Текст книги "Жизнь Наполеона"
Автор книги: Фредерик Стендаль
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
ГЛАВА Х
В 1796 году Бонапарту было поручено рассмотреть план вторжения в Египет; он изучил его и вернул Директории вместе со своим отзывом. Теперь, очутившись в крайне затруднительном положении. Директория вспомнила об этом плане и предложила Бонапарту возглавить экспедицию. Отклонить в третий раз предложение, исходившее от исполнительной власти, значило бы дать повод думать, что во Франции что-то затевается, и тем самым, по всей вероятности, погубить себя. К тому же завоевание Египта было как нельзя более способно увлечь возвышенную душу, полную романических замыслов и жаждавшую необычайных предприятий. "Помните, что тридцать веков смотрят на нас с высоты этих пирамид", – говорил он спустя несколько месяцев своим войскам. Для этого нападения, как и для всех тех войн, что велись в Европе, едва ли можно было привести законные основания. Французы находились в мире с турецким султаном, номинальным властителем Египта, а беи, подлинные хозяева страны, были варварами, которые, не имея представления о международном праве, никак не могли его нарушить. Впрочем, подобного рода соображения не могли оказать значительное воздействие на решение молодого полководца, вдобавок, быть может, считавшего, что, насаждая в Египте цивилизацию, он явится его благодетелем. Флот с войсками вышел в море и по счастливой случайности, наводящей на разные мысли, после захвата Мальты достиг Александрии, не встретив на своем пути Нельсона.
ГЛАВА XI
Не ждите от меня описания великих военных подвигов, в результате которых Египет был завоеван Наполеоном. Чтобы сделать понятными битвы под Каиром, у пирамид, при Абукире, необходимо было бы дополнить рассказ описанием Египта и дать хоть некоторое представление об изумительной храбрости мамелюков. Труднее всего было научить наши войска противостоять им[1]. В Египте Наполеон вел войну по тем же правилам, что в Италии, но в духе более восточном и более деспотическом. Здесь ему снова пришлось иметь дело с людьми необычайно гордыми и свирепыми, с народом, которому недоставало только аристократии, чтобы уподобиться римлянам. Он карал их коварство с жестокостью, у них же заимствованной. Жители Каира поднимают восстание против гарнизона; Наполеон не удовлетворяется тем, что велит казнить тех, кто был захвачен с оружием в руках. Он заподозривает их духовенство в том, что оно втайне подстрекало их к мятежу, и велит арестовать двести духовных лиц; они приговариваются к расстрелу. Добрые буржуа, которые пишут историю, пускают в ход громкие фразы, говоря о подобного рода действиях. Полуглупцы оправдывают их ссылками на свирепость и дикость турок, которые, не довольствуясь тем, что перебили больных, находившихся в госпиталях, и немногих пленных, ими захваченных (подробности этих событий слишком омерзительны, чтобы их приводить), вдобавок еще самым зверским образом изуродовали их трупы. Причину этих печальных, но необходимых действий надо искать в последовательном применении принципа salus populi suprema lex esto[2]. Деспотизм, превосходящий все, что можно вообразить, до такой степени развратил жителей Востока, что только страх способен заставить их повиноваться. Каирская резня привела их в ужас[3]. "С тех пор, – говорил Наполеон, – они стали выказывать мне преданность, так как убедились, что мягкость чужда моему управлению".
[1] Описание Египта можно найти у Вольнея; военную историю – у Мартена, весьма посредственного, у Бертье, Денона, Уильсона, в то время вполне достойного быть одним из историков власти. [2] Благо народа да будет высшим законом (лат.). [3] См. Льежский Комментарий, чтобы исправить эту фразу. 14 декабря 1817 года.
