Текст книги "Александр Скрябин"
Автор книги: Фридрих Горенштейн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 6 страниц)
– Я слышал, что раскрыта измена в генеральном штабе, – сказал Подгаецкий, – и изменники связаны с Распутиным.
Скрябина передернуло.
– Ведь если бы он действительно был мистиком, – сказал Скрябин, – если бы он чувствовал что-нибудь, этот Распутин, это было бы тогда ничего… Это был бы тогда все-таки какой-то экстаз.
– Может быть, он и есть действительно мистик, – сказала княгиня Гагарина. – Ведь про него определенно говорят, что у него необыкновенный взор, что он прямо гипнотизирует.
– Какой там взор, полноте, – запротестовала Татьяна Федоровна. – Отвратительный грязный мужик, действующий на самые низкие инстинкты, вот и все… При чем тут мистика? Я не понимаю, Саша, как ты можешь защищать?
– Я вовсе не защищаю, – говорил Скрябин, – для меня только важно, что есть какое-то устремление к мистическому, какая-то жажда чудесного, но эта жажда направлена по совершенно ложному пути.
– Просто плут, шпион немецкий, – решительно сказал доктор.
Было уже совсем поздно. Гости разошлись, не было Татьяны Федоровны, которая ушла спать. Скрябин и Леонтий Михайлович играли в шахматы.
– Я пойду, – сказал Леонтий Михайлович, окончив партию.
– Я вам хочу показать кое-что, – сказал Скрябин, – если вы не торопитесь… Вот сочинил вдруг Прелюдию…
Вошли в темный кабинет, сохранивший следы брошенной работы. Была очень яркая лунная ночь, Скрябин сел к роялю.
– Что это такое, – шепотом спросил он, играя, и, не дожидаясь ответа, таинственно продолжал, – это смерть… Это смерть, как явление женственное, которое приводит к воссоединению… Смерть и любовь… Смерть – это, как я называю в "Предварительном действии", Сестра… В ней уже не должно быть элемента страха перед ней. Это высшая примиренность, белое звучание. – Он играл некоторое время молча, а потом, словно сам потрясенный своим творением, сказал таинственно: – Здесь бездна…
– Это не музыка, – тихо сказал Леонтий Михайлович, – это что-то иное.
– Это Мистерия, – отвечал тихо Скрябин…
Скрябин сидел в кресле-качалке, диктовал Татьяне Федоровне.
– "Милостивая государыня Вера Ивановна. На мои неоднократные предложения прислать детей к моей бабушке для свидания со мной, вы всегда отвечали приглашением повидать их у вас, что равносильно отказу. Не считая удобным из-за детей видеться с ними помимо вашего согласия, на что я имею право…" Впрочем, Тася, начиная с "видеться с ними", зачеркни… Как-то скандально… Напиши – "пользоваться своим правом свидания с ними помимо вашего согласия… Делаю вас ответственной перед детьми за последствия…" Я потом перепишу и отправлю.
– Не надо переписывать, – сказала Татьяна Федоровна, – так пошлем… Я ей даже твоего почерка дарить не хочу…
– Что-то меня знобит, доктор, – говорил Скрябин, стоя перед зеркалом и разглядывая себя, – и снова этот негодяй поселился у меня под правым усом… на том же месте… Посмотрите, доктор… В Лондоне этот прыщик начал нарывать как раз в день концерта… Представляете, какая странность: во время игры я боли не чувствовал, и исполнение было недурное, но у меня явилась полная апатия ко всему, что происходило потом…
– Сейчас же в постель, – несколько встревоженно сказал доктор.
– Вот и тогда, – говорил Скрябин, – я как-то машинально кланялся и только и думал, как бы добраться до постели…
К вечеру уже было состояние всеобщей хаотичности, состояние растерянности на всех лицах. Ходили по комнатам взад и вперед. Рояль был закрыт, и на пюпитре виднелась рукопись "Предварительного действия". Вошла Татьяна Федоровна в белом халате сиделки с твердым лицом и сказала:
– Александр Николаевич проснулся… К нему можно на минутку, но не волновать и не утомлять.
В спальне две кровати стояли рядом, был полумрак. Что-то делал шепотом говоривший Подгаецкий. Здесь же был доктор. Скрябин лежал в большой белой повязке, закрывающей нижнюю часть лица, так, что ни бороды, ни усов не было видно. В глазах было страдание. Он подал вошедшим сухую, горячую руку.
– Видите, как я оскандалился, – сказал он изменившимся голосом, совершенно не выговаривая гласных.
– Все пройдет, – сказал Леонтий Михайлович.
Скрябин что-то невнятно сказал, Татьяна Федоровна нагнулась к нему и переспросила, улыбаясь кривой улыбкой.
– Александр Николаевич говорит, что как же он поправится, а лицо у него будет изуродовано, если его разрежут…
– Все, все заштопаем, Александр Николаевич, вы и думать не извольте, – уверенно и громко сказал доктор.
– Шрам будет, – внятно сказал Скрябин, – я говорил, что страдание необходимо… Это правда, когда я раньше это говорил. Теперь я чувствую себя хорошо. Я преодолел…
В комнатах народу становилось все больше, мелькали и незнакомые лица.
– Я послала телеграмму Борису Федоровичу, – сказала Татьяна Федоровна и лицо ее выразило огромное страдание, но не надолго, она вновь точно окаменела, – пусть приедет.
Тут же рядом был маленький Юлиан, которого она гладила по волосам. Прошли два новых доктора с саквояжами. Доктор Богородский взял Леонтия Михайловича и Подгаецкого об руку, увлек их в сторону и сказал:
– Вот что, друзья, положение-то еловое… Надо резать, иначе капут… Только надо, по моему мнению, еще пригласить профессора. Как брать на себя такое дело… Я не берусь… Самое это поганое дело друзей лечить, да еще Александра Николаевича. Сам бы лучше двадцать раз подох… Профессор Спижарский хорошо режет карбункулы…
Скрябин видел над собою склоненные лица. Что-то вдруг вонзилось в самую глубину, вспыхнуло…
– Яд очень сильный, – говорил тихо профессор Спижарский, складывая хирургический инструмент, – нетекучие флегмоны… Это стрептококковое заражение.
– Где же этого гноя достать, коли нет, – с тоской сказал доктор, – отек у него все растет, – говорил доктор, окруженный близкими. – Вот резали тут, а теперь уже воспаление вот тут, – показывал доктор на своем лице.
– И очень сильно вы его резали? – спросила Любовь Александровна.
– Да уж что тут говорить, – сказал доктор, – резали как следует. Надо пригласить профессора Мартынова, это лучший московский хирург… Сделаем консилиум.
Было яркое солнечное утро. Скрябин лежал на нескольких подушках, почти полусидел.
– Здравствуйте, – сказал он вошедшим "апостолам". – Видите, в каком я жалостном состоянии, совершенно вопреки расчетам. Главное, я боюсь, что моя поездка по провинции не состоится и мне большую неустойку придется платить… Ну, сегодня все-таки как будто посвободнее…
– Ну все, – сказала Татьяна Федоровна, – спи спокойно… Он бредит, ^~ сказала она уже в кабинете, – но как будто немного получше. Все-таки теперь как-то после Мартынова спокойней. Только температура очень высока.
Воздух был свежий, весенний, звенела капель, птичья стая с шумом пронеслась и уселась на крыше соседнего дома. По Тверской грохотали переполненные людьми трамваи. В доме у Скрябина настроение было более бодрое.
– Ему гораздо лучше, – говорила радостно Татьяна Федоровна, – температура упала, опухоль очень, очень уменьшилась. Он сейчас прямо молодцом чувствует себя. Даже и говорит так – я хочу за рояль, писать буду.
В комнате Скрябина были открыты шторы, было светло. Скрябин выглядел очень бледным.
– Вот я и воскресаю, – говорил он радостно, – все эти дни какие страдания были, самое ужасное это бред, эти ужасные мысли и призраки, содержание и смысл которых непонятен… Боль не так уж трудно переносить, я убеждаюсь, что страдания необходимы как контраст, – он говорил отрывисто, – я очень обезображен буду, – сказал он после паузы.
– Ну, нет же, – ответил Леонтий Михайлович. – Ведь доктор говорит, этого не будет.
– Вот только боль в груди мне мешает, я вздохнуть не могу, – сказал Скрябин.
– Это невралгическая боль, Александр Николаевич, – сказал доктор.
Скрябин становился все более беспокойным, он уже не лежал прямо, перекладывая руки с одного места на другое.
В кабинете доктор говорил с тоской:
– Похожа эта боль на плеврит. Это совсем скандал. Это заражение общее. Дело плохо. Не говорите Татьяне Федоровне… Ждем доктора Плетнева…
Являлись новые лица как мистические фигуры, было много докторов. Доктор Плетнев сказал тихо:
– Гнойный плеврит, общее заражение, стрептококки в крови.
Скрябин бредил.
– Как это такое, – закричал он вдруг внятно, а потом снова тихий бред.
Княгиня Гагарина подошла к Марье Александровне.
– Дайте мне завещание, – тихо сказала она. – Нужна срочно подпись Александра Николаевича об усыновлении детей… Через госпожу Вырубову доложим государю в лучшем виде… – Княгиня вошла в полутемную спальню с опущенными шторами и осторожно приблизилась к кровати, протянув бумагу. Скрябин лежал спокойно и, кажется, был в сознании. Он больше не стонал. – Подпишите, Александр Николаевич, – почти шепотом сказала княгиня.
Скрябин посмотрел на княгиню, как ей показалось, ясным взглядом и подписал.
– Позовите Таню, – сказал он внятно.
Когда Татьяна Федоровна вошла в спальню, Скрябин слегка поворотил к ней голову, и она увидела его живые блестящие глаза.
– Я понял, Таня, – сказал он, точно человек, нашедший наконец то, что всю жизнь искал, – я понял… Нет ни абсолютного добра, ни абсолютного зла… Все относительно… Единственное абсолютное зло – это бездарность…
Дверь в квартиру была распахнута настежь, на лестнице была масса народу, какие-то посторонние люди, среди которых близкие как-то терялись. Суетился Борис Федорович, приехавший наконец. Татьяна Федоровна была без слез, в траурном костюме и казалась в нем глубокой старухой. Лица не видно было под вуалью. Плакала тетя Люба. Провели об руки древнюю девяностолетнюю старуху Елизавету Ивановну, бабушку. Со скорбным лицом стоял Рахманинов, Танеев опустил голову на грудь. В толпе раздался шум, через плотную массу людей пробиралась чета Кусевицких. А мертвый Скрябин лежал тихо и спокойно. Кругом его готовились к панихиде, что-то зажигали, раздавали свечи. Началась панихида.
К вечеру все затихло. Квартира опустела. Марья Александровна увела детей в детскую. Татьяна Федоровна, пройдя по пустым комнатам, мимо все еще открытого, как в начале болезни, рояля, вошла в темную спальню. Шторы были открыты. Была лунная ночь, столь любимая Александром Николаевичем, и он лежал в лунных лучах какой-то значительный и таинственный. Татьяна Федоровна постояла у изголовья мертвого друга, поцеловала его в лоб, как бы прощаясь на ночь и ушла в гостиную, прилегла там, усталая, на диван прямо в одежде. Скрябин остался один. Гроб его стоял на возвышении неподалеку от окна и был весь в цветах и венках. Меж тем неустойчивая апрельская погода сменила лунную ночь ветреной и дождливой с мокрым снегом. И в вое ветра словно начала проступать героическая и властная тема вступления к Третьей симфонии, тембр трубы возвещал о воле и самоутверждении. Вот она сменилась лирической, чувственно устремленной, которую вели скрипки. Уж перед самым рассветом, когда начало бледнеть окно, ветер стих, небо очистилось. Восходило солнце. Вот уже лучи проникли сквозь окно, коснулись гроба, в котором лежал Творец. И словно вторя солнцу, зазвучал мотив победы волевого начала над сомнениями и колебаниями. И фанфары дерзновенно и радостно, встречая новое утро, провозгласили: я есмь!
И снова, как бы соединяя пролог и эпилог, как бы замыкая круг, явилась надпись, которой все началось:
«Строительный камень и мечта сделаны из одного вещества и оба одинаково реальны. Неосуществленная мечта есть неузнанный издали предмет» (А. Скрябин. Записи).