все время будут напоминать, что вы из России. Кстати, чем думаете там заниматься?

– Отсюда мне не видно.

– Многие думают, Что у нас там нет друзей. Москва, она с длинными руками, товарищ Комрат. Вот восстановят когда-нибудь дипломатические отношения, многие пожалеют, что занимались антисоветской деятельностью.

– Многие, наверно, пожалеют, что занимались антисемитизмом тоже.

Тарантасов расцвел:

– Ах, укололи! Укололи! Один ноль в вашу пользу. Но не надо, не надо хаять Советский Союз, мы вам дали разрешение уехать, в ваших интересах сохранить добрососедские, так сказать, отношения.

– Я к этому стремился все время.

– Э! Вот вы были бы в нашем положении. Человек выступает в печати, у него много учеников. Не-ет, мы не могли вас сразу выпустить. Но теперь вам совсем не об этом надо думать. Вам теперь надо думать, где раздобыть деньги. 12000, кажется? А вы знакомы с Фелем?

– С Фелем?

– Вижу, что не знакомы. А как Дорошин? Разве он вам не может дать взаймы?

– Дорошин, во-первых, не мой друг, чтобы давать такие деньги, а во-вторых, не думаю, чтоб у него было столько.

– Не ваш друг? А встречались часто. Хотя, может быть, как коллеги. Но у вас есть шурин. Как он относится к отъезду вашей жены?

– Плохо.

– То есть, как плохо? Денег не дает или осуждает?

– Мой шурин не хочет потерять сестру. Вы же знаете: уехать из СССР, все равно, что уйти в иной мир.

– Два ноль! Какой каламбур! Ой-о-ой, товарищ Комрат, я бы на вашем месте не разбрасывался каламбурами, а то как бы мы не пожалели, что разрешаем такому остроумному человеку уезжать. Кстати, в русской израильской газете работает некто Валк. Кажется, вы с ним знакомы?

– Я уже сказал, я не собираюсь работать в Израиле в газете.

– А зачем к вам приходила Шнеерсон?

– Кто, Аня? Разве приходила? Мы с ними никогда не были дружны.

– Видите, вы даже не знаете, кого приводит домой ваша жена. Я бы хотел предостеречь вас; некоторые евреи полагают, что мы не знаем, каким путем они передают на Запад клевету на Советский Союз. Вы знаете Штукмахера?

– Портного?

– Нет, инженера.

– Не знаком.

– Трудный вы человек, товарищ Комрат. Я вам протягиваю руку, вы ее отвергаете. Хорошо, не стану отнимать ваше время. У вас своих забот много. Но помните, что я говорил. По-дружески.

А что он говорил? О чем? Допытывался, с кем Миша дружит? Хотел узнать, кто из рижских "отказников" пытается передать с Мишей призыв к спасению? Старался замарать уезжающего, чтобы по городу поползло: "А Комрат-то с Тарантасовым в парке сидел?…"

С них могло статься все. Кауфбайрингская калитка. Мише рассказывали об одном человеке, брат которого сидел – в тюрьме в Казахстане, за воровство, кажется. Человек этот подал документы на отъезд в Израиль. Его вызвали в КГБ и говорят: "Если вы хотите, чтобы ваш брат вернулся из тюрьмы по отбытию срока, можете ехать, но вы обязаны нам присылать из Израиля письма с описанием, как плохо там жить". Другого человека вызвали в КГБ, держали шесть часов без воды и еды, и никто не явился к нему в комнату. А потом пришел солдат и сказал, что произошла ошибка, его вызвали вместо другого и назвал фамилию того другого, активиста алии, боровшегося на протяжении пяти лет за свое право уехать из СССР.

Сотни людей проходили в Бресте и Чопе таможенный досмотр; проверяли их чемоданы, заглядывали в карманы вещей, уложенных в чемоданы, и внезапно сто первую семью раздевали догола, женщин вели на гинекологический осмотр.

В Шереметьево, в международном аэропорту, таможенники были вежливы: вежливо возвращали провожающим вещи эмигрантов, не подлежавшие вывозу, вежливо копались в чемоданах эмигрантов, и бац – неожиданно – у кого-нибудь срывали с пальца кольцо, выворачивали карманы, рвали фотографии…

Зачем Тарантасов спрашивал об этом инженере Штукмахере? Предлагал Мише стать доносчиком, а КГБ тогда заплатит за него выкуп за дипломы?

