355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фрида Вигдорова » Черниговка » Текст книги (страница 18)
Черниговка
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 19:26

Текст книги "Черниговка"


Автор книги: Фрида Вигдорова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 18 страниц)

Мы с Саней спустились в столовую, куда тотчас же сбежались все остальные. Невольно я отыскала глазами Женю и опять подумала о том, что пришло мне в голову еще тогда, в первую встречу с ним, и потом думалось не раз: как они похожи! Некрасивые, неправильные лица, привлекающие чудесным слиянием ума и доброты, воли и энергии.

– А за что у вас орден? – спросил Борщик, пробравшись поближе к Сане.

– За нетерпение. Первый бросился в атаку, но ты не думай, что от храбрости, просто терпенье лопнуло, не мог ждать. Не мог, и все тут!

Борщику не нравится такое объяснение, ему бы хотелось какого-нибудь настоящего героического поступка – чего-нибудь такого… необыкновенного! «Терпенье лопнуло» – разве это подвиг? Но ребята смеются и обступают Жукова еще теснее.

Когда-то он сам принимал гостей в нашем доме. Он хорошо это делал! Сейчас ребята ведут по дому его, нашего гостя, показывают газету, спальни, мастерские. Потом Наташа говорит:

– А хотите посмотреть маленьких?

Вот этого бы не надо! Но Саня накидывает шинель, Наташа – пальтишко, и они идут через двор, пересекают улицу, входят в дом. Я люблю водить гостей к малышам, но тут я не могу. Я не спросила, нашел ли Саня жену и дочку. Ведь если бы он что-нибудь узнал, он, едва переступив порог, сказал бы: «Нашел!» И я сразу поняла бы, о чем он говорит. А он словом не обмолвился, значит, вестей нет. И поэтому я не хочу видеть, как он будет смотреть на чужих ребятишек. Я стою у окна и жду, когда они с Наташей снова выйдут на крыльцо. Мне кажется, они не идут очень долго. Уж конечно, Валентина Степановна должна про каждого рассказать. Она непременно доложит, как мы не отдали Павлика. Заставит послушать, как поет Алеша. И, конечно, она расскажет, как мы нашли Катенькиного отца. И, конечно, Саня не захочет ее обидеть и будет все слушать. Слушать и думать о своем…

Вечером на Закатной улице мы сидим за столом. Андрей смотрит на Саню настороженно – так приглядываются друг к другу незнакомые мальчишки: кто ты таков?

А Саня будто видел его только вчера. Они ровесники, но Жуков выглядит гораздо старше. У него тяжелые, усталые веки, и седина, и горькая складка у губ. На лице Андрея пережитое не оставило следов – оно почти юношески чистое, только холодноватое точно высечено из камня.

Глядя на Лену, Саня говорит то же, что сказал Андрей, впервые придя сюда:

– Вот только по Леночке и видишь, сколько воды утекло.

Он пристально смотрит на Антошу. Я знаю, он ищет сходства, хочет найти черты другого малыша… Случается, я и сама ищу их… Но Антоша совсем другой… Только глаза такие же черные и круглые, как были у Костика.

Андрей и Саня перебрасываются короткими вопросами:

– Отвоевался, значит?

– Отвоевался… Без ноги.

– Да… Ногу потерял… А я, брат, жену и дочку.

Лена и Зося, страдая, смотрят на Андрея, но он молчит.

– Стеклов тоже отвоевался, – продолжает Саня. – Тяжелое ранение в голову. Он пока что в Сибири, в эвакогоспитале, санитаром. А Павлушка на фронте. Разумов в авиационном институте. Инженер будет! А ты? Уехал и потом ни разу не написал – куда это годится!

– Я писем писать не умею, – отвечает Андрей.

«Как же, не умеешь!» – ясно читаю я на лице у Лены.

– А помните, Галина Константиновна, Ганса и Эрвина? – вспоминает вдруг Саня. – Где-то они сейчас? Неужели воюют с нами?

– Ну нет, – говорит Андрей. – Скорее всего, в тюрьме. Или не дожили…

…На другой день Саня поднимается ни свет ни заря и уходит в город. Возвращается он к обеду. Он побывал в военкомате, райкоме, райсовете. Он принес мне и Лене валенки, Владимиру Михайловичу – полушубок.

