Текст книги "Черниговка"
Автор книги: Фрида Вигдорова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)
Дом Паченцевых стоял через дорогу, на той же Незаметной улице, где жили мы. Отец и два сына были на фронте, мать месяц назад переехала к родным в Зауральск, оставив дом в распоряжение райсовета. Что ж, мы будем платить. И ей подспорье, и мы выйдем из положения.
Поспеть бы до конца перерыва! Сейчас надо разыскать Ильина и сказать ему. А, вот он.
– Товарищ Ильин! Товарищ Ильин! Я сейчас говорила с Заозерском. Мы сможем взять десять ребятишек. Только нам надо недели две, чтобы приготовиться. Можно это?
– Спасибо! Вот спасибо! Вы – первая. Я думаю, у вас легкая рука, и сейчас дело пойдет. Может, поделитесь с товарищами с трибуны?
– Ой, нет!
Он засмеялся.
– Ну, нет так нет! Я сам скажу.
И перед концом заседания он сказал что-то о патриотическом почине, о необходимости следовать благородному примеру. Я не знала, куда девать глаза.
– А, Карабанова, – услышала я чей-то голос позади себя. – Ну конечно, я ее мужа знаю, он на Украине тоже всегда вот такой саморекламой занимался. Лишь бы выскочить первым, лишь бы на себя внимание обратить.
Я не обернулась. Наверно, это слабость души. Но кто бы мог сидеть там, сзади, на чьи глаза я натолкнусь? Какой-нибудь Кляп? Да нет, его место поближе к президиуму. А может, самый обыкновенный честный человек, который слышал это от кого-то вроде Кляпа – и поверил. И теперь искренне думает вот так о Сене, о нашей работе. А что я ему скажу? Еще расплачусь…
И я не обернулась. Слабая душа, сказал бы Семен.
* * *
И вот они приехали. Их было десять, они знали только, как их зовут, и не все могли назвать свою фамилию. Смуглая девочка лет двух сказала, что ее зовут Юша, и упорно стояла на этом. А другая говорила про себя, что она Алеша.
Ира Феликсовна посадила ее к себе на колени.
– Меня в детстве звали Зорей, – сказала она мне. – Вот бы вы со мной сейчас намучились. Так как же тебя зовут?
– Алеша.
– А мама тебя как звала?
– Алеша.
– А папа?
– Алеша.
– А бабушка у тебя есть?
– Есть.
– А как она тебя называла?
– Мое солнышко.
– Ах ты господи! Ну, а тетя у тебя есть?
– Есть. Она звала меня Леночка.
У нас у всех вырывается вздох облегчения. Не так просто с Юшей – она может быть и Катюшей, и Раюшей, но она не соглашается ни на одно имя.
– Может быть, ты Катенька или Раечка? Может быть, тебя зовут Соня?
– Я – Юша! – повторяет она упрямо и смотрит исподлобья большими сердитыми глазами.
Один мальчуган едва ли трех лет, большеголовый, большеротый и ушастый, чем-то притягивал меня. Я все возвращалась к нему взглядом. И вдруг сжалось сердце, я вспомнила: он в точности походил на малыша, убитого в то страшное утро во время бомбежки.
Это заметила не одна я.
– Галина Константиновна, – шепчет Настя, – помните того мальчика… когда нас бомбили… Похож, правда?
– Вылитый! – говорит Тоня. – А помнишь, ту девочку убитую тоже, как меня, звали – Тоней. Галина Константиновна, этот парнишка пусть мой будет.
Привезла ребят Татьяна Сергеевна Белобородова, высокая женщина с замкнутым красивым лицом. Оно было не только замкнутое, оно было… брезгливое, пожалуй. Когда мы в бане мыли детишек, она все делала как следует – мылила головы, стараясь, чтобы мыло не попало в глаза, и терла мочал спины, но я видела: все это она делает через силу, с трудом подавляя в себе что-то. И ребята каким-то непостижимым чутьем это угадывали. Тот лопоухий мальчишка оглушительно вырывался от нее – и тотчас умолк, как только его перехватила Ира Феликсовна. У Иры он усердно и терпеливо жмурился, когда шапка пены сползала ему на глаза, и не завопил, когда она окатила его более горячей, чем следовало, водой. Она сама испугалась, а он смолчал.