Противно было это, гадко, низко и страшно, потому что принадлежало к арсеналу 1937 года, пахло кострами в тайге и Магаданом.

33

– Ты не спишь?

– Знаешь, о чем я думаю? – спросила Хана. – Представь себе, что все шесть миллионов евреев, живущих в Америке, все три миллиона из Советского Союза, другие из других стран, все они съезжаются в Израиль. Какая концентрация умов! Ты подумай, лучшие песни в Советском Союзе сочинили евреи: Френкель, Фрадкин, Островский, Дунаевский… Лучшие физики в мире – евреи: Ландау, Векслер, Теллер, Оппенгаймер. Господи, зачем наш народ учится, страдает, потом и кровью пробивает новые дороги науке в чужих странах, когда у нас есть своя страна? Я вчера нашла старую книжку, на самом низу шкафа, "Жизнь замечательных людей" – про Подвойского. И я себя спросила: разве народ знает, сколько евреев умерло на каторге, чтобы в России сделать революцию? Вокруг Ленина было столько евреев! Луначарский, Троцкий, Мартов, Богданов, Свердлов, Дейч; есть десятки имен, которые и не звучат по-еврейски, и мы думаем, что они были русские, а найдешь книжку, а в ней написано: евреи. Ты подумаешь, если бы эти люди, революционеры, умирали не за Россию, а за еврейское государство! Если бы наша кровь проливалась не в концлагерях в чужих странах, а на полях сражений с врагами Израиля, какую сильную мы имели бы державу! Разве кто-нибудь смел бы тогда уничтожать нас, точно крыс, унижать, сажать в тюрьму, потому что мы хотим уехать в свою страну? Мне кто-то рассказывал, что во время Первой мировой войны на поле, ночью после сражения столкнулись двое раненых, каждый полз к себе в тыл, и оба оказались евреями: один в английской армии, второй в немецкой… Боже, как это страшно!

– Спи! – попросил Миша. – Тебе завтра на работу.

…Ее слова разбередили в нем такую рану, думать о которой он не хотел годами, потому что думая о ней, ощущая ее в себе, содрогался весь от ужаса, словно в колодезь заглянул, а там не вода – кровь.

Это произошло на пятый день боев за Белгород, летом 1943 года. Днем он бежал за наступающими танками, прятался в воронках, наспех перевязал руку, оцарапанную осколком снаряда, и снова бежал, стрелял, потеряв счет времени и усталости, а под вечер, когда солнце ушло за холм, его настиг немецкий снаряд, и все заволоклось туманом.

Когда Миша очнулся, накрапывал мелкий, настырный дождь, он, очевидно, и привел контуженного в чувство. Миша от рыл глаза, в лицо смотрели звезды. Миша знал, что уже видел их, и не однажды, но совершенно не понимал, что это и зачем они. Над ним простиралось небо, темное по краям, светлое над головой, но Миша не мог вспомнить, что это* и почему оно над ним. Он не ощущал своего тела, только чувствовал, что под спиною холодно, а в лицо падает что-то мокрое, неприятное, заставляя закрывать глаза.

Он лежал долго, понимая, что с ним что-то произошло и что его нынешнее состояние отличается от всех прежних, но слов для определения своего положения не находил. У него, вероятно, вообще не осталось слов для чего-нибудь, он воспринимал мир вещественно, в его жесткой реальности, данной человеку в ощущениях, видел явления природы, как видит их лошадь или собака. Но время шло, и постепенно являлись слова, короткие, странные, как запах акации после зимы:

– Дождь. Ночь.

– Я ранен! – слитно сказал Миша. – Ранен? Кто?

Он высвободил руку, обшарил грудь, ноги, попробовал перевернуться животом вниз – нигде ничего не болело. Он сел, потом попробовал встать, но упал. Тошнило, кружилась голова.

– Контужен! – вспомнил Миша. – Я контужен.

Он слышал от других, как это бывает, даже знал, что при контузиях надо лежать, не двигаясь, но лежать значило закостенеть, и он пополз.

Руки его и лицо ощущали мокрую траву, затем началась полоса липкой земли, и сразу же, невдалеке небо закрыл силуэт танка Т-34 с задранной пушкой. Метрах в пяти позади танка Миша наткнулся на закоченевший труп в комбинезоне, второй танкист лежал чуть дальше, голова его свешивалась в рытвину, проложенную их же машиной в мягкой почве луга.