– Сразу же удалось ордер отоварить. А ребятам вот – вместо обуви ордера. Их размеров нет – ни Егора, ни Тосика.

– Да зачем ты это?!

– А как же? Семья фронтовика. И в райсовете я сказал вашему Буланову… Одним словом, сказал. Напомнил. Он ничего, отнесся с полным уважением. – Саня оборачивается к Андрею. – Ты ему не давай забывать. Напоминай. Он, знаешь, нуждается, чтоб напомнили. И малость пригрози – газетой или еще как-нибудь. Я заметил, на него это производит впечатление. Он у вас такой… впечатлительный.

Поздней ночью мы провожаем его на вокзал – я и Андрей.

Последние минуты перед уходом поезда – бестолковые, тревожные. Молчание давит, слова всё не те, что надо. Мне кажется, Саня хочет что-то сказать. И я не ошиблась.

– Галина Константиновна. Вы знаете… У меня ни кола ни двора… Никто нигде меня не ждет… Вот несколько писем… и все. Я два беру с собой. А остальные возьмите. Пускай лежат у вас. Я буду знать, что мое имущество меня дожидается. Что смотришь, Андрей? Скажешь, глупо?

– Ничего я не скажу. – Андрей отворачивается.

Вагон дергается, и Жуков вскакивает на подножку. Я целую его уже на ходу поезда. Он машет рукой, я бегу следом и едва не срываюсь с платформы. Чьи-то руки удерживают меня, и, как сквозь туман, доносится голос Андрея:

– Ну, как же так можно, чуть не упали!

Я иду домой, ослепшая от слез. Провожая, я теряю. Моему испуганному сознанию кажется, что это навек. Провожая одного, я провожаю всех. Оплакивая одного, оплакиваю всех. Нет Феди… Иры… Васи… А что еще ждет нас, пока длится война. Но об этом нельзя, нельзя думать…

* * *

Заозерск. Незаметная улица. Детдом.

Карабановой Галине Константиновне.

Здравствуйте, Галина Константиновна, вот я и отвоевался. Вроде бы обе ноги при мне, а если по-другому посмотреть – без ног я. В госпитале обе ступни отрезали. А я тракторист. Что теперь делать? Буду думать. Может, что и надумаю.

Когда вышел я из госпиталя, имел намерение приехать к вам на Урал. Дома-то у меня другого нет. А потом иначе решил: поеду в Черешенки. Погляжу. И вам, если спросите, будет про что рассказать. Ну, приехал. Иду полем – ни души. Пусто, голо. Кладбище и кладбище. Подошел к Черешенкам. Поверите ли, все село как на большом костре сгорело. Одна хата стоит, и та без крыши. Крайняя. Помните, где Вышниченко яблоки воровал, а потом мы с Василем да Семен Афанасичем забор латали. И почитай у каждого погорелого места – народ. Кто с Сибири, с Урала воротился, кто из лесу, из землянок повыходил. И зачем воротились, ведь ни кола ни двора, ничего не осталось, а вот тянет и тянет на старое место – почему так Галина Константиновна?

Иду я, ковыляю, а сам боюсь, что и нашего дома больше нет. Потом вижу – стоит дом. Цел. Подхожу – окон нет. Рамы выворочены с мясом. И внутри пусто. Одно пианино стоит, а крышка вся пулями исклевана. Вот бы Шурка Митриев поглядел. На полу мусор всякий. Тихо до того, аж в ушах звенит: Гляжу, в углу книг наворочено – рваные, грязные. Кубики валяются – на них когда-то Настя с Леной читать учились. Василь мастерил. И еще большой лист бумаги в трубку свернут. Развернул – газеты наши. Старые-престарые. Ну, сел я, конечно, на пол и стал глядеть – и рисунки наши, верите ли, Галина Константиновна, так все и осталось. Держу я эту газету и не понимаю: что ж такое? Война. Сколько людей в землю полегло. Васю убило, и Федька Крещук убитый. А бумага эта целая. Всех пережила. Ведь вот что бывает, Галина Константиновна. Если в книгу вставить такой случай – не поверят, скажут, выдумка. Вот ведь что. Это ведь не иначе, как слово мне доброе сказать – не унывай, мол, Мефодий.