ГЛАВА XII
Смесь католицизма и аристократии, в течение двух столетий расслабляющая наши души, делает нас неспособными оценить результаты применения того принципа, о котором я только что упомянул. Не считая мелких упреков, делаемых Наполеону по поводу его поведения в Египте, ему обычно вменяют в вину как тягчайшие преступления: 1) избиение пленных в Яффе; 2) отравление, по его приказу, больных солдат его войск под Сен-Жан-д'Акр; 3) его мнимое обращение в мусульманство; 4) его отъезд из армии. О событиях в Яффе Наполеон рассказал лорду Эбрингтону, одному из наиболее просвещенных и заслуживающих доверия путешественников, посетивших его на острове Эльба, следующие: "В Яффе я действительно приказал расстрелять около двух тысяч турок[1]. Вы находите, что это чересчур крутая мера? Но в Эль-Арише я согласился на их капитуляцию под условием, что они возвратятся в Багдад. Они нарушили это условие и заперлись в Яффе; я штурмом взял этот город. Я не мог увести их с собой в качестве пленных, потому что у меня было очень мало хлеба, а эти молодцы были слишком опасны, чтобы можно было вторично выпустить их на свободу, в пустыню. Мне ничего другого не оставалось, как перебить их". Безусловно, по военным законам, пленный, не сдержавший данного им слова, уже не может рассчитывать на пощаду[2], но это жестокое право победителя редко осуществлялось, а в наше время, думается мне, никогда не применялось к такому множеству людей одновременно. Если бы французы, разгорячившись, не дали пощады врагам во время штурма – никто не вздумал бы их осуждать за это: ведь убитые совершили вероломство; если бы полководец, одержавший победу, знал, что гарнизон в значительной своей части состоит из пленных, отпущенных в Эль-Арише на честное слово, он, по всей вероятности, отдал бы приказ перебить их. Мне кажется, история не знает случая, чтобы гарнизон пощадили во время штурма, а потом обрекли его на смерть. К тому же надо полагать, что пленные, взятые при Эль-Арише, составляли не более одной трети яффского гарнизона. Имеет ли полководец право для спасения своего войска умертвить пленных, или поставить их в условия, в которых они неизбежно должны погибнуть, или же предать их в руки кочевников, которые не дадут им пощады? Римляне не стали бы даже задавать себе такой вопрос[3]; заметьте, однако, что от того ответа, который будет на него дан, зависит не только оправдание поведения Наполеона в Яффе, но и поведения Генриха V при Азинкуре, лорда Энсона на островах Океании, Сюффрена – на Коромандельском берегу. Одно не подлежит сомнению: необходимость подобных действий должна быть очевидна и настоятельна, а в данном случае эту необходимость нельзя отрицать. Было бы неблагоразумно отпустить пленных на честное слово. Опыт уже показал, что эти варвары без зазрения совести захватили бы первую же крепость, которая им встретилась бы на пути, или же, неотступно следуя за армией, продвигающейся в глубь Палестины, беспрерывно тревожили бы ее фланги и арьергард. Ответственность за этот ужасный поступок нельзя целиком возлагать на одного главнокомандующего. Решение было принято на военном совете, в котором участвовали Бертье, Клебер, Ланн, Бон, Каффарелли и еще несколько генералов.
[1] См. Ласказа. [2] Мартенс. Международное право, стр. 291. [3] Тит Ливии, справедливо порицающий самнитов за то, что они не уничтожили римлян в Кавдинских ущельях. Книга IX, т. IV. стр. 221, перевод де ла Малля.