Миша прополз мимо множества танков, советских и немецких; некоторые еще догорали, из башен и люков плыл розовый дым, издававший острый запах жженой резины. Догорающие танки Миша оползал стороной: он знал, что иногда на поле отгремевшего боя прячутся мародеры; бывает, что по нему ползет раненый с автоматом впереди себя ~ оглушенный и настороженный. В полосах света, образуемых догорающими танками, каждый предмет становился отлично видимой мишенью.

Один из догоравших танков внезапно озарился мощным всполохом; фонтан рыжих, зеленых, красных искр взметнулся вверх над башней, она повернулась, потом отделилась, поднялась и улетела. Было красиво и жутко, как бывало в те редкие ночи мая, когда над Рижским заливом переливалось Северное сияние, но грохота Миша не услыхал. Он ощутил звук руками, телом, соприкасающимся с землей, но не ушами. Взрывная волна обдала его, дыхнула горячим смрадом. Звук появился позже, слабый, как в телефонной трубке, если говорить с очень далеким собеседником по полевому аппарату.

– Я оглох, – понял Миша. Удивления, испуга или других чувств не было. Он был весь – целиком – поглощен передвижением на четвереньках, другого не было дано.

Он двигался на запад, в ту сторону, куда переместился фронт, где полыхали огни взрывов, где горизонт ежеминутно подергивало зарницами. Чем ближе к передовой полз Миша, тем больше у него было шансов встретить своих, которые доставят его в медсанбат.

Уже светало, когда он увидел на фоне красного неба черный, двигающийся крест: кто-то шел по вытоптанному пшеничному полю, раскинув руки, покачиваясь пьяно из стороны в сторону. На человеке том были широкие штаны, заправленные в короткие сапоги, и Миша понял – немец.

– Хальт! – закричал Комрат. – Хенде хох!

У него не было оружия, только граната, привешенная к поясу, и он решил, что если немец попытается брать его в плен, то он подорвет себя и врага. Но немец тоже был безоружен. Они сошлись близко. На немце была рваная куртка, какого-то ненемецкого, желтого цвета, с ненемецкими, треугольными погонами, и над кармашком куртки не было у него орла со свастикой.

– Хальт! – повторил Миша, слабо различая собственный голос, доносившийся к нему, словно через стену. – Италиано? Руманешти?

Он хотел знать, кто этот человек, потому что он мог оказаться и своим – то ли чехом, то ли поляком: по дивизии ходили слухи о чешских и польских частях, сражавшихся где-то рядом. А еще говорили о французских летчиках, воюющих на советской стороне, и этот человек мог оказаться французом, сбитым над полем боя. Но Миша не знал, как спросить "француз?" и повторил:

– Италиано? Чех?

– Найн, – сказал тот. – Niemand bin Ich Ein Nichts.

– Ду бист айн дойч! – обрадовался Миша. – Дойч! Я тебе покажу "нихтс", сволочь! Хенде хох! Ду бист гефанген!

Но тот руки не поднял, а дико как-то, неожиданно, с печалью и издевкой рассмеялся, и, утирая слезы, на обычном идиш спросил:

– Ир зайт а ид? Их хер, а ид! Фун ванен?

– Фун Риге! – ответил Миша, ошарашенный необычайностью ситуации.

И тогда тот еще громче и еще горше рассмеялся и протянул руки, куда-то мимо Миши, шарил по-слепому в воздухе и звал:

– Зетцт мир авэк, зетцт мир авэк, их халэш.

Неподалеку валялся разбитый ящик, Комрат подвинул ящик, посадил того человека и, не зная, как быть, что делать, сам чувствуя, что "халэш", падает в обморок, переминался перед тем, сидящим, с вытекшими глазами и смехом сумасшедшего.

– Два еврея на чужой войне! Я был в Палестине, был…


Миша едва слышал его, но теперь хотел знать, как можно больше, и потому сел впереди пленника на землю и громко, настойчиво попросил:

– Говорите! Говорите! Я плохо слышу.

– Я – слепой, а вы глухой! – хохотал тот. – Мы были все слепые и глухие. Я был в Палестине, я убежал домой, в Будапешт. Почта шла слишком долго в Палестину, жарко там было, квартиры стоили дорого… Теперь я плачу дешевле – всего лишь мои глаза… Евреи, проклятый богом народ!

– Проклятые?

– Избранные, проклятые – все равно. Маркс, Исус, Кант, Фройд, Эйнштейн… Разве стоило отдавать силы, ум, слезы чужим? Родина… Ах, у всех у нас была родина – у кого Россия, у кого Австрия. И всюду мы были и есть жиды.