Вспомнил я первый день, как Семен Афанасич нас привел, сам чуть не плачу. А все-таки мне самому понятно: от того времени в жизни моей разница очень большая. Как-никак в люди вышел. Как-никак. И воевал не хуже других.

Долго я там крутился. То к одному окну подойду, то к другому. Одно вспомню, другое. Не могу уйти, да и только. И что ни вспомнится, всюду Василь. Ведь как Семен Афанасич нас привел, с того самого дня я с Василем не расставался. Я про него то знаю, чего, может, и вы не знаете. Как он привыкал. Как поначалу уйти хотел. А потом сказал: никуда, мол, отсюда не пойду. Он такой парень был – век я его не забуду.

Потом заглянул я в ваш домик. Тоже всюду мусор, хлам, стекла побиты, однако полы, стены, крыша целы. А в одной двери даже ключ торчит. И тут на полу книжки валяются. Поднял одну, написано – Шиллер. Вроде немец, верно? И еще написано чернилами – Д. Королев. Митрия, значит, книжка. Взял я ее с собой, может, она ему еще сгодится. Сохраню. Сад половина вырублен, а ваша яблоня стоит. Стоит себе, и все. Большая выросла, крепкая.

Кап шел обратно на станцию, встретил Надю. Помните, пятисотницу, все за свеклу за свою горевала. Она тут партизанила. У них в отряде доктором был Славки Сизова дед. Многих от смерти спас. А сам схватил простуду и помер. Обидно в войну не от пули, а от простуды помереть. Про Славку я всю войну ничего не слыхал, и вы про него не писали. Где он сейчас? Я бы ему про деда написал. Пускай гордится.

Был я и в Киеве. Там сейчас, в госпитале сестрой Лида Поливанова. Ну, встретились. Что скрывать, вы про меня все знаете, и как я к Лиде – тоже знаете. Как оно было, так и есть. Только она кого любила, того и любит. Митрия, значит. Она вроде меня – полюбила, так уж на всю жизнь. Я слышу говорят – да что, только и свету в окошке, других девушек что ли, нет! А будто мне это надо. Мне другие ни к чему.

А жил я в Киеве у Искры. Он сапером, а тут как раз на побывку приехал к жене. И уже дети у него. Двойняшки. Звать – Галя и Семен, по родителям, значит, назвал. Так что внуки у вас, Галина Константиновна. Маленькие совсем, несмышленые, кричат очень. А Степан радуется, говорит: «Погляди, какие красавцы». Я поглядел – ребятишки как ребятишки. А жена его говорит: «Смотрите, пальчики – как горошины». Поглядел я – правда, маленькие пальцы. Что ж такого? Придет время – вырастут. А жена у него хорошая, тихая такая. Вот любил Искра Анюту, а теперь на другой женился. Стало быть, забыл. А может, не забыл, кто про это знает.

Мне Искра сказал, он на фронте встретил одного вашего пацана еще с Березовой – Кизимов фамилия, звать Петр. Молодой еще, лет двадцати, что ли. Говорили они про то про се, слово за слово – дошли до Семен Афанасича. Кизимов этот, как узнал, что Искра тоже у Семен Афанасича был, чуть не заплакал. Цельный вечер все выспрашивал – да где вы, да как вы? Адрес ваш взял: непременно, мол, напишу.

Вот – расписался я, никак, не кончу. Пишу, а сам все думаю. Как быть? Куда податься? Подамся я все ж таки в трактористы. Вы скажете – а ноги? Это, конечно, загвоздка. Ночами лежу – думаю. Людей хуже поранило, а живут, работают. Слыхал я, один без ног в летчики подался. Вот и я попытаю в трактористы. Как ваше мнение, Галина Константиновна? Попытка, известно, не пытка, так и Василь говорил. А я еще много могу. Ноги – что ж, ноги в человеке не первая важность.

До весны я еще, может, к вам наведаюсь. Больно охота повидать, прямо сил нет. Всем от меня душевно кланяйтесь.

М. Шупик.

А что от Семен Афанасича писем нет, так это бывает. Я сколько раз видал. Партизанит человек или мало что другое, ну и нет возможности писать. А потом объявится. Так что вы худого не думайте и не убивайтесь.