Уже после бани, во время обеда, я видел, как Татьяна Сергеевна утирала нос беленькой сероглазой девочке. Она делала это добросовестно и тщательно, но как при этом были сжаты ее губы!
– Вам с детьми работать не надо! – без обиняков вынесла приговор Лючия Ринальдовна.
Тотчас поняв, не переспросив, Татьяна Сергеевна перевела взгляд на меня:
– И вы так думаете?
– Да, и я.
– Но что же мне делать? У меня – ребенок, мне надо работать.
– У нее ребенок. А эти – не ребята, – беспощадно сказал Ступка, выходя из комнаты.
– Но что же мне делать? – вспыхнув, повторила Татьяна Сергеевна, и губы ее задрожали. – Что мне делать, если я не могу с собой справиться. Но я же делаю все, что надо… Вы не знаете, какие они были, когда приехали в Дальнегорск, – грязные, вшивые, с поносами. Я вшей вычесывала…
Она даже вздрогнула при этом воспоминании.
– Мы поищем для вас другую работу, – сказала я.
– А жилье? Ведь если я останусь, я и жить тут буду? А если уйду…
– И жилье найдем. Вам с чужими детьми нельзя…
Она отвернулась, ничего не ответила. Я знала, кто был бы хорош на ее месте: Валентина Степановна! Правда, у Валентины Степановны нет специального образования, она кончила только семь классов. Так что за беда! Тут не классы нужны, а совсем другое. Да уж если на то пошло, и Татьяна Сергеевна никаких дошкольных курсов не кончала, она плановик.
Вечером первого дня я обошла спальню, такую непривычную – низкие маленькие кровати с сеткой… Подоткнула одеяла, поправила подушки.
– Тетя! – прошептал тот, лопоухий, Тонин. Его звали Котей. – А мне что сказали – мама моя умерла и зарыта в ямке. А скоро она из ямки придет?
– Спи, спи, – сказала я, проводя рукой по его щеке.
– А моя мама кудрявая… – вдруг послышался голос с соседней кровати; это говорила Соня – прозрачно-худая четырехлетняя девочка. Днем за обедом она кричала, держа в руке бублик: «А зачем тут дырка?» Ира Феликсовна ответила ей:
– А ты съешь – вот дырки и не будет.
Она послышалась, съела, а потом очень волновалась, пока ели другие. Сейчас она говорит тихо, мечтательно:
– А у моей мамы… – Вдруг она замолкает и смотрит на меня строго и пристально. – Позови маму! – приказывает она. – Пускай мама придет!
Сейчас она заплачет и переполошит всех. Я беру ее к себе на колени, и вдруг все, как по команде, садятся на кроватях.
– Возьми меня! Меня! – слышится со всех сторон.
Сколько их было – все встали, цепляясь за сетку, держась руками за перила кроватей. И когда громко заплакала Соня, стали плакать все. Навзрыд плакала белоголовая, сероглазая Катя, судорожно всхлипывал тощий, остриженный наголо Юра.
– А-а-а-а! – тянула Алеша, раскачиваясь из стороны в сторону.
– Хочу к ма-аме! – надрывно кричала Соня.
Что я им говорила? Все, что приходило в голову! Что обещала? Все на свете! Я переходила от кровати к кровати, утирала слезы, целовала мокрые щеки, не переставая говорить, обещать, рассказывая все сказки разом. Я обещала, что мы пойдем в лес и увидим зайца, белку, медвежонка, обещала покатать их на санках…. Я бы живого слона им посулила, лишь бы унять сейчас этот горький многоголосый плач.
– И меня покатаешь? – всхлипывая, спросил Юра.
– Всех покатаю! А сейчас все будут лежать тихо и спать… спать… спать…
– Сядь ко мне!
– Нет, ко мне!
– Я сяду вот здесь и всем спою песню… Только надо спать… Тихо… Спать!
Я села на низкую скамеечку у дверей и запела. Пела долго, тихо, на одной ноте, боясь встать и спугнуть наступившую понемногу тишину.
Когда я вышла, в соседней комнате сидела на подоконнике Ира. Она была бледна, губы сжаты.
– Я хотела помочь вам, да потом решила – не надо. Много народу – хуже… – промолвила она. Потом подала мне листок: – Это я нашла в кармане у Катеньки.
Я встала под лампой и прочла:
Я знаю, будет мир опять
И радость непременно будет.