Миша скорее догадывался, чем слышал, понимал и не хотел соглашаться с тем, что слышал:

– Сталин воюет против Гитлера, это война и за евреев!

– Да, да… два диктатора, концлагери и тирания; те уже убивают нас, те будут убивать… Евреи строили Рим, римляне убили своих евреев. Евреи воевали за Испанию против сарацин, испанцы убили своих евреев. Мой отец получил два Железных креста в боях за Вильгельма в ту войну, он был под Верденом и на Марне, в прошлом году его убили в Терезине.

– Пошли! – попросил Миша. – Надо в медсанбат. Мы ранены.

– Не веди меня никуда, прошу! Убей меня. Пускай меня убьет свой, еврей и прочитает кадиш…

– Не говори глупостей.

– А зачем жить? Без глаз? Для русских – я немец. Для немцев – жид. После войны я умру с голоду. Жид, потерявший глаза за Германию?

– Пойдем, пойдем! – просил Миша. – Уже светло.

– Убей меня и прочитай кадиш.

– Я не могу убить тебя. Ты сам знаешь.

– Тогда брось. Пусть убьет гой. Они не такие неженки.

Он схватился руками за голову, закачался из стороны в сторону, смеялся и плакал кровавыми, красными слезами:

– Я был социал-демократом! Я сидел в тюрьме! Я потратил шестьдесят тысяч, чтобы учредить газету: звать венгров*к величию нации, к добру и справедливости. Боже, сколько нас, идиотов, вкладывали годы и деньги, просвещали и облагораживали чужие народы, думая, что это наши народы! Я любил Будапешт, я говорил: "Это – моя родина! Это – мои реки и мои леса! Наша семья живет тут с тех времен, когда испанцы выгнали уцелевших евреев". И знаешь, что ответил мне один хороший, умный венгр? Он был моим другом, у нас был один котелок на двоих. Он мне сказал: "Ты извини, но вам надо знать правду. Даже самый прогрессивный гой думает об евреях, что вы, как вши на чужом теле. Может быть и даже наверно вше нравится ее место, она любит спину, на которой живет, но для нас вы – насекомые, всегда виноватые… Когда у вас будет своя земля и своя страна, мы будем смотреть на вас как на народ, а до тех пор вы только паразиты. Когда нам, гоям, хорошо, мы скрываем наши мысли о вас, когда нам плохо, мы давим вас, чтобы отвести душу. Не говори никогда гоям, как ты любишь их страну, ее леса, ее поля – для нас вы воры, посягающие своей любовью на чужое!"

Несчастный говорил и говорил, сыпал словами, хохотал и плакал; может быть, не все он говорил так, как запомнил Миша, может быть, он пользовался другими словами, но такие же мысли вызревали у Миши давно, они были в нем всегда, с тех пор, как он начал понимать свою отчужденность среди латышей и русских, и сейчас, на поле битвы, в сумасшедшем пейзаже, слова сумасшедшего становились его – Мишиными – собственными словами:

– А Палестина пустует! В Иерусалиме не наберешь и 50000 евреев! Мы всюду – только не на своей земле. Одни носятся с идеями об Уганде, другие – с Мадагаскаром, третьи вопят "Биробиджан!" …Мы воюем, мы строим дома и фабрики, где угодно, только не дома, на развалинах Храма! Одному жарко, другому не нравятся апельсины, третий не находит бизнеса… Глупцы! Разве жизнь дешевле денег?! Я был, был в Палестине, я убежал! Шма Исраэль, адонай элогейну, адонай ахад! Барух шэм квод малхуто лаолам ваэд!

Он вскочил и пошел по полю, качаясь и выкрикивая слова молитвы.

– Куда вы?! Там опасно! Миша бросился за ним, а тот уже был шагах в пятидесяти, наступил на бугорок и растворился в дыме и огне.

Взрыв мины всколыхнул воздух, полоснул Мишу по груди ножом; падая, он еще успел увидеть солнце, оно поднималось за немецким танком – блеклое солнце войны среди окрашенных дымом облаков.

34

Утром Миша поехал к Розе в Межапарк. Вообще-то комната ее была на улице Петра Стучки, бывшей Тербатас, то есть Дерптской, в солидном доме с дубовыми панелями на лестнице и витражами, половину которых выбили мальчишки. Но дом уже около года стоял на капитальном ремонте, жильцов переселили в «обменные дома», кого куда: Роза попала в Межапарк.