ГЛАВА XIII
Наполеон сам рассказывал ряду лиц, что хотел приказать врачам отравить опиумом некоторое число больных в своей армии. Для тех, кто лично его знал, вполне ясно, что это намерение было следствием заблуждения, а вовсе не жестокосердия или равнодушия к судьбе своих солдат. Все те, кто описывает эти события[1], единогласно признают, что во время сирийского похода Наполеон проявлял заботу о больных и раненых солдатах. Он сделал то, чего ни один полководец до него не делал: посетил лазареты, где лежали чумные больные, беседовал с ними, выслушивал их жалобы, лично проверял, в какой мере врачи исполняют свой долг[2]. При каждом передвижении своей армии, особенно при отступлении от Сен-Жан-д'Акр, он величайшее внимание уделял лазаретам. Разумными мерами, принятыми им для того, чтобы вывезти больных и раненых, а также хорошим уходом, которым они пользовались, он снискал похвалу англичан. Деженет, бывший главным врачом Сирийской армии, теперь стал завзятым роялистом; однако даже после возвращения Бурбонов он никогда не говорил об отношении Наполеона к больным солдатам иначе, как с величайшей похвалой. Знаменитый Ассалини – мюнхенский врач, тоже побывавший в Сирии, хоть и недолюбливает Наполеона, однако отзывается о нем так же, как Деженет. Во время отступления от Сен-Жан-д'Акр Ассалини, подавший главнокомандующему рапорт, из которого явствовало, что перевозочных средств для больных не хватает, получил приказ выехать на дорогу, захватить там всех обозных лошадей и даже отобрать лошадей у офицеров. Эта суровая мера была проведена полностью, и ни один из больных, на исцеление которых, по мнению врачей, оставалась хоть какая-нибудь надежда, не был брошен. На острове Эльба император, сознававший, что английская нация насчитывает среди своих граждан самых здравомыслящих людей Европы, неоднократно предлагал лорду Эбрингтону задавать ему, не стесняясь, вопросы о событиях его жизни. Когда Эбрингтон, воспользовавшись этим разрешением, дошел до слухов об отравлении, Наполеон, нимало не смутившись, сразу ответил ему: "В этом есть доля правды. Несколько солдат моей армии заболело чумой; им оставалось жить меньше суток; надо было немедленно выступить в поход; я спросил Деженета, можно ли взять их с собой; он ответил, что это связано с риском распространить чуму в армии и к тому же не принесет никакой пользы людям, вылечить которых невозможно. Я велел ему прописать им сильную дозу опиума и прибавил, что это лучше, чем отдать их во власть турок. Он с большим достоинством возразил мне, что его дело – лечить людей, а не убивать их. Может быть, он был прав, хотя я просил его сделать для них только то, о чем сам попросил бы моих лучших друзей, окажись я в таком положении. Впоследствии я часто размышлял об этом случае с точки зрения морали, спрашивал у многих людей их мнение на этот счет, и мне думается, что, в сущности, все же лучше дать человеку закончить путь, назначенный ему судьбою, каков бы он ни был. Я пришел к этому выводу позже, видя смерть бедного моего друга Дюрока, который, когда у него на моих глазах внутренности вывалились на землю, несколько раз горячо просил меня положить конец его мучениям; я ему сказал: "Мне жаль вас, друг мой, но ничего не поделаешь; надо страдать до конца". Что касается вероотступничества Наполеона в Египте, то все свои воззвания он начинал словами: "Нет бога, кроме бога, и Магомет его пророк". Это мнимое прегрешение произвело впечатление в одной только Англии. Все остальные народы поняли, что оно должно быть поставлено на одну доску с обращением в мусульманство майора Горнемана и других путешественников, которых "Африканское общество" посылает исследовать тайны пустыни. Наполеон хотел расположить к себе жителей Египта[3]. Он вполне основательно рассчитывал, что благочестивые и пророческие выражения повергнут в ужас значительную часть все еще суеверного египетского народа, а его собственную личность окружат ореолом неодолимого рока. Мысль о том, что он в самом деле собирался выдать себя за второго Магомета, достойна эмигрантов[4]. Такой способ действий увенчался полным успехом. "Вы не можете себе представить, – говорил он лорду Эбрингтону, – сколь многого я добился в Египте тем, что сделал вид, будто перешел в их веру". Англичане, всегда находящиеся во власти своих пуританских предрассудков, которые, однако же, наилучшим образом уживаются с самой возмутительной жестокостью, находят, что это неблагородная хитрость. История на это возразит, что в эпоху, когда родился Наполеон, католические идеи стали уже смешными.
[1] Даже генерал Роберт Уильсон в своей клеветнической истории. [2] Он уговаривал Деженета публично заявить, что чума не заразительна. Но тот из тщеславия отказался сделать это. [3] См. статью Ласказа. [4] См. их писания.
ГЛАВА XIV
Что касается другого его поступка, гораздо более серьезного, того, что он бросил в Египте свою армию на произвол судьбы, – то этим он прежде всего совершил преступление против правительства, за которое это правительство могло подвергнуть его законной каре. Но он не совершил этим преступления против своей армии, которую оставил в прекрасном состоянии, что явствует из сопротивления, оказанного ею англичанам. Наполеона можно обвинять только в легкомыслии: он не предусмотрел, что Клебер мог быть убит, в результате чего командование перешло к бездарному генералу Мену. Будущее выяснит, вернулся ли Наполеон во Францию по совету некоторых прозорливых патриотов, как я склонен предположить, или же он сделал этот решительный шаг, руководствуясь исключительно своими собственными соображениями. Людям с сильной душой приятно представлять себе, какие чувства волновали его в ту пору: с одной стороны, честолюбие, любовь к родине, надежда оставить славную память о себе в потомстве, с другой – возможность быть захваченным англичанами или расстрелянным. Какая нужна была твердость мысли, чтобы решиться на такой важный шаг, исходя единственно из предположений! Жизнь этого человека – гимн величию души.
ГЛАВА XV
Получив известия о поражениях французских войск, о потере Италии, об анархии и недовольстве внутри страны, Наполеон из этой печальной картины сделал вывод, что Директория не может удержаться. Он явился в Париж, чтобы спасти Францию и обеспечить за собой место в новом правительстве. Своим возвращением из Египта он принес пользу и родине и себе самому; большего нельзя требовать от слабых смертных. Бесспорно, когда Наполеон высадился во Франции, он не знал, как к нему отнесутся, и пока лионцы не оказали ему восторженного приема, можно было сомневаться в том, что явится наградой его отваги: трон или эшафот. Как только стало известно, что он возвратился, Директория отдала Фуше, тогда министру полиции, приказ о его аресте. Прославленный предатель ответил: "Не такой он человек, чтобы дать себя арестовать, и не я буду тем человеком, который его арестует"[1].
[1] Каждый день у ворот Люксембургского дворца появлялись новые плакаты; так, например, однажды там можно было видеть большой плакат с отлично выполненным изображением ланцета, латука и крысы (L'an sept les tuera).
ГЛАВА XVI
В тот момент, когда генерал Бонапарт спешно вернулся из Египта, чтобы спасать родину, член Директории Баррас, человек, способный на дерзкие предприятия, был занят тем, что продавал Францию за двенадцать миллионов франков изгнанному из нее королевскому дому. Уже была изготовлена соответствующая грамота. Целых два года Баррас подготовлял выполнение этого плана. Сьейес узнал о нем, когда был посланником в Берлине[1]. Этот пример, как и пример Мирабо, ясно показывает, что республика никогда не должна доверяться дворянам. Баррас, всегда поддававшийся обаянию титулов, решился доверить свои замыслы человеку, который раньше пользовался его покровительством. Наполеон застал в Париже своего брата Люсьена; они вместе обсудили представлявшиеся возможности; было ясно, что либо кто-нибудь взойдет на престол – Наполеон или Бурбоны, либо нужно преобразовать республику. План вернуть Бурбонам престол был смешон; народ слишком сильно еще ненавидел дворян и, несмотря на жестокости террора, по-прежнему любил республику. Водворить Бурбонов в Париже могла бы только иностранная армия. Преобразовать республику, иными словами – выработать конституцию, достаточно жизнеспособную, такую задачу Наполеон чувствовал себя не в силах разрешить. Люди, которых пришлось бы привлечь к этому делу, казались ему презренными, всецело преданными собственным интересам. К тому же он не видел для себя вполне надежного места и понимал, что, найдись снова изменник, который продал бы Францию Бур-бонам или Англии, – его, Наполеона, в первую очередь приговорили бы к смерти. Естественно, что среди всех этих колебаний победило стремление к власти, а в отношении чести Наполеон сказал себе: "Для Франции лучше, чтобы был я, а не Бурбоны". Что касается конституционной монархии, за которую стоял Сьейес, то он не имел возможности ее установить, и вдобавок тот, кого он намечал в короли, был слишком малоизвестен. Нужно было найти средство, действующее сильно и быстро. Несчастная Франция, в которой царила полная анархия, видела, как ее армии одна за другой терпели поражения; а ее врагами являлись короли, которые неминуемо должны были отнестись к ней беспощадно, ибо, дав их подданным познать счастье, республика тем самым побуждала подданных к свержению королей. Если бы разгневанные короли, победив Францию, соизволили вернуть ее изгнанному королевскому дому, то все, что этот дом сделал – или допустил – в 1815 году[2], может дать лишь слабое представление о том, что от него можно было ожидать в 1800 году. Франция, дошедшая до последней степени отчаяния и нравственного унижения, ставшая несчастной по вине правительства, которое она с такой гордостью себе избрала, еще более несчастная вследствие разгрома ее войск, не вызвала бы в Бурбонах ни малейших опасений, и видимость либерализма, соблюдаемую правительством, можно объяснить единственно лишь страхом перед императором. Но более вероятно, что, победив Францию, короли разделили бы ее между собой. Благоразумно было бы уничтожить этот очаг якобинства. Манифест герцога Брауншвейгского претворился бы в жизнь, и все те благородные писатели, которыми заполнены Академии, провозгласили бы невозможность свободы. С 1793 года новые идеи никогда еще не подвергались столь великой опасности. Мировая цивилизация едва не была отброшена на несколько веков назад. Несчастный перуанец продолжал бы стонать под железным ярмом испанца, а короли-победители упивались бы жестокостью, как в Неаполе. Франции со всех сторон угрожала гибель – исчезновение в бездонной пучине, которая в наши дни, на наших глазах поглотила Польшу. Если когда-нибудь отмена извечного права каждого человека на самую неограниченную свободу может быть оправдана какими-либо обстоятельствами, генерал Бонапарт мог сказать любому французу: "Благодаря мне ты по-прежнему француз; благодаря мне ты не подвластен ни судье-пруссаку, ни губернатору-пьемонтцу; благодаря мне ты не являешься рабом разгневанного властителя, который будет мстить тебе за страх, им испытанный. Поэтому примирись с тем, что я буду твоим императором". Таковы в основном были мысли, волновавшие генерала Бонапарта и его брата накануне 18 брюмера (9 ноября) 1799 года; все остальное касалось лишь способов осуществления задуманного.
[1] Посредниками Барраса были: Давид, Мунье, Тропес-де-Герен, герцог Флери. См. "Биографии современников" Мишо, жалкую компиляцию, вся ценность которой – в этих признаниях. Разложение, безначалие превосходно отображены в "Moniteur". [2] Миссия маркиза де Ривьера на юге Франции; Нимская резня; действия Трестальона.
ГЛАВА XVII
В то время как Наполеон принимал решение и обдумывал необходимые меры, его наперебой старались привлечь на свою сторону все те партии, которые терзали республику, находившуюся при последнем издыхании. Правительство рушилось по той причине, что не существовало охранительного сената, который поддерживал бы равновесие между нижней палатой и Директорией и назначал бы членов последней, а отнюдь не потому, что республика оказалась невозможной во Франции. При данном положении дел нужен был диктатор, но никогда законно установленное правительство не решилось бы его назначить. Грязные душонки, входившие в состав Директории, – люди, сложившиеся во времена обветшалой монархии, стремились все несчастья родины обратить на пользу своему мелкому эгоизму и своим интересам. Все сколько-нибудь великодушное казалось им вздором. Мудрый и добродетельный Сьейес всегда держался того взгляда, что для упрочения завоеванных революцией установлений необходима династия, призванная революцией. Он помог Бонапарту произвести переворот 18 брюмера. Не будь Наполеона, он использовал бы для этой цели какого-нибудь другого генерала. Впоследствии Сьейес говорил: "Я сделал 18-е брюмера, но не 19-е". Рассказывают, будто генерал Моро отказался содействовать Сьейесу; а генерал Жубер, склонный сыграть эту роль, был убит в самом начале первого своего сражения – при Нови. Сьейес и Баррас были наиболее влиятельными членами правительства. Баррас готовился продать республику Бурбонам, не тревожась о последствиях, и предлагал генералу Бонапарту возглавить этот заговор. Сьейес хотел учредить конституционную монархию; он выработал конституцию, согласно первой статье которой королем был бы провозглашен герцог Орлеанский, и предлагал генералу Бонапарту возглавить этот заговор. Генерал, в котором нуждались обе партии, сблизился с Лефевром, военачальником, славившимся более своей храбростью, нежели умом, и в то время командовавшим парижским гарнизоном и 17-й дивизией. Наполеон действовал в согласии с Баррасом и Сьейесом, но вскоре завербовал Лефевра в число своих собственных сторонников. С этого момента войска, квартировавшие в Париже и его окрестностях, перешли в распоряжение Бонапарта, и вопрос заключался лишь в том, в какую форму облечь переворот.
ГЛАВА XVIII
По настоянию Бонапарта в ночь на 18 брюмера (9 ноября) 1799 года неожиданно, путем личных письменных приглашений, были созваны на заседание те из членов Совета старейшин, на которых он мог положиться. На основании статьи конституции, дававшей Совету старейшин право переводить обе палаты за пределы Парижа, был издан декрет, гласивший, что 19 брюмера заседание Совета старейшин и Совета пятисот состоится в Сен-Клу: принятие мер, необходимых для охраны народного представительства, поручалось генералу Бонапарту, назначенному начальником линейных войск и национальной гвардии. Бонапарт, которого ночью вызвали на заседание, чтобы объявить ему этот декрет, произнес речь. Поскольку он не мог открыто говорить о тех двух заговорах, которые намеревался расстроить, речь его состояла только из общих фраз. 19 брюмера Директория, генералы и толпы любопытных отправились в Сен-Клу. Все проходы были заняты солдатами. Совет старейшин собрался в галерее дворца. Совет пятисот, председателем которого незадолго перед тем был назначен Люсьен Бонапарт, – в так называемой Оранжерее. Бонапарт вошел в зал Совета старейшин и произнес речь, неоднократно прерывавшуюся возгласами и криками депутатов, преданных конституции или, вернее сказать, желавших воспрепятствовать успеху затеи, в которой они не участвовали. В эти решающие минуты в Совете пятисот происходила еще более бурная сцена. Некоторые из его членов потребовали расследования причин, вызвавших перевод обеих палат в Сен-Клу. Люсьен тщетно пытался успокоить разгоряченные этим предложением умы, – а ведь когда французы приходят в такое состояние, мысль о личных интересах перестает на них действовать или, вернее, воздействует лишь в том направлении, что они из тщеславия стремятся стать героями. Все в один голос кричали: "Не надо диктатора! Долой диктатора!" В этот момент генерал Бонапарт в сопровождении четырех гренадеров вошел в залу. Среди депутатов раздались крики: "Что это значит? Здесь не место саблям! Не место солдатам!" Другие, более трезво оценивавшие положение, бросились на середину залы, окружили генерала, схватили его и принялись трясти за шиворот, вопя: "Объявить его вне закона! Долой диктатора!" Так как проявление мужества в представительных собраниях – вещь весьма редкая во Франции, то история должна сохранить имя Бигонне, депутата города Макона. Этому храброму депутату следовало убить Бонапарта. Рассказы о конце этой сцены менее достоверны. Говорят, будто Бонапарт, услышав грозный крик: "Объявить его вне закона!", побледнел и не мог промолвить ни одного слова в свою защиту. Генерал Лефевр пришел ему на помощь и помог выбраться из залы. Добавляют, что Бонапарт сел на коня и, решив, что в Сен-Клу дело проиграно, во весь опор поскакал в Париж. Но не успел он еще проехать мост, как помчавшийся вслед за ним Мюрат нагнал его и обратился к нему со словами: "Уйти – значит все потерять!" Наполеон, которого эти слова заставили опомниться, возвращается в Сен-Клу, на главную улицу, призывает солдат к оружию и посылает небольшой отряд гренадеров в Оранжерею. Гренадеры, предводительствуемые Мюратом, входят в залу. Люсьен, выказавший на трибуне большую стойкость, снова занимает председательское кресло и заявляет, что депутаты, пытавшиеся умертвить его брата, – дерзкие разбойники, подкупленные Англией. По его настоянию издается декрет, которым Директория упраздняется, а исполнительная власть передается трем временно назначенным консулам: Бонапарту, Сьейесу и Роже-Дюко. Далее постановлено было образовать из числа членов обеих палат законодательную комиссию для выработки совместно с консулами новой конституции. Подробности событий 18 брюмера не удастся полностью выяснить, пока не выйдут в свет "Записки"[1] Люсьена Бонапарта. До тех пор слава совершения этого великого переворота останется за председателем Совета пятисот, проявившим на трибуне твердость и мужество в тот момент, когда его брат колебался. Он сыграл весьма значительную роль в составлении конституции, так поспешно выработанной. Согласно этой отнюдь не плохой конституции, были назначены три консула: Бонаяарт, Камбасерес и Лебрен. Был учрежден Сенат, составленный из людей, которые не могли притязать на места в правительстве. Сенат назначал Законодательный корпус, роль которого сводилась к тому, что он голосовал законы, но не имел права их обсуждать. Этим делом занимался другой орган, именовавшийся Трибунатом: он обсуждал законы, но не имел права их голосовать. Трибунат и исполнительная власть представляли свои законопроекты безгласному Законодательному корпусу. Эта конституция могла бы оказаться весьма удачной, если бы, для счастья Франции, судьбе было угодно, чтобы пушечное ядро сразило первого консула после двухлетнего правления. Это подобие монархии окончательно отвратило бы французов от последней. Легко убедиться, что основной недостаток конституции VIII года заключался в том, что Законодательный корпус назначался Сенатом. Законодательный корпус должен был непосредственно избираться народом, а Сенат – иметь право каждый год назначать нового консула.
[1] Эти записки хранятся у Кольберна в Лондоне. Как и записки Карно или Тальена, они могут в любой момент появиться в печати.
ГЛАВА XIX
Правление десятка трусливых казнокрадов и предателей сменилось военным деспотизмом; но не будь этого деспотизма, Франции в 1800 году пришлось бы пережить события 1814 года или же террор. Теперь Наполеон "вдел ногу в стремя", как он говорил в пору своих итальянских походов; и надо признать, что никто из полководцев, никто из монархов не знавал такого блестящего года, каким явился для Франции и для него последний год XVIII века. К тому времени, когда Наполеон стал во главе правительства, французская армия, потерпев ряд поражений, пришла в сильное расстройство. Завоевания Наполеона в Италии были утрачены, за исключением горных областей и генуэзского побережья. Большая часть Швейцарии незадолго перед тем ушла из-под влияния Франции. Произвол и хищничество агентов республики[1] вызвали возмущение швейцарцев; с этого времени аристократия взяла верх в стране; швейцарцы превратились в жесточайших врагов Франции; их нейтралитет стал пустым словом, и наиболее уязвимая из французских границ оказалась совершенно открытой. Все виды ресурсов Франции были окончательно исчерпаны, и, что хуже всего остального, энтузиазм французов иссяк. Все попытки создать конституцию, основанную на свободе, потерпели неудачу. Якобинцев презирали и ненавидели за их жестокость и за дерзкий замысел установить республику по образцу древности. Умеренных презирали за их бездарность и продажность. Роялисты, открыто бунтовавшие в западных областях, в Париже по обыкновению выказывали нерешительность, страсть к интригам, а более всего трусость[2]. Если не считать Моро, никто, кроме генерала, возвратившегося из Египта, не пользовался ни авторитетом, ни популярностью. А Моро в то время намеревался плыть по течению; руководить каким бы то ни было движением он никогда не умел.
[1] По странной случайности, самый отъявленный из этих мошенников носил фамилию Рапина (Rapine – добыча). [2] Осторожно! Главное – мало предприимчивы. For те (для меня) самая прекрасная их черта: лионское восстание 1817 года.
ГЛАВА XX
Сам Вашингтон затруднился бы определить ту степень свободы, которую можно было, не создавая этим опасности, предоставить народу, в высшей степени ребячливому, народу, который так мало использовал свой опыт и в глубине души все еще питал нелепые предрассудки, привитые ему старой монархией[1]. Но ни одна из тех идей, которые могли занять ум Вашингтона, не остановила на себе внимания первого консула, или, по крайней мере, он с чрезмерной легкостью счел их несбыточными мечтами для Европы (1800). Генерал Бонапарт был чрезвычайно невежествен в искусстве управления. Проникнутый военным духом, он обсуждение всегда принимал за неповиновение. Опыт изо дня в день вновь доказывал ему огромное его превосходство, и он слишком презирал людей, чтобы позволить им обсуждать меры, признанные им благотворными. Восприняв идеи древнего Рима, он всегда считал худшим из зол не положение человека, дурно управляемого и притесняемого в его частной жизни, а положение покоренного. Если бы он обладал умом более просвещенным, если бы ему была известна непобедимая сила общественного мнения, – я уверен, что природа не взяла бы в нем верх и деспот не проявился бы. Одному человеку не дано соединять в себе все таланты, а он был слишком изумительным полководцем для того, чтобы быть хорошим политиком и законодателем. В первые месяцы своего консульства он осуществлял подлинную диктатуру, в силу обстоятельств ставшую необходимой. Человеку, которого внутри страны тревожили якобинцы и роялисты, да еще память о недавних заговорах Барраса и Сьейеса, которому извне угрожали готовые вторгнуться в пределы республики армии королей, нужно было продержаться во что бы то ни стало. Эта необходимость, на мой взгляд, оправдывает все самовластные меры, принятые им в первый год консульства. Постепенно размышление, основанное на тщательных наблюдениях, привело окружающих к выводу, что он преследует исключительно свои личные цели. Тотчас им завладела свора льстецов; как это обычно бывает, они стали доводить до крайности все то, что считали мнением своего властелина[2]. Людям этого склада, вроде Маре или Реньо, оказывала содействие нация, привыкшая к рабству и хорошо себя чувствующая только тогда, когда ею повелевают. Дать сначала французскому народу столько свободы, сколько он мог усвоить, и затем постепенно, по мере того, как партии утрачивали бы свой пыл, а общественное мнение становилось бы все более спокойным и просвещенным, расширять свободу, – этой задачи Наполеон себе отнюдь не ставил. Он не задумывался над тем, какую долю власти можно, не совершая этим неосторожности, доверить народу, а старался угадать, какой крупицей власти народ удовлетворится. Если конституция, которую он дал Франции, была составлена с каким-либо расчетом, – это был расчет на то, чтобы незаметно вновь привести эту прекрасную страну к абсолютной монархии, а отнюдь не на то, чтобы довершить ее приобщение к свободе[3]. Наполеон мысленно видел перед собой корону; его ослеплял блеск этой обветшалой побрякушки. Он мог установить республику[4] или хотя бы двухпалатную систему управления; вместо этого он все свои помыслы устремил на то, чтобы положить начало династии королей.