Научатся спокойно спать
Все это видевшие люди.
Мы тоже были в их числе —
И я скажу тебе наверно,
Когда ты станешь повзрослей,
Что значит тьма ночей пещерных.
Что значит в неурочный час
Проснуться в грохоте и вое,
Когда надвинется, рыча,
Свирепое и неживое, —
И в приступе такой тоски,
Что за полвека не осилишь,
Еще не вытянув руке,
Коснуться чудищ и страшилищ:
Опять, опять ревут гудки,
Опять зенитки всполошились.
И в этот допотопный мрак
Под звон и вопли стекол ломких
Сбежать, закутав кое-как
Навзрыд кричащего ребенка.
Все, как на грех, перемешать,
И к волку приплести сороку,
И этот вздор, едва дыша,
Шептать в заплаканную щеку.
Но в дорассветной тишине
Между раскатами орудий
На миг приходит к нам во сне
Все то, что непременно будет:
Над нашим городом опять
Рубиновые звезды светят,
И привыкают мирно спать
Сиреной пуганные дети.
Я подняла глаза на Иру Феликсовну и повторила:
Все, как на грех, перемешать,
И к волку приплести сороку…
– Я потому и вспомнила. Я нашла этот листок, когда раздевала ее перед мытьем. Но тогда недосуг было показывать. Я спрятала и забыла. А теперь стояла, слушала, и вот…
* * *
– А справлюсь? – спросила Валентина Степановна и тотчас сама ответила: – А конечно, справлюсь. Ну что ж, добивайтесь… Я работы не боюсь.
Это было верно. Весной ее мобилизовали на посевную, летом – на сенокос, осенью – на уборку урожая. Она делала всю работу по дому и никогда не жаловалась на усталость. Была добра и терпелива. Любила детей. Она бывала грустна в те дни, что для другой женщины были бы самыми счастливыми: плакала, когда приходили письма с фронта, Они были недобрыми, эти письма. А может, они были самые обыкновенные, да только не такие, каких ей хотелось.
– А та… Лариса… получает? Не знаете, Галина Константиновна?
– Не знаю, – говорила я, и говорила неправду.
Вот и поэтому еще надо было ей начать работать. Не от случая к случаю, не от посевной до уборочной, не от сенокоса до лесозаготовок, а постоянно, да не просто, а чтоб работа заполняла душу.
Я стала добиваться – и добилась. Татьяна Сергеевна перевелась в ближний леспромхоз счетоводом. А Валентине Степановне мы передали малышей. Для нее не было ни сопливых, ни грязных, ни надоедливых, и она быстро освоилась с работой. И в первый же день с ней увязалась Вера.
Вера любила малышей – Антошу, Юлю. Но старшие – Лена и Егор – стесняли ее; они слишком много знали о ней, о том, что случилось в ее семье. И потом, самолюбивая, она не желала быть третьей в этой крепкой дружбе. Она хотела быть очень-очень нужной кому-то, незаменимой, единственной. Эта девочка знала, что в мыслях и в сердце матери она давно уже занимает не первое место. А здесь она сразу же стала и нужна и любима.
В нашем доме у каждого старшего был свой корешок. Но у нас никогда не было таких маленьких. И, однако, ребята сразу свыклись с необычным нашим пополнением. Дежурство у малышей никто не считал обузой. И каждый на свой лад придумывал, что бы сделать для маленького.
– Помню, – сказал Владимир Михайлович, – был канун моего рождения. Мне исполнялось семь лет. Моя матушка сказала, что с сегодняшнего вечера я должен молиться уже не о младенце Владимире, а об отроке Владимире. С какой гордостью я повторял свое новое звание! Мне кажется, возраст у детей то же, что, бывало, у чиновников чин… Дружба со старшим – это повышение в чине. Дружба с младшим – это сознание своего великодушия.
Не знаю, может быть, и так. Но было тут и другое: глубокая душевная потребность – заботиться, оберегать. Наши новенькие были как слепые котята, они не знали даже меры своей беды. Они были обречены расти даже без воспоминания о матери, потому что уже сейчас их память удерживала только неясные, бесплотные, как тень, случайные обрывки:
– А меня мама молоком поила.
– А мне мама песню пела.
Мои удивлялись: такие маленькие, а все разные, непохожие, у каждого свой характер. Юра энергичен, деловит. Котя – тихий, застенчивый. Тоня ревниво следит, чтоб его, упаси бог, никто не обидел.
– Он смирный, смирных всегда забивают. Погодите, я его обучу, он у меня такой бойкий станет – бойчее всех!
Все с первых дней полюбили Павлика. У этого малыша было худенькое личико и веселые глаза. Просыпался он раньше других, но не шумел. Он долго лежал в кровати и о чем-то раздумывал. Потом, словно стряхнув с себя задумчивость, начинал одеваться, никому не позволяя себе помочь.
– Сам, – говорил он, натягивая чулки.
Он обладал чувством юмора и любил пошутить. Подойдет к кому-нибудь и скажет неожиданно: «Потолок упал». При этом он глядел хитро и огорчался, если в ответ на такую остроумную шутку не догадывались рассмеяться. Когда Вера, учившая его выговаривать «р», просила: «Скажи „ремень“, он улыбался и отвечал: „Поясок“. Он был очень доброжелательный, никого никогда не обижал, не сердился, если кто отбирал у него игрушку. Отбирала обычно Соня. Едва проснувшись и садясь на кровати, она говорила:
– Одеть… обуть…
Ее одевали, обували, кормили, и она тотчас начинала бесчинствовать. Ей нравились только те игрушки, которыми играли другие. Она подходила к Оле и молча тянула к себе Олину куклу. Оля не давала, отбивалась, плакала – Соня знай тянула. Отняв куклу, она сейчас же утрачивала к ней всякий интерес и смотрела, где бы еще набедокурить. Расшвыривала дом из кубиков, пыхтя и высоко задирая ногу, наступала на возведенную с великим трудом пирамиду. Ею владел дух разрушения.
– И что мне с ней делать? – спрашивала Аня Зайчикова. – Выдрать бы, а как выдерешь? Сирота.
* * *
Однажды, когда ребята вернулись из школы, к нам на Незаметную пришла женщина. Ей было за пятьдесят. Глубоко посаженные глаза смотрели умно, пристально, тонкие губы крепко сжаты. Платок, как у Симоновны, надвинут на самые брови.
– Ты будешь заведующая? Я к тебе. Хочу взять дитя на воспитание. Покажи-ка мне всех, какие есть.
– Приходите вечером, мы соберем совет, познакомимся с вами и решим. Когда решим, тогда и покажем.
– Какой еще совет? Ты тут хозяйка, ты и решай.
Этот разговор происходил в столовой, и все ребята его слышали. Я обвела глазами стол. Наташа замерла с ложкой на весу, ожидая, что я отвечу.
– Я тут не хозяйка, я старшая. Брать детей мы решили все вместе. Значит, отдавать или не отдавать, тоже будем решать вместе.
– Да что вы тут такое удумали! – В голосе женщины прорвалось раздражение. – Хочет человек поступить по-божески, принять в дом дитя… Покажи ребят, мне выбрать надо.
Голос ее звучал властно, и по всему было видно, что она привыкла не просить, а приказывать.
– В восемь часов вечера соберем совет. Приходите, милости просим, – повторила я.
– А что старый человек будет бить ноги по второму разу, это тебе без интереса?
– Ну, – послышался вдруг голос Тони, – если старый человек может целый день торговать на рынке, значит, может и пройтись лишний разок.
Гостья резко повернулась, отыскала глазами Тоню.
– Молоко на губах не обсохло… – Гневно взглянула на меня: – Хорошо же ты их ростишь, голубушка! – и, высоко подняв голову, пошла к дверям.
– Ох, Тоня! Удружила, нечего сказать.
Я вышла следом за старухой. Она не стала меня слушать. Сама открыла дверь и захлопнула ее за собой, даже не оглянувшись.
Я снова пошла в столовую. По дороге меня перехватила Тоня. Стараясь сдержать слезы, она сказала:
– Галина Константиновна… извините…
Мне было жаль ее, но я понимала, что такие слова, обращенные к чужому и старому человеку, простить нельзя.
– Извинить тебя должен тот, кого ты обидела.
– Я знаю, что и вас обидела.
– Ты должна будешь извиниться перед ней.
– Нет! – закричала Тоня. – Она спекулянтка, знаю я ее, не буду я перед ней извиняться, я ей правду сказала!
– Если ты считаешь себя правой, зачем же извиняться передо мной?
– Потому… потому… Я не могу, когда вы сердитесь! – ответила она, вдруг заливаясь слезами.
– Ладно, Тоня. До вечера.
Это был для меня самый трудный разговор. Я по себе знаю, помню: в детстве просто нельзя взять в толк, почему это плохо – сказать правду. А как вежливо скажешь человеку, что он лгун, или доносчик, или вор? С той поры я выросла большая. Но в глубине души понимала – ничего я не сумею сказать Тоне такого, что убедило бы ее.
Однако все повернулось не так, как мы ждали. Задолго до восьми часов к нам пришла заведующая районо Калошина и привела с собой давешнюю посетительницу. Та глядела еще суровей и неприступней, чем прежде. Калошина сказала:
– Познакомьтесь, Галина Константиновна, это Дарья Федоровна Коршунова. Мы хотели бы зайти к вашим малышам. Я обещала показать их Дарье Федоровне.
Коршунова метнула в меня короткий, быстрый взгляд: «Что, начальству отказать не можешь?»
У детей был полдник. Они сидели за длинным низким столом, на маленьких стульях, изготовленных нашими столярами.
Перед каждым стояла миска с кашей, те, что постарше, ели сами, а маленьким помогали Наташа и Женя, дежурившие всегда вдвоем.
Дети были так поглощены едой, что почти не обратили на нас внимания, только Павлик заколотил ложкой по миске и, упоенный этим стуком, засмеялся.
Калошина обошла стол, наклонилась к одному, к другому:
– Вкусная каша? А ты что же плохо ешь? Ну-ка, разевай рот пошире.
Коршунова стояла у стены и разглядывала детей. Она останавливала на каждом свой тяжелый, пристальный взгляд и смотрела долго, спокойно.
– Если этого? – сказала она Калошиной, указывая на Петю.
– У этого мальчика жив отец, он на фронте. На усыновление мы можем отдавать только круглых сирот, – вполголоса сказала я.
– А этот? – спросила Коршунова, снова не глядя на меня и обращаясь только к Калошиной.
– Про Юру никаких записей нет, мы ничего о нем не знаем. Мы пока не можем его отдать.
– А этот?
– Павлик – круглый сирота…
– Вот его мне и надо! – с торжеством сказала старуха.
– Мы сами все оформим, Галина Константиновна, вы не беспокойтесь, – пообещала Калошина. – Надо будет только…
– Я уже сказала товарищу Коршуновой, что без решения совета детского дома ни один ребенок от нас не уйдет.
– Ну что ж, – тотчас согласилась Калошина. – Нет ничего проще. Собирайте совет, я думаю, мы найдем общий язык.
– Женя, – сказала я, – собирай в столовой совет. Все, кто хочет, могут остаться.
– Иди, иди, без тебя управимся. Иди, говорю! – Валентина Степановна отобрала у Жени ложку и присела рядом с Алешей-Леночкой.
Когда мы вместе с Калошиной и Коршуновой вошли в столовую, там были уже все в сборе. Ребята сидели за столом, каждый на своем обычном месте. Один Шура примостился у печки. Он со сноровкой опытного истопника подкладывал дрова. В комнате было тихо, слышался только треск огня.
– Вы, ребята, знаете, – начала Калошина, став на председательское место, – что по всей стране сейчас идет патриотическое движение по усыновлению детей-сирот. Каждый день мы читаем о том, как советские люди берут к себе в семью ребят, которых война лишила родителей. Вот на днях, например, промелькнуло сообщение – в Узбекистане семья, где шестеро ребятишек, взяла мальчика из Белоруссии. В Заозерске жительница нашего города Мария Михайловна Гришина уже взяла на воспитание ребенка. Это очень хорошо. Он будет расти в семье. Это чрезвычайно важно. Товарищ Гришина Мария Михайловна сделала хороший почин – и вот на него откликнулась товарищ Коршунова. Она заслуженный человек. Она пожертвовала в Фонд обороны тридцать тысяч рублей. Она получила благодарственную телеграмму от товарища Сталина. Ее заслуги известны в Заозерске, и то, что она хочет взять на воспитание сироту, с лишний раз говорит о том… – Калошина, видимо, устала от длинной речи и вдруг неожиданно закончила: – Все формальности районо берет на себя. Нам известны жилищные условия Дарьи Федоровны, ребенку будет у нее хорошо.
– Кто хочет слова? – спросил Женя, прямо глядя в лицо Коршуновой.