Она жила теперь в комнате с окном во всю стену, перед окном качалась сосна, к сосне был привязан скворечник. В комнате было нагромождено, как на складе после ревизии. Роза Израилевна сидела на диване в халате, с полсигаретою во рту, что-то переписывала из старой книги в блокнот.

– А, Мишенька! Садитесь, милый. Скажите мне, что такое "танин"?

– Крокодил.

– А "шэкел вапэтен"?

– Гадюка и шакал.

– Я правильно перевела?

Она дала Мише блокнот. Там русскими буквами была написана молитва, которую Миша выучил ребенком, повторял в детстве на ночь:

"Ал тифхад! Шэкел вапэтен тидрох, кфир ветанин тирмос, ки бы хашак вафалтегу, ашагвегу, ки яда шми, икраени васенегу микол раа ацилегу ки ани адонай элохеха".

"Не бойся! Будешь ступать по трупам шакалов и гадюк, подминать львов и крокодилов, потому что ты стремился ко мне, и я помогу тебе, вызволю тебя, ибо ты узнал мое имя, позовешь меня, и я отзовусь, потому что я – твой бог".

– Хватит! – сказала Роза. – Хватит нам играть в умников. Целый свет признает бога, одни мы умнее всех, у нас Маркс и Энгельс. Дождик пошел – это Маркс послал, снег идет – спасибо Энгельсу. Я звонила одной подруге, она мне немного обязана, она даст для вас 2000 рублей.

– Неужели мы в самом деле уедем отсюда?! – спросил Миша, с нежностью и уважением обнимая тетю Розу.

– Мишенька, я еще ничего не знаю, ничего не решила, но… Вы мне пришлете вызов, если я решусь?

…На улице, около трамвайной остановки Мишу остановил кто-то в плаще и шляпе:

– Пройдемте!

– Никуда я не пойду! Я вас не знаю.

– Пройдемте!

Он схватил Мишу железной рукой и потащил в переулок, где под тихими деревьями с легким снежком стоял автомобиль, а из автомобиля приветливо выглядывал товарищ Тарантасов.

И тогда всколыхнулось в Мише, сгущаясь ударило в сердце страшное отвращение, гадливость и ненависть, чувства испытанные им только однажды до того – на станции Разуваево, когда немец с пропотевшей шеей, гнавший колонну пленных, расстегнул при них штаны, словно и не людей он вел, уверенный в том, что ему все позволено. И показалось – на одно лицо они: тот немец и этот кагэбешник. Та же сытая ухмылка, то же ехидное созерцание беспомощности жертвы, та же готовность убивать; с радостью и сознанием исполненного долга следовать приказам "свыше", потому что приказы эти совпадали с душевной склонностью исполнителей, потому что власть над жизнью и смертью обреченных казалась им достойным вознаграждением за принадлежность к расе избранных. Немец упивался своим всесилием над жидами потому, что был арийцем, кагэбешник – потому, что блистал истинно пролетарской биографией и партийным стажем. Немцу было обещано 40 гектаров русской земли за Поход на Восток, немцу было позволено "снабжаться собственными силами на местах" в течение трех дней после взятия местности. Кагэбешник у были отворены склады спецмагазинов, наполненных импортным добром, для него каждый год стелили чистую постель в крымском или кавказском санатории. Разница состояла в том, что немец упивался властью в войну, когда Германия шла от победы к победе и некогда было в треске барабанов послушать свою совесть, задуматься.

А КПСС давно уже превратилась в иосмешище дома и за рубежом, и если немец мог говорить, что творит зло, не ведая, что творит, то офицер КГБ прекрасно отдавал себе отчет в своих поступках. Немец, наверное, и не имел образования, чтобы заглядывать в историю и сопоставлять; офицер, тащивший Мишу, как минимум, закончил обязательных 10 классов средней школы плюс военное училище и он знал кому служит и почему.

И когда мысли эти клубком свились в мозгу, и нервная дрожь полоснула по сердцу, Миша Комрат, ненавидевший драки и насилие, размахнулся и ударил кулаком в лицо своего насильника.

Свет померк в его глазах, ножевая боль пронзила сердце, и он рухнул на мостовую, чуть присыпанную жестким снежком.

Он плохо различал лицо Тарантасова, набежавших зевак, крики, машину Скорой помощи.

Последнее, что увидел в своей жизни Миша Комрат, был красный флаг над тюрьмой "Браса". Тюрьма, как и весь Советский Союз, готовилась отмечать 55 лет Октябрьской революции.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю