Текст книги "Взаимосвязи. Эссе об Израиле. Концепция"
Автор книги: Фридрих Дюрренматт
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)
II
Политик уподобляется Прокрусту, который соорудил два ложа и подгонял людей под их размер. В действительности этого великана звали Полипемон, он был первым известным нам идеологическим политиком. В Коридале, его родной местности, расположенной недалеко от Аттики, жили люди очень высокого, даже исполинского роста, так что их смело можно было назвать великанами, и люди среднего роста и телосложения. Естественно, подобное различие между людьми привело к тому, что великаны стали всячески притеснять обычных людей. Так бы оно и шло, но из Афин повеяло ветерком разума, и Полипемон (а это был прямо-таки гигант из гигантов) призадумался над очевидным неравенством людей. Неделями бродил он по окрестностям, пытаясь понять: почему люди не равны и можно ли исправить это неравенство? И вот однажды Полипемон, который отныне стал звать себя Прокрустом (вытягивателем), сделал два ложа: одно для великанов, второе для обычных людей. На ложе для невеликанов он укладывал великанов и отрубал им ноги – вровень с краем ложа, невеликанов же укладывал на ложе для великанов и вытягивал их тела до размеров этого великанского ложа. Дыхание Афины Паллады и было тем ветерком, который подвиг гиганта к раздумьям; богиня мудрости и разума, чувствуя свою ответственность за происходящее в Коридале, явилась Прокрусту и спросила, что это он вытворяет. «Твоя мудрость, богиня, направляет меня! – ответил гигант. – Я долго думал о неравенстве людей, ведь это вопиющая несправедливость. И вдруг меня озарила мысль – все люди должны быть равны, вот тогда мир станет справедливым и разумным. В нашей местности живут великаны и невеликаны, и великаны притесняют невеликанов. Налицо двойное неравенство: люди не равны между собой по своим качествам и по своим поступкам. Разумно ли это? Нет! Я мог бы из великанов сделать невеликанов, отрубив им ноги, и остановиться, но это лишь породит новую несправедливость – невеликаны станут притеснять калек-невеликанов, то есть великанов, которых я искалечил. Опять неразумно!.. Можно поступить иначе и вытягивать невеликанов до размеров великанов, но тогда мы вернемся, по сути, к исходному неравенству: калеки-великаны – бывшие невеликаны – будут по-прежнему беспомощны перед произволом великанов. Вновь бессмыслица! А потому у меня есть только один путь установить справедливый порядок и равенство между людьми: у великанов есть право быть невеликанами, за невеликанами сохраняется право быть великанами. Вот я и действую по этому принципу: великанам отсекаю ноги, и они становятся такими же маленькими, как невеликаны, а невеликанов вытягиваю до размеров великанов. Благодаря этой операции и те, и другие становятся калеками – если выживают, конечно, – то есть становятся равными; если же люди не переносят операции и умирают, то умирают как равные, перед смертью, как говорится, все равны. Вот это действительно разумный подход». Афина Паллада в полном недоумении вернулась в Афины, слова Прокруста лишили богиню дара речи. Это был первый случай, когда Афина не смогла найти никаких возражений, выслушав идеологическую речь. Молчание богини окончательно убедило Прокруста в том, что его рассуждения разумны и действия верны, – и он с удвоенной силой продолжал калечить людей. Своим жертвам гигант не уставал разъяснять, что все происходит во имя справедливости: великан по праву должен стать невеликаном, и наоборот. Коридал превратился в сущий ад, стонами несчастных полнилась вся греческая земля. А что же боги? Боги в смущении заткнули уши, чтобы только не слышать людских стонов, ведь и они ничего не смогли возразить Прокрусту. Ладно стоны – неприятнее всего было слышать проклятья, в конце концов боги просто отключили звук в своем телевизоре – да, техника у богов была более совершенной, чем у людей. Мольбы о помощи, крики, стоны и проклятья из Коридала больше не доносились до богов; конечно, отключив звук, они перестали слышать и то, что происходило в других уголках земли, но это уже не имело значения: боги больше не вмешивались в человеческую историю.
Великаны и невеликаны проклинали калечившего их Прокруста, калеки-великаны и калеки-невеликаны проклинали его; проклятья неслись из могил тех, кто не смог перенести жестокую процедуру. Прокруст недоумевал – он-то считал себя благодетелем, а потому никак не мог понять причину людского недовольства. Вообще этот гигант был очень восприимчивым и чутким: решив, что все дело в методе, он изготовил для обоих своих лож новые матрасы – необычайно мягкие и удобные. Но странное дело, жители Коридала продолжали стонать и проклинать его. «По-видимому, божественная мудрость открылась только мне, – рассуждал Прокруст, – и остается непонятной для других людей. Их необходимо урезонить иным образом». Теперь Прокруст убеждал свою новую жертву так: «Принять страдания на отведенном для тебя ложе – это уже героический поступок. Но страдания тем более героические, ведь ложе сделано из дерева, которое выросло на твоей родной земле». Обоснование для пыток не менее иррациональное, только теперь взывавшее к патриотическим чувствам. И действительно, некоторые великаны и невеликаны отныне добровольно укладывались на ложе, постепенно стоны и возгласы проклятий стали стихать. Человек всегда находит оправдание своим поступкам, и именно так он стремится утешить себя в страданиях. Некоторым калекам-великанам и калекам-невеликанам уже казалось, что они искалечены ради светлого будущего; по меньшей мере, их потомки не будут подвергаться жестоким пыткам, поскольку в процессе эволюции, постепенно приспосабливаясь, великанши начнут производить на свет калек-невеликанов, а невеликанши – калек-великанов, и со временем отпадет необходимость в жестоких операциях. Другие даже рады были умереть, поскольку надеялись, что в загробной жизни больше не будет никаких мучений и пыток. Иррациональность пыток и их обоснования заставляли несчастных, чтобы хоть как-то переносить мучения, искать не менее иррациональные обоснования уже для самих себя. Лишь немногие великаны и невеликаны упорствовали в своих «заблуждениях», считая все происходящее бессмысленной жестокостью. Вот этих Прокруст ненавидел лютой ненавистью. «Нет, они даже не желают понять, – возмущался гигант, – что я мучаю людей не ради собственного удовольствия. Это вызвано исторической необходимостью!» Чтобы не слушать стоны и крики, Прокруст придумывал все новые и новые обоснования для изобретенных им пыток. Со временем он убедил себя, что смысл истории может быть только в одном – в ее прогрессивном развитии, прогресс, в свою очередь, не что иное, как движение истории от несправедливости к справедливости, а значит, движение от неравенства людей к их равенству.
Юный Тесей шел из Трезена к своему отцу Эгею, который правил в Афинах. Со временем Тесей сам должен был стать царем, и он раздумывал над политикой, но искал в ней лишь практическую пользу. В Коридале Тесей повстречался с Прокрустом, и тот поведал герою свою идеологию. С удивлением выслушал Тесей речь Прокруста.
«Согласись, я поступаю очень разумно! – с гордостью заключил Прокруст. – Сама Афина Паллада ничего не смогла мне возразить». – «Твои действия столь же бессмысленны, как и действия Питиокампта, сгибателя сосен, который разрывал людей пополам, привязывая их к верхушкам двух согнутых деревьев, – ответил Тесей. – Единственная разница между вами заключается в том, что Питиокампт не называл себя борцом за справедливость. Безумная страсть к жестокости заставляла его разрывать людей». – «Питиокампт мой сын», – задумчиво произнес Прокруст. «Я убил его», – спокойно сообщил юный герой. «Ты поступил справедливо, – сказал Прокруст после долгих размышлений. – Да, он был моим сыном, но просто так, из удовольствия, никому не позволено убивать». В порыве благодарности Прокруст собрался было пожать Тесею руку, но тот с такой силой швырнул его на маленькое ложе, что затряслась земля. «Глупец! – воскликнул Тесей, прижимая к ложу Прокруста, у которого от удивления глаза вылезли на лоб. – Меньше всего в твоих поступках разумного начала. Люди не равны, иначе не было бы великанов и невеликанов, а только великаны или только невеликаны. А поскольку люди не равны, один человек выше ростом, другой ниже, то у каждого великана есть право быть великаном, а у каждого невеликана – оставаться таким, какой он есть. И те и другие равны только перед законом. Вот если бы ты ввел такой закон, следил за тем, чтобы великаны не притесняли невеликанов или – такое тоже могло случиться! – невеликаны вдруг не стали использовать великанов в неблаговидных целях, то избавил бы своих земляков от бессмысленных пыток и жестокостей». С этими словами Тесей отрубил Прокрусту ноги, но, поскольку Прокруст был действительно гигантом и все равно не умещался на маленьком ложе, Тесей отрубил ему голову. Голова Прокруста покатилась по земле, бормоча: «Но ведь я поступал по справедливости…» И уже недвижная, прежде чем навсегда сомкнуть свои огромные глаза, произнесла: «Я ни разу не обидел ни одного человека». Тесей же продолжил путь в Афины к своему отцу.
Тесей был героем, но память имел слабую. Прокрусту он забыл сказать, что не только убил его сына Питиокампта, но также обрюхатил его внучку Перигуну. Казалось бы, о чем-то ему не следовало забывать, но Тесей забывал решительно все. Возвращаясь с Крита, он забыл на острове Наксос Ариадну, которая помогла ему выбраться из лабиринта, забыл поднять вместо черных парусов белые, и его отец в отчаянии, что сын убит Минотавром, бросился со скалы в море. Став после смерти Эгея царем, Тесей, к сожалению, позабыл и то, о чем говорил Прокрусту: нет, он не был плохим царем, как раз наоборот, его скорее можно отнести к хорошим царям, но при нем тоже не все были равны перед законом: среди равных были более равные. Тесей был забывчив и в браке. Его любовные похождения, как пишет Роберт Грейвс, приносили афинянам так много хлопот, что те смогли по достоинству оценить величие Тесея только через несколько поколений после его смерти.
III
Когда речь заходит о власти, то помимо рациональных и иррациональных действий в игру вступает третий фактор. Власть – это сфера практических дел, но власть всегда стремится себя оправдать. Оправдание одновременно будет являться признанием ее законности. Это признание также может быть рациональным и иррациональным. Власть может основываться на договоре, который люди заключают между собой и которого придерживаются, или власть сосредоточена в одних руках или в руках узкого круга лиц, что означает господство одного или нескольких над многими. Власть в виде договора представляет собой свод законов, и люди обязаны соблюдать эти законы; но законы тоже могут быть рациональными и иррациональными: люди либо составляют законы на основе совместного опыта и пытаются с их помощью кодифицировать сложившийся порядок, либо они верят в божественное происхождение законов, либо разрабатывают законы для такой формы совместного существования, которую считают идеальной, но которой сами еще не соответствуют. Конечно, вопрос о легитимности власти гораздо сложнее: чем больше ее концентрация – передача властных полномочий нескольким людям, тем сложнее обосновать эту власть и, стало быть, узаконить. Власть, основанная на договоре между людьми, нуждается в инстанциях, которые будут следить за правильным соблюдением законов, но также в инстанциях, которые будут принуждать людей к их соблюдению. Если происходит сращение этих инстанций, возникает опасность, что законы будут трактоваться весьма произвольно: ведь не существует такого человеческого института, который полностью смог бы исключить вынесение неправильных решений; даже если законы выведены эмпирическим путем, этот институт не сможет обеспечить равного подхода ко всем без исключения. В том случае, когда законы иррациональны, то есть в их основе лежат религиозные представления или определенная идеология, возникает новая проблема: в религию или в идеологию необходимо верить. А вера есть понятие субъективное. Законодательство – это искусство составлять очевидные законы, или юридические аксиомы, которые не требуют доказательств, исходя из этих законов, точнее, из идеи, что все перед законом равны, далее можно вывести законы уже для каждого отдельного случая. Законодательство, как и математика, является логической дисциплиной, неслучайно разгораются дискуссии о том, подпадают ли такие реликты нелогического мышления, как, например, клятва или богохульство, под действие законов. Если оправдать себя пытается иррациональная власть, то это оправдание будет не менее иррациональным, легитимность такой власти очевидна только с позиции субъективного, следовательно, власть вынуждена подавлять субъективный элемент и догматизировать себя. Поэтому в современном мире рациональное право противостоит праву догматическому: право, которое должно соответствовать «в себе» противостоит праву, которое полагает, что может соответствовать «само по себе». Преимущество рационального права заключается в том, что власть с его помощью способна оправдать себя эмпирическим путем, подобно тому, как физика доказывает свои теории с помощью математики. И если власть ориентируется на рациональное право, то рациональное право, в свою очередь, ориентируется на действительность. Слова Эйнштейна о математике можно перефразировать применительно к рациональному праву и правосудию следующим образом: если законы (правосудия) прилагаются к отражению реального мира, они не «справедливы»; они справедливы до тех пор, пока не ссылаются на действительность. Правосудие может представлять внутри себя сколь угодно логичную систему, и тем не менее оно должно постоянно проверяться действительностью. Подобное эмпирическое правило находится в противоречии с самим правосудием, ведь правосудие, будучи однажды определено, постепенно начинает догматизировать себя, как и общественный строй, который его породил: рациональное со временем становится иррациональным, любой общественный строй прежде всего юридически беспомощен перед изменениями своей системы. Право, догматичное «само по себе», в противоположность праву рациональному, не проверяется ни на какой действительности. Вопрос – верит папа в свою непогрешимость или Брежнев в марксизм-ленинизм – представляется таким же бессмысленным, как и вопрос, верил ли кто-нибудь из римских императоров в то, что он бог. Католическая церковь теряет свою легитимность, если не является единоспасающей и, следовательно, единственно непогрешимой в своем учении. То, что эта непогрешимость имела тенденцию воплотиться в пастырской и учительской деятельности одного человека и была в конечном итоге сформулирована в догмате папской непогрешимости, представляет внутри католической церкви необратимый процесс. Догматы служат не только оправданием церкви, церковь тождественна своим догматам, церковь – это и есть ее законы, которые воплощены в папе. Между церковью и отдельным человеком не существует никакой инстанции. Но церковные догматы привязывают человека не только к учению, которое ведет его к спасению и обещает вечное блаженство, они привязывают его и к церкви, поскольку церковь является единственной надежной инстанцией, которая сообщает ему правильное учение – то, во что он может верить. Таким образом, вера, субъективная сама по себе – каждый верит в то, что очевидно только для него, – обретает определенную формулировку, становится законом. Это не означает, что католик обязан верить в то, во что он верить не в состоянии, – он может исповедоваться церкви в своей неспособности, и церковь отпустит ему этот грех, что может сделать только Бог: церковь, таким образом, становится инстанцией между человеком и Богом. Церковь, обладающая иррациональной властью отпускать грехи, может интегрировать в себе и неверие, сомнение, субъективное, поскольку индивидуум, как грешник, подчинен ей. А потому вопрос – верит папа в то, что он проповедует, – будет иметь второстепенное значение. У него, как у последней инстанции, тоже есть право сомневаться, и папа должен исповедоваться, тайна исповеди распространяется в том числе и на него. Но тайна исповеди имеет обратную сторону: у того, кто не в состоянии уверовать в догмат, субъективно не возникнет чувства, что он грешит, а потому он не будет исповедоваться в своем неверии. Он будет исповедоваться в субъективных грехах: собственно, не важно, в чем он будет исповедоваться, отпущение церковью грехов основывается на правде исповеди, которая недоказуема; исповедь превращается в логически необходимую формальность. Как уже было сказано выше, католическая церковь тождественна своей легитимности, а потому не несет никакой ответственности перед действительностью. Напротив, действительность в долгу у церкви, она не подчинилась церкви, а потому не ждет от нее избавления: в периоды, когда церковь становилась могущественной, она всегда вела себя агрессивно по отношению к действительности (конфликт с императорами в Средние века, крестовые походы, инквизиция и проч.) или предлагала себя светской власти в качестве идеологического инструмента. Как только церковь теряла власть над действительностью, как только последняя низводила ее до положения идеологической организации, церковь немедленно начинала догматизировать себя, догмат о папской непогрешимости появился лишь в 1870 году. Однако чем больше формулируется догматов, тем нетерпимее должна становиться церковь. Папа Пий XII вовсе не был каким-то чрезвычайным явлением, скорее папа Иоанн XXIII стоял особняком в истории католической церкви XX века. Понтификат Пия XII пришелся на эпоху диктаторов, можно сказать, он и сам был одним из этих диктаторов; Павел VI и Иоанн Павел II продолжили дело Пия XII, а не реформаторские начинания Иоанна XXIII. В марксистском лагере то же самое относится к Сталину. И он не был чрезвычайным явлением, а был логическим следствием из определенной идеологии. Правила, действительные для католической церкви, для партии являются еще более непреложными – ее притязания на власть обоснованы в земной жизни, в то время как притязания на власть католической церкви имеет обоснование в потустороннем. Потому в распоряжении партии находятся целые дивизии, а у папы есть только швейцарская гвардия. Но партия становится легитимной тоже благодаря себе самой: благодаря переносу своих иррациональных догм на действительность. Партия не проверяет себя на действительности, она навязывает себя ей. Поэтому бессмысленно задавать вопрос, верит ли партийный босс в собственную идеологию. Я думаю, что у власти нет ни одного марксиста, который верил бы в марксизм, – только безвластные марксисты еще могут позволить себе подобную наивность. Аппарат власти служит оправданием самого себя и не нуждается в вере в свое оправдание, но он не позволит никому, над кем он властвует, сомневаться в этом оправдании.
IV
Христианство, в том числе католичество, будучи иррациональным учением, является дуалистической религией, а марксизм – монистической (под социализмом в противоположность марксизму я понимаю эмпиризм и буду рад, если это станет ясно социалистам). В основе христианства лежит противопоставление земного и потустороннего, Творца и творения, Бога и человека, наконец, человека и человека, мужчины и женщины. Это противопоставление усилилось из-за первородного греха: Творец и творение, Бог и человек, человек и человек, мужчина и женщина, богач и бедняк находятся в противоречии по отношению друг к другу. Первородный грех сам по себе есть нечто непостижимое. С одной стороны, это демонстрация свободы человека и, следовательно, справедливости Бога, поскольку Он оставил человеку право выбора между добром и злом, с другой стороны, первородный грех никак не объясняет, почему Бог допустил зло, уж Он-то должен был знать, каков будет выбор человека. Получается, качества Бога противоречат сами себе: справедливость Бога противоречит Его любви и всеведению, всеведение – милосердию, а всемогущество противоречит всем остальным качествам. Но вот Бог становится человеком и позволяет людям распять себя, это распятие спасает человека, поскольку Бог тем самым искупает первородный грех. Вместе с тем, позволяя людям наказать себя, Бог прощает первородный грех и самому себе, ведь сам же его и допустил. Это самонаказание – а чем еще может быть распятие Бога – освобождает человека от первородного греха. Но если человек не верит в свое избавление, то становится вдвойне виновным, а потому и вдвойне грешником. То есть избавление через смерть на кресте Бога допускает возможность греха: безгрешный человек после первородного греха стал грешным, спасенный человек из-за своего неверия вновь может стать грешным – а потому грядет Страшный суд. Дуализм христианства: потустороннее – земное, Бог – человек, спасенный человек – падший человек и тому подобное – неизбежно приводил к догматическим противоречиям, и этих противоречий становилось все больше. Парадоксальным образом они составляют силу христианства. На противоречиях своей веры христианство снова и снова возрождалось: с одной стороны, желая оставаться церковью, христианство неизбежно умножало и продолжает умножать свои догмы, с другой стороны, в попытке вернуться к своей миссии христианство постоянно разрушало и разрушает себя как институт. Поскольку цель этой миссии в спасении каждого отдельного человека, а вовсе не в создании какого бы то ни было института. Не человечество, а человек должен измениться, не общество, а индивидуум; тогда он станет свободным не только по отношению к любому общественному порядку, но и к любой церкви. Внутри христианства заложен протест против самого христианского общества; этот протест выражает как раз отдельный человек, он не дает умереть христианству, несмотря на то что церковь невольно хоронит его под своими догмами. Теологическая, дедуктивная способность христианства позволяет ему обосновать свою власть в земном мире, а его миссия, направленная против земного и протестующая против него, не желая власти, ведь «царство (Его) не от мира сего», но, требуя, «хлеб наш насущный дай нам днесь», превращает его в коррективу на действительности. «От своих слов оправдаешься, и от своих слов осудишься»: человек становится своим собственным судьей. Так христианство приобретает двойственный характер: с одной стороны, это идеология, полезная для власти, государств, партий и общественных устроений, с другой стороны, оно вызывает их раздражение; с одной стороны, это инструмент для правителей, с другой стороны, оружие для управляемых, увертка для богатых и обвинение для бедных. Эта двойственность возникла со временем. Первые христиане были убеждены, что лишь немногие примут это учение. В те времена христиане жили эсхатологическими настроениями, ожиданием Страшного суда. И только когда христианство стало верой масс, оно попробовало себя институализировать. Но в той мере, в которой христианство организовывало себя как институт, оно теряло свое эсхатологическое ожидание. Христианство стало искать примирения с окружающей действительностью, преподносить себя в качестве божественного института – церкви – на земле и встало между земным и потусторонним, между Богом и человеком; христианство адаптировалось к действительности. Сначала оно стало идеологией римского императора, а затем, когда Римская империя распалась, западноевропейская церковь, увлеченная своей собственной идеологией, превратилась в единоспасающую церковь: папа стал носить императорские одежды. Но поскольку христианство основывается на вере в свою миссию, неизбежно стали возникать разногласия, связанные не только с содержанием этой миссии, но и с существом того, от кого эта миссия исходила: церковь изначально не была единой, с самого начала были церкви, не церковь. Церковь, считающая себя единоспасающей, – это фикция и «в себе» и «сама по себе», которая не то что в действительности, но и в самом христианстве продолжает всего лишь существовать, а не побеждать или добиваться успехов, несмотря на телевидение и массовые представления. Христианство больше не является верой целого института, оно осталось верой индивидуума, ибо нет ничего более неопровержимого, чем субъективное.