Поднялась Тоня:
– Я вам нынче грубо сказала, я прошу у вас прощенья.
Тоня остановилась, словно для передышки. Самое трудное, видно, было позади. И уже спокойно – на удивление спокойно, отчетливо, взвешивая каждое слово, она продолжала:
– Один раз Борщика долго из школы не было. И мы пошли его искать – я, Шура Дмитриев и Настя Величко. Ну, куда ж мы пошли? Конечно, на базар. Идем, ищем. И вдруг смотрим, он стоит в молочном ряду. Подошли – и видим: вот эта гражданка… Коршунова… Дарья Федоровна… торгует молоком. И творогом. И сметаной. Ну ладно, торгует и торгует. Пускай торгует. Но стоит у лотка эвакуированная и говорит: «Очень вас прошу, уступите два рубля. Не хватает, говорит, а у меня ребенок». А гражданка Коршунова… Дарья Федоровна… даже не глядит в ее сторону. И молчит. А эвакуированная опять: «У меня ребенок. Я без молока не могу домой вернуться». А гражданка Коршунова ей так спокойно: «Ступайте, ступайте. У всех ребята, нечего клянчить». Я хотела плюнуть в ее молоко, да Настя не дала. Мы взяли Борщика и ушли. Все.
Тоня села. Никогда не забуду выражения, с которым она произносила: «Гражданка… Коршунова… Дарья Федоровна». Все презрение, на какое она была способна, вложила она в эти слова. И так просительно говорила она за неведомую эвакуированную, и так высокомерно ответила за Коршунову: ступайте, ступайте…
Не вставая, Коршунова сурово сказала:
– Мне мое добро не с неба свалилось. Я работаю, спину гну, что же я буду бездельникам раздавать – много их найдется. Постой на рынке подольше, услышишь – они все про больных ребят врут. А я, когда надо, и тридцать тысяч не пожалела, не то что два рубля.
Она умолкла. Руку подняла Наташа:
– Дай я скажу.
Женя кивнул, и Наташа, повернувшись к Коршуновой, заговорила, словно раздумывая вслух, спокойно и серьезно:
– Знаете, нам сильно не понравилось, как вы нынче сказали: покажи, какие есть, мне надо выбрать. Ведь это дети, а не… а не помидоры. Это во-первых. А во-вторых, конечно, очень хорошо, что вы внесли в фонд обороны тридцать тысяч, разве мы не понимаем? Эти деньги помогут построить танк или, может быть, самолет. От них большая польза фронту. Но все-таки, я думаю, деньги отдать легче всего – что уж тут деньги, люди жизнь отдают.
– Да что вы мне душу надрываете? – вдруг закричала Коршунова. – У меня один сын убитый, а другой пропадал без вести, теперь нашелся… весь израненный! Вот я и беру дитя…
Все в комнате словно всколыхнулось на миг и затихло.
– Если у вас сын… Если ваши сыновья… как же вы тогда так сказали той женщине эвакуированной? И как вы можете говорить, что эвакуированные – бездельники! Они все работают. У них дом разбомбило, или немец в их городе. Как у нас. И у них у всех тоже кто-нибудь на фронте.
Сказав это, Наташа села.
– Я думаю, что разговор принимает неправильное направление. – Калошина смотрела на меня, и во взгляде этом было: ну же, скажи своим, и покончим с этим скорее. – Дарья Федоровна потеряла на фронте сына, и вы не вправе тут читать ей мораль. Если произошел тот случай на базаре, то это именно отдельный случай и был. И так его и надо рассматривать. Я предлагаю прекратить эти прения.
– Кто еще хочет сказать? – спросил Женя.
И вдруг, ко всеобщему изумлению, встал Борщик. Он запинался на каждом слове, но речь свою довел до конца:
– Я… часто около нее стоял… У нее всего много: яйца, молоко, куры. Один раз лепешки были и мед. Она никогда не уступает. Только от нее и слышно – проходи, проходи! А то еще – ступайте, ступайте. А один раз сказала одной тетке: «Много вас понаехало!» – И очень тихо Борщик закончил: – Она жадная…
– Галина Константиновна! Вы хотите сказать? – спросил Женя.
– Нет.
– Голосую: кто за то, чтобы Павлика отдать? Никого нету. Кто за то, чтобы Павлика оставить дома? Все! – Женя улыбнулся и, повернувшись к Калошиной, сказал с облегчением: – Ребята решили не отдавать!
* * *
Бывает так: работаешь и, кажется, ничего не можешь добиться, все, что делаешь, – какой-то бесконечный сизифов труд. Я уж не говорю о Лепко. Это всегда со мной, всегда болит.
А Зикунов? Никогда я не ощущала своего бессилия острее чем при мысли о Зикунове. Чего же стоит наша работа, думала я, если все в ней на ощупь, все вслепую. И такое же чувство было у меня всякий раз, когда я вспоминала Сизова и его письмо. Не за то я его презираю, что он остался в тылу. Разве я не понимаю, что и в тылу нужны люди. Да из наших ребят не один Сизов работает на номерном заводе. Но у него это вышло не так, как у других. Он добивался этого. Он ловчил. Страх оказался в нем сильнее всего. Что говорить, под конец он был не тем, каким когда-то пришел к нам в Черешенки. Он уже не боялся работы и даже полюбил ее. Он научился жить с людьми и не помыкать ими. Что говорить, он многому научился. И кто знает, не случись война… Не случись война, он был бы вполне пригоден для обычной жизни. Но когда настал час решительного испытания, он не устоял. Не справился. Увильнул. Что-то было в его письме лживое и непрямое. И всякий раз воспоминание об этом письме лишало меня мужества. Я верила: он вырос человеком. И я ошиблась. Первый же шаг в его жизни оказался кривым. Ведь все мальчики, ушедшие на фронт, не меньше его любили жизнь. Когда я думала о Сизове, память беспощадно подсказывала его слова: «Надо бы написать отцу… Давно я о нем ничего не знаю». Я воображала, что он хочет возобновить все кровные связи, которыми в детстве пренебрегал. А он уже тогда готовил то, чего добился, – броня, завод. Не фронт. Чего же, чего она стоит, наша работа…
И вдруг так же нежданно приходила награда.
Сколько шишек посыпалось на меня после того, как ребята решили не отдавать Павлика, – не счесть. Меня вызывали в райсовет. Из области приехал инспектор, и был еще не один крупный разговор в отделе народного образования. Калошина твердила:
– Не ожидала я от вас, Галина Константиновна. Конечно, это вы их научили.
Но я-то знала, что ребята решили сами, без всякой подсказки. И я была счастлива их решением – спокойным и твердым. Была в их поступке жестокая прямота. Когда Коршунова крикнула: «У меня один сын убитый», меня точно ударили, и на мгновение мне показалось, что мы неправы. Но ребята не усомнились ни на минуту. И вот это-то и было наградой. Их вело верное чутье, безошибочное чувство правды и справедливости, и они поистине решали сами.
И вот снова кабинет Буланова. Помню, когда я пришла сюда первый раз, он сказал: «С луны свалилась!» Как давно это было! Словно век прошел.
– Да вы понимаете, что это политически вредный поступок?! – кричит Буланов. – Коршунова – истинная патриотка, она такой почин делает – хочет ребенка взять, а вы палки в колеса вставляете!
– Она спекулянтка. Это знает весь город.
– Значит, это правда, что вы ребят на нее науськали?
Я встала и вышла.
– Куда вы? Тут вам не посиделки. С вами по делу говорят в официальном месте! – кричал он мне вслед.
Но я не вернулась. Я шла по улице с ощущением покоя и уверенности, что с нами ничего поделать нельзя.
Когда я пришла на Незаметную, меня внизу встретила Лючия Ринадьдовна:
– В столовой опять собрание. Все по тому же случаю. Сам Ильин приехал!
Я хотела войти в столовую, но у приотворенной двери наткнулась на Веру. На ней лица не было.
– Ой, Галина Константиновна, опять про Павлика! Опять хотят его забрать! Что ж будет? – Она схватила меня за рукав.
– Погоди, погоди, сейчас посмотрим…
Из-за двери донесся голос Ильина:
– Ее письмо дышит глубокой обидой. Она вырастила двух сыновей. Какие же у вас основания, думать, что она вашего Павлика плохо воспитает?
– Ее сыновья в школу ходили, книжки читали, вот и выросли, – ответил Шура, – а могло, между прочим, иначе получиться. Мы не стали ее обижать, когда она тут сидела. Пожалели, когда она про сына сказала. А надо бы все выложить. У кого на рынке все самое дорогое? У нее! Кто людей больше всех оскорбляет? Она! Мы знаем, у нее девчонка за коровой ходит, она на нее уж так орет! Последними словами обзывает. Ну, дала она тридцать тысяч, а я б ей эти деньги обратно отдал. Они нечистые! Она с людей эти деньги дерет и ни об ком, кроме себя, не думает! И ребенка хочет взять тоже только для показа!
– Что, опять будем голосовать? – спросил Женя.
– Нет, я вижу, с вами каши не сваришь! – сказал Ильин.
– Собрание закрыто! Дежурные, на кухню! К маленьким! Печку топить! – весело распорядился Женя.
– Я к маме! Рассказать!
Не успела я оглянуться, как Вера побежала к выходу.
Из столовой вышел Ильин. Сложное у него было выражение лица – смесь досады и одобрения. Увидел меня и, кажется, смутился.
– Вы? Простите, что без вас тут самовольничал… но я хочу попасть на вечерний поезд, мне надо завтра быть в Дальнегорске. Повоевал тут с вашими. Крепко стоят, а?
Он посмотрел на меня вопросительно. Я молчала. Мы прошли в мою каморку. Ильин сел и молча разглядывал Федину фотографию.
– Галина Константиновна, – сказал он вдруг, – а ведь мальчонку, может быть, придется Коршуновой отдать. Уж очень много народу она в это дело вовлекла. Она на виду. О ней в газете писали. Видный человек, понимаете?
– Лев Сергеевич, я тогда не смогу здесь остаться.
– Что вы такое говорите?!
– Не смогу. Как я буду смотреть ребятам в глаза? Вы помните, прежде чем взять малышей, я звонила в Заозерск. Мне надо было посоветоваться с ребятами. Не для вида. Мы не играем в хозяев. Они и вправду хозяева. И если они взяли на себя эту заботу…
– Понимаю. Более того, я с вами согласен. Но… удастся ли отстоять?
– Надо отстоять.
– Знаете что, – голос Ильина звучал искренне, – мне очень понравились ваши ребята. Очень. Хорошие, смелые ребята. И решение их смелое, справедливое. Но…
Он вздохнул. Я молчала. Он стал зачем-то рыться в портфеле.
– Вы не могли бы повлиять на ребят? – спросил он, не поднимая головы и перебирая какие-то бумаги.
– Как же я могу повлиять, если я с ними согласна?
– Эх, Галина Константиновна, не хотите вы меня понять! – Он досадливо защелкнул замок и поднялся. – Мне еще в райком. Будьте здоровы.
Я вышла его проводить. Во дворе гуляли малыши. Павлик, не подозревавший о волнениях, которые он вызвал, бил палкой по забору и покрикивал:
– Как дам! Как дам!
Валентина Степановна испуганно покосилась на Ильина голосом, каким говорят, чтоб слышало начальство, произнесла:
– Павлуша, ты зачем такое грубое слово говоришь? Не надо так!
– А что тут грубого! – Вера пожала плечами.
Павлику, видно, было все равно, что выкрикивать.
– Грубое слово! Грубое слово! – крикнул он раза два. Но это звучало не так увлекательно, не так коротко и звонко. И вслед Ильину опять упрямо понеслось: – Как дам! Как дам!
* * *
– От Петьки письмо! Галина Константиновна, от Петьки Лепко письмо! Вслух, вслух читайте!
И когда все собираются в столовой, Тоня говорит:
– А Велехов пускай выйдет! Пускай уходит, это не для его ушей!
Велехов молча поворачивается и уходит. И я вижу, каким беспощадным взглядом провожает его Тёма. Отвоевывать Тёму у Велехова больше не надо. То, что случилось, отшатнуло от него и Тёму, и Мишу – всех. Но какой ценой!
Молчаливый уговор не позволяет посылать Велехова ни в госпиталь, ни к нашим подшефным старикам Девятаевым, ни дежурить на станцию. Ты среди нас, но мы тебе больше не верим. Живи под нашей крышей, раз нет у тебя другой. Но живи один.
– Уйду я от вас. Подамся в какую-нибудь малину, – говорит он мне. – Скучно тут стало. Вот зеленый прокурор придет, я и дерану. Небось не знаете, что такое зеленый прокурор? Весна… Вы что не отвечаете, Галина Константиновна?