* * *

Анатолий Богданов умолк. Вот уже три месяца нет от него писем. Деньги приходят, а писем нет. Но раз деньги приходят, значит, он жив. Жив – больше Зосе ничего не надо. Ни тени сомнения нет в ее душе: помнит. Деньги шлет. А на фронте не до писем.

Знала бы она то, что знаю я. А ведь узнает. Рано ли, поздно ли, этот удар ее не минует.

Сидя в своей каморке, я слышу, как кто-то быстро поднимается по лестнице. Кто-то очень торопится. Отворяю дверь – Зося!

– Галина Константиновна! Что было! Приходит Толин дядя и говорит: «Идите к нам жить». К нему, значит. И к Владимиру Михайловичу. Галина Константиновна! Что ж такое? Никогда ни словечка: здравствуйте – прощайте, здравствуйте – прощайте. И вдруг – приходи к нам жить. Галина Константиновна, я его боюсь. Не пойду я к нему. Я у вас останусь. А как вы скажете, Толя бы как велел? Он бы, верно, сказал: переходи к дяде. Галина Константиновна, а ведь он больной, дядя Толин. За ним приглядеть надо. Какой разговор, разве можно старому человеку жить, как собаке: чай да хлеб, сготовить некому и воды подать некому. А только зачем я к нему пойду, Галина Константиновна? Он сердитый, Юлечку любить не станет. Галина Константиновна, он Юлечку будет любить?

Я не могу вставить ни словечка, она говорит, говорит как заведенная. Она сыплет вопросами, но ответа не ждет. Она говорит: не пойду я к нему! И тотчас: как же ему, старому человеку, одному жить? А главное: как бы велел Толя? И еще: как это Петр Алексеевич вдруг надумал? Или правда, он такой хворый и нельзя ему, старому человеку, одному оставаться?

Я и не пытаюсь отвечать. Я почти не слушаю. Я думаю о словах, которые сказал Петр Алексеевич, когда мы с ним шли с кладбища: «Есть одно непоправимое: смерть. Все остальное – одолимо».

* * *

За окном тихий декабрьский снег. Белые хлопья плывут в воздухе и медленно, словно нехотя, падают на землю. Я стою, прижавшись лбом к стеклу, и смотрю неотрывно. Скоро начнется день. Я слышу, как за моей спиной скрипит сундук. Это заворочалась Лена. Просыпается Тосик. Уже пробует голос Юлечка. И вдруг я понимаю: у меня нету сил для нового дня. Они иссякли, ушли, как вода уходит в песок – бесследно. Нет больше сил ждать, надеяться, верить. Я больше не могу. Я не могу видеть во сне, как отворяется дверь и входит Сеня. И потом проснуться и сразу вспомнить: два с половиной года нет вестей. Зачем обманывать себя, два с половиной года – это слишком долго, чтобы можно было надеяться. Освобождена Украина. А писем все нет, нет. Ни строчки, ни слова. Нет Феди… Нет Иры… Вот сейчас нужно будет обернуться – помочь Антону одеться… Поставить чайник… Надо разговаривать. Надо слушать и отвечать. А если я не могу больше? Что мне делать, если я больше не могу?

Потом начался день. И я услышала, как Тосик позвал Лену:

– Расскажи про довойну.

– Про что?

– Ну, когда сахар ставили на стол и все брали сколько хотели.

– Так я тебе вчера рассказывала!

– Еще расскажи!

Я провела рукой по глазам. Надо очнуться, надо жить. Через силу я обернулась и встретилась глазами с Тосиком – он смотрел тревожно и вопросительно. Он всегда чуял, когда мне плохо.

– Улыбнись! – сказал он.

И я улыбнулась. День начался. Мы позавтракали, и я пошла на Незаметную. И день шел, шел своим чередом.

– Что вы… какая нынче? – спросил Велехов.

– Бывают темные дни. Пройдет.

Этот темный день был долгий, бесконечный. Я измучилась, но знала, что сама виновата: я плохо начала его. Я не имею права так встречать утро. Надо покрепче сжать зубы, надо все подтянуть в себе, надо жить.

Он все-таки пришел к концу, этот нескончаемый день. Не помню, как я доплелась на Закатную.

….Дети уже спали, когда кто-то постучал в дверь.

– Кто здесь? – спросила я устало.

– Свои.

Чей это голос? Нет… нет, разве я могу ошибиться? Дверь отворилась, на пороге стоял Сеня. Вот, подумала я, опять тот же сон. Пускай будет так, как всегда бывает во сне. Я положила руки ему на плечи и прижалась щекой к его щеке.

Нет, это не сон. Во сне шинель никогда не бывала такой шершавой, во сне щека не была такой теплой, а слеза такой соленой…

Сердце забилось глухо и крепко. Я приникла лицом к его груди и почувствовала его сильные руки на своих плечах…

* * *

Слезы и смех вперемежку. Счастье, которому почти нельзя верить:

– Ты здесь? Снова вместе? Подумай, снова вместе!

Мы стоим и смотрим на спящих ребят. Пусть спят. Зато завтра, открыв глаза…

Семен низко наклоняется, всматривается в Антошу, в Леночку.

– А это кто же? Егор? А где Федя?!

Я не отвечаю. Семен темнеет, Но не спрашивает больше. Минуту мы молчим…

– Нет, не могу. Разбужу, – говорит Семен и проводит рукой по смуглой Лениной щеке.

Лена открывает глаза, и по этим глазам я вижу – она не верит, как я, не верит. Она думает, что ей снится. Вот она села, глядя испуганно, растерянно. Уткнулась Семену в колени и заплакала.

– Нет, надо будить мужчин, – говорит Сеня. – Надо будить мужчин, женщины утопят меня в слезах.

Так он говорит, и слезы катятся по его лицу.

Тосик, вот кто поверил сразу, не думая.

– Папа, – говорит он и проводит ладонью по мокрым Сениным глазам.

И Егор тоже смотрит в эти застланные слезами глаза и шепчет:

– Семен Афанасьевич, а Федя…

– Знаю, – говорит Семен и за плечи притягивает Егора к себе.

…Что с тобой было, почему молчал? Ни одного письма – два с половиной года ни одного письма, ни одного!

С первого боя попали в окружение. Пытались выйти. Не пробились. Партизанили. Летом сорок второго был тяжело ранен, долго лежал в глухой деревушке. Потом снова партизанский отряд. И опять ранение. В голову. Переправили на Большую землю. Госпиталь. Три месяца беспамятства. Очнувшись, написал в Москву, получил наш адрес и тотчас выехал.

Мы слушаем, мы хотим знать о каждом часе, о каждой минуте, которую он прожил без нас, о годах разлуки, тоски и надежды.

Глубокой ночью снова раздался стук в дверь. Сеня пошел открывать и вернулся с телеграммой, которую послал с дороги:

Жив, люблю, еду.

– Знаешь, – сказал он, – давай выйдем на улицу, походим. Все равно не уснуть.

– Я с тобой, – говорит Антон, цепляясь за Сеню. – Я с тобой.

Он боится, что отец снова исчезнет. Уйдет и не вернется. Но еще немного – и он засыпает у Сени на руках, уцепившись за пуговицу отцовской гимнастерки. Семен осторожно разжимает его пальцы и тихо кладет малыша в постель.

И вот мы выходим. Мы идем по темному, спящему городу. Я знаю, куда мы идем. Знаю, куда веду его.

…Спит дом на Незаметной. Мы тихо поднимаемся по лестнице. Осторожно, чтоб не скрипели половицы, проходим по спальням. Спит Тёма Сараджев, и худая смуглая его рука свешивается с кровати. Беспокойно шевелится во сне Сеня Винтовкин – я переворачиваю его на другой бок, и он затихает. Семен вглядывается в каждое лицо – жадно, нетерпеливо.

– Вы?! – вдруг раздается чей-то приглушенный голос.

Мы оборачиваемся. На кровати, подавшись вперед, сидит Велехов.

– Семен Афанасьевич, это вы? – восклицает он снова.

– Ш-ш-ш! – говорит Семен. – Тише, всех перебудишь! Я, я! Здравствуй и спи!

– Я первый! Первый вас увидал!

– Вот и ладно, давай лапу, познакомимся. А теперь спокойной ночи!

…Мы снова выходим на улицу. И тихо идем рука об руку. Спит Заозерск. Спят горы. Спят дома и деревья. Спит Млечный Путь, который проложили птицы полетами вдаль…

1956—1958


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю