Текст книги "Рыбья кровь"
Автор книги: Франсуаза Саган
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)
– Я хотел вам сказать, господин фон Мекк, – промолвил он, очаровательно зардевшись, – что просто обожаю ваши фильмы.
Константин слегка поклонился.
– Тысячу раз вам благодарен…
– Будьте добры оставить нас, капитан, – вмешался Бремен, явно раздраженный этими светскими любезностями.
Адъютант побагровел, выбросил вперед руку и проорал «Хайль Гитлер!», так оглушительно щелкнув каблуками, что Константин вздрогнул. По знаку Бремена он опустился в кресло у стола и нервно стиснул руки. Нехороший дух витал в этом доме – словно вы очутились разом и в булочной, и в больнице. Здесь пахло не эфиром, не ванилью, а тем и другим вместе, и сочетание это было тошнотворным.
– Прошу прощения за беспокойство, генерал, – начал Константин, – мне следовало бы предупредить вас о своем визите заранее, но я случайно прочел сегодня в газете, что мои друзья, за которых я ходатайствовал вчера, должны быть расстреляны завтра утром. И меня это крайне удивило, учитывая наш вчерашний разговор и данное вами обещание.
Он говорил, делая долгие паузы между словами, в надежде, что Бремен прервет его, но тот молчал. Церемонно положив руки на подлокотники кресла, генерал пристально смотрел на посетителя, сощурясь от желания понять и брезгливо опустив уголки рта.
«Старый педик! – яростно выбранился про себя Константин. – Старый сволочной педик! И как только Романо мог спать с этой мразью! Вот кошмар-то!»
Он пробовал подстегнуть себя конкретными образами, но тщетно: Романо никак не сочетался с этим старикашкой, который выглядел на все сто лет, хотя ему едва ли было пятьдесят. Наконец Бремен ответил – с недоброй натянутой улыбкой, словно кюре, отпускающий грехи прихожанину на исповеди:
– Вы, без сомнения, имеете в виду ваших друзей… евреев?
Бремен сделал нарочитую паузу между двумя последними словами, словно считал их несовместимыми. Константин нахмурился.
– Именно так, – ответил он. – Швоб и Вайль входят в число завтрашних жертв под фамилиями Пети и Дюше.
По оптимистическим представлениям Константина, все было очень просто: сейчас Бремен возьмет со стола листок, напишет на нем имена Пети и Дюше и вручит его Константину, который вручит его адъютанту, который вручит его еще бог знает кому, а потому внизу, в вестибюле, Константин найдет двух своих ассистентов и быстренько увезет их отсюда на машине. Но дело оказалось не таким легким. Константин дружески улыбнулся генералу, но ответа не получил. Выставив вперед руки, тот с преувеличенным вниманием разглядывал свои ногти.
– Знаете ли вы, господин фон Мекк, что подложные документы ваших друзей могут им стоить очень дорого? Ведь это конкретная попытка обмануть власти… избежать конкретной кары, если встать на их точку зрения. Разве нет?
– Ну, в таком случае единственный виновный – я! – торопливо возразил Константин. – Это я раздобыл им фальшивые бумаги. Послушайте, генерал, – сказал он, наклоняясь к собеседнику, – послушайте, давайте рассуждать как деловые люди. Эти двое – прекрасные ассистенты, в высшей степени достойные личности, умные, способные люди. Они были незаменимы при съемках, а сейчас необходимы мне для монтажа фильма.
– Господин фон Мекк, – сдавленным голосом вымолвил генерал, – господин фон Мекк, постараемся забыть то, что вы сказали. Постараемся забыть, что это вы снабдили их подложными документами. Впрочем, постараемся забыть и все остальное, – решительно закончил он.
– Я вас не понимаю, – сказал Константин.
Он почувствовал, что бледнеет, сердце тяжело заколотилось у него в груди. В голосе этого маленького, но всемогущего старичка прозвучало что-то угрожающее, что-то бесповоротное, очень похожее на отказ.
– Да, господин фон Мекк, вам придется забыть о ваших… ваших евреях, боюсь, что так. Впрочем, по документам они ведь арийцы. И по вашей просьбе мы перевели их как арийцев в тюрьму для арийцев. В этом и заключался смысл ваших хлопот, не так ли?
Константин, которого передернуло от слова «хлопоты», тем не менее кивнул.
– Конечно, генерал. Только я не хлопотал о том, чтобы их расстреляли и…
– Позвольте мне продолжить, господин фон Мекк, – прервал его Бремен. – По вашей просьбе мой адъютант прямо среди ночи весьма любезно распорядился о переводе ваших друзей в другую тюрьму, но так случилось, что нынче утром там были взяты заложники из числа гражданских лиц, среди коих случайно оказались ваши друзья. Неприятный случай, в этом я готов с вами согласиться.
Бремен говорил с явным удовольствием, смакуя мерзкую холодность тона, которую, видимо, находил восхитительной. Константин выпрямился.
– Я не понимаю, генерал, – сказал он. – Вы сообщаете мне, что этих двух человек убьют за то, что они евреи, или за то, что они не евреи? Или потому, что они скрывали свое еврейское происхождение? Тут какая-то путаница, знаете ли!
Бремен, который вздрогнул и привскочил с места, когда Константин шевельнулся, сел обратно, но как-то боязливо, на краешек сиденья, ибо в голосе его собеседника прозвучала неприкрытая угроза.
– Успокойтесь, пожалуйста, господин фон Мекк, – пролепетал он испуганно, ища глазами звонок.
Константину вдруг безумно захотелось, чтобы по звонку явился адъютант: вот уж он тогда сделает отбивную разом из адъютанта и из Бремена! А потом зашвырнет их в камин, точно пару обнявшихся марионеток! Кровь бурными толчками стучала в висках, в запястьях, в горле, как всегда бывало в приступе ярости; на какой-то миг ему почудилось, что сердце вот-вот откажет, остановится, и он подумал: «Когда-нибудь меня вот так удар хватит. Ванда мне часто это предсказывала. И подохну, как идиот, прямо тут, на паркете, у ног этого подонка. Ну и мерзость же эта жизнь! И немцы мерзавцы! Все они мерзавцы, Романо прав – будь то офицерье с их светскими курбетами или солдаты, гавкающие не хуже псов… мерзавцы, все до единого! А я-то, что я здесь делаю?» – вдруг спросил он себя в безнадежном отчаянии.
– Господин фон Мекк, – нетерпеливо повторил Бремен из-за стола, – я ничем не могу вам помочь.
Зазвонил телефон, и генерал снял трубку. Константин откинулся назад, беспомощно уронив руки, галстук у него распустился и съехал вниз. Как сквозь сон услышал он слова Бремена: «Ах, так? Поберегите его, слышите? Это очень нужный человек, не бейте его слишком сильно. Поаккуратней там!.. Полагаюсь на вас».
И у Константина мелькнула смутная мысль: «Ну ведь должна же в нем остаться хоть капля сострадания…»
– Вам не в чем упрекнуть себя, – обратился к нему Бремен. – Даже если бы ваших друзей не расстреляли, они были бы отправлены в Освенцим.
– Но согласитесь, – отозвался Константин упавшим голосом, – согласитесь, генерал, что между расстрелом и трудовым лагерем есть небольшая разница.
Однако ироническая усмешка Бремена и пожатие плеч погасили в нем надежду на милосердие.
– Послушайте, генерал, – сказал Константин, подавшись к столу, – прошу вас, окажите мне любезность, позвольте позвонить от вас Геббельсу, я передам вам трубку, и он скажет…
Но тут вновь затрезвонил телефон, и Бремен, закативший было глаза к потолку, снял трубку. Вдруг Константин увидел, как он побелел.
– Господи боже! – воскликнул генерал. – Я иду! Сделайте пока все необходимое, отвяжите его, уложите, вызовите врача. Сейчас буду. – И он с невероятной скоростью побежал к двери в глубине кабинета. Константин провожал его изумленным взглядом: дробная рысца, прижатые к бокам локти, вздернутый подбородочек. Смешон! Он был просто смешон!..
Постояв с минуту в одиночестве, Константин бросил взгляд на стол, надеясь – чем черт не шутит! – найти там бланк с грифом «Приказ к исполнению», «Просьба об освобождении» или «Приказ об освобождении», в общем, какую-нибудь ерунду такого рода, хотя и сам понимал наивность своих надежд. Ничего похожего он там не обнаружил – одни только распоряжения о поездах, грузовиках, вагонах, рейсах, словно попал в министерство путей сообщения. Легкое покашливание заставило его отпрянуть назад, словно вора, пойманного с поличным, но это оказался всего лишь адъютант – он появился из двери в глубине кабинета, еще розовый от недавнего волнения.
– Господин фон Мекк, – произнес он свистящим от полноты чувств тенорком, – господин фон Мекк, я хотел бы прежде всего выразить вам свое восхищение и зависть. Как подумаю, что вы женаты на Ванде Блессен!.. Какая потрясающая судьба, ах, господин фон Мекк! – сыпал он, то и дело озираясь на дверь, в которую выскочил генерал. Константин раздраженно тряхнул головой: что правда, то правда – Ванда почему-то всегда возбуждала восторг в педерастах всех мастей. – Господин фон Мекк, – продолжал адъютант, подойдя поближе, – я должен вам сообщить… я слышал… простите, я случайно слышал ваш разговор с генералом и… я хочу сказать вам… заложники… они были расстреляны сегодня утром.
– Как?! – вскричал Константин. Вот тут-то он и понял на деле классическое выражение: у него буквально подкосились ноги. Ему пришлось опереться о стол, чтобы не упасть. Нет, о нет, он не был безразличен к судьбе Швоба и Вайля! Каким дураком, каким фантастическим дураком он был там, в гостинице, когда на миг вообразил себе, будто они ему безразличны! Сердце у него разрывалось от горя.
– Видите ли, – объяснил адъютант, – это делается специально: в газете пишут, что заложники еще живы, поскольку часто находятся люди, которые хотят их выручить и для этого приходят в тот же день или накануне и либо выдают кого-нибудь, либо поставляют другую важную информацию, в общем, это дает результаты. Но на этот раз их уже расстреляли всех утром. Так что вы напрасно просили Генриха… о, простите, генерала, – испуганно поправился он.
Несмотря на ярость и отчаяние, Константин все же заметил, как мальчик покраснел, принужденно улыбнулся и замер с открытым ртом, уразумев, что означало вырвавшееся у него имя Бремена и его собственное смущение, а заодно и то, что смущение это не ускользнуло от внимания собеседника.
– Осмелюсь ли я попросить у вас автограф? – продолжал адъютант, и ошеломленный Константин расписался на бледно-голубом листочке, где ему пришлось, по просьбе своего юного поклонника, добавить: «Дитеру – Константин фон Мекк», как будто этот самый Дитер был не адъютантом генерала, а самым близким другом режиссера, что и заверялось данной надписью.
Молодой человек удалился, пятясь и сияя улыбкой, от радости он даже позабыл свое прощальное «Хайль Гитлер!». Константин остался один, и его охватила непонятная паника: что он тут торчит? Ведь парень сказал правду, это яснее ясного. Ему хотелось прибить генерала до смерти: ощущение бессилия, только что испытанное перед Бременом – чувство, доселе ему неизвестное, – душило его, сдавливало горло. И наплевать, если потом он будет убит или арестован и брошен в тюрьму, другое останавливало его: он не один, у него есть Романо, и Романо нуждается в нем, чтобы выжить. Нужно уходить отсюда. Нужно обязательно уходить, пока не вернулся тот дебил и пока сам он не дал волю своему гневу.
Константин вытер лоб рукавом и удивился при виде мокрого пятна на ткани пиджака; он вышел из кабинета, но, ошибившись дверью, попал на галерею, окружавшую лестничный пролет, и решил спускаться пешком. Вдруг над ним, сверху, раздался грохот, зазвенели выкрики: он вскинул голову и увидел какой-то окровавленный мешок, перевалившийся через перила галереи; с воплем пролетев мимо Константина, он рухнул десятью метрами ниже, на плиточный пол вестибюля, и вокруг него тотчас расплылась кровавая лужа. В какую-то долю секунды Константин успел увидеть лицо падающего – нет, уже не лицо, а то, что раньше было лицом, бесформенное месиво, лишенное черт и взгляда, – и туловище, настолько густо покрытое черными и багровыми пятнами, ранами, ссадинами, что лишь по рукам, в последнем отчаянном рывке простертым к нему, понял, что человек этот – не негр, а белый. Константин судорожно отшатнулся, потом, не обращая внимания на странный звон в ушах, ринулся обратно, наверх. В несколько прыжков одолев лестницу, он расшвырял каких-то людей и оказался лицом к лицу с Бременом. Он схватил его за шиворот и почти вбил в стену. Чьи-то руки вцепились ему в плечи, в волосы, в бока, оттаскивая прочь, но он все же успел ударить Бремена еще два-три раза; он бил куда попало, не то ребром ладони, не то кулаком, бил со свирепой энергией, с веселой удалью человека, отринувшего осторожность, ощутившего себя всемогущим. Константин бил в это надменное, лживое лицо с сухими чертами, искаженными вечным лицемерием, притворной жалостью и непритворной жестокостью. Он бил в это лицо, которое, наверное, вот уже три года было его собственным, а он-то этого не знал!..
С большим трудом его оторвали от генерала.
Спустя неделю режиссер Константин фон Мекк в сопровождении своей новой «пассии» – юной кинозвезды, надежды французского кинематографа Мод Мериваль отбыл на отдых в Экс-ан-Прованс, на виллу, предоставленную в его распоряжение одной из его старинных приятельниц, элегантнейшей мадам Элизабет Браганс. Режиссер, впрочем, собирался не только отдыхать, ибо увез с собою мсье Бруно Вальтера и мсье Жан-Пьера Дану – хорошо известных публике киносценаристов, а также мсье Романа Вилленберга, своего ассистента по подбору натуры. Знаменитый режиссер намеревался снимать на натуре и при весьма желаемом участии великой кинозвезды Ванды Блессен в роли Сансеверины «Пармскую обитель» по роману Стендаля – произведению, которое, как с отчаянием констатировал продюсер УФА Дариус Попеску, насчитывало целых пятьсот страниц. Прекрасно, конечно, что Стендаль настрочил их всего за три недели и что краткость этого срока вызвала восхищение Константина фон Мекка, но Дариус Попеску не скрыл от последнего своих опасений: ведь столько же времени у него может уйти и на чтение.
Часть II
Глава 1
Куда только девались неотразимая красота и естественная грация, которыми природа наделила героя-любовника Люсьена Марра, выбранного Константином фон Мекком на роль Фабрицио дель Донго: стоило актеру сесть на лошадь, как все его очарование бесследно улетучивалось. Едва он оказывался в седле, лицо его искажалось, плечи ссутуливались, и аристократической непринужденности персонажа как не бывало. Тщетно представители УФА разыскивали сперва в местах съемок, потом в Париже подходящего дублера: похоже было, что СПР[16], плен или уход в Сопротивление начисто выкосили именно французских наездников… Оставались слишком малорослые, слишком толстые или коренастые – во всяком случае, ни один из них не способен был изобразить стройного и прекрасного юношу. Итак, Константин фон Мекк решился на отсрочку, сняв сперва пейзажи Прованса, напоминающие итальянские, а затем, по приезде Ванды Блессен, несколько сцен на натуре с Сансевериной – одной или в сопровождении графа Моски. Так прошло две недели, а тем временем мастера манежа пытались преподать хотя бы начала верховой езды совсем приунывшему Люсьену Марра.
Нынче утром, когда пошла третья неделя съемок, злополучному красавцу предстояло сесть на одного из тех великолепных неукротимых скакунов, коих Константин фон Мекк счел достойными блистательного наездника, описанного Стендалем. Ибо если в битве при Ватерлоо Фабрицио дель Донго еще мог, по необходимости, скакать на какой-нибудь случайной кляче, то, уж конечно, ему неприлично было гарцевать на смирной манежной лошадке под балконом красавицы Фаусты. Итак, ему подвели норовистого вороного жеребца-полукровку, заранее взмокшего от возбуждения, и несчастный Люсьен Марра в жемчужно-сером нанковом камзоле, тоже взмокший, но от страха, вынужден был подойти к этому страшилищу. Тренер по верховой езде держал жеребца под уздцы; Люсьен Марра вдел левую ногу в стремя и, побуждаемый всеобщим ожиданием, перенес правую; на секунду он утвердился было в седле, но тут жеребец легким взбрыком отправил своего всадника в воздух, за три метра от себя. Это произошло молниеносно, а затем последовали десять минут криков, охов и ахов, тем более разнообразных, что съемочная группа являла собою настоящее вавилонское смешение языков. Юные звезды Мод Мериваль и Люсьен Марра были французами, великая голливудская кинозвезда Ванда Блессен – шведского происхождения, а Людвиг Ленц, в высшей степени красивый и благовоспитанный мужчина, исполнявший вторую мужскую роль, – немец родом из Венгрии. Остальные актеры и технический персонал были под стать им. Так что беднягу Люсьена Марра подняли на ноги и отчистили от пыли с самым невероятным разноязыким гомоном. Актер медленно и неловко взобрался на коня и через мгновение вновь плюхнулся в траву – к счастью, довольно мягкую. Осыпаемый ругательствами Константина и уязвленный неэффективностью своих уроков, тренер попытался укротить жеребца, сев на него самолично, но только усугубил ярость животного. Не успел он опуститься в седло и ехидно улыбнуться, как тем же манером был сброшен лицом в пыль. Взбудораженную лошадь долго выводили, стараясь успокоить, но когда десять минут спустя юный Фабрицио дель Донго под прицелом камеры в свою очередь сел на жеребца, ему удалось лишь коснуться седла – он тут же кубарем вылетел из него прочь.
Этот прискорбный инцидент поверг в отчаяние продюсера УФА господина Попеску, для которого каждая потерянная секунда отдавалась похоронным звоном. Зато режиссер Константин фон Мекк, излив в крике всю свою ярость, нашел отдохновение в смехе и покорности судьбе. Пока Дариус Попеску в отчаянии рвал на себе волосы и с воплями метался от лошади к актерам и от актеров к лошади – так, словно его посредничество способно было вдруг создать таинственное молчаливое согласие между нею и окружавшими ее двуногими, – помощь пришла с самой неожиданной стороны: ассистент по подбору натуры, молчаливый, скрытный красавец Роман Вилленберг, одним прыжком вскочил на коня и прогарцевал мелкой рысью – легко, изящно, красиво – с одного конца луга на другой. Молодой человек божественно держался в седле, кроме того, своей худощаво-стройной, но крепкой фигурой он как две капли воды походил на героя-любовника. Съемки были спасены! Вилленбергу предстояло скакать туда-сюда на лошади вместо Люсьена Марра, которого в крупных планах ассистенты станут весело трясти и подбрасывать на стуле – старинная уловка, известная еще со времен немого кино. Правда, Роман Вилленберг был блондин – убийственно светлый блондин, и он категорически отказался, один Бог знает почему, перекрашиваться в брюнета, но кивер, надетый на голову, мог уладить дело.
Если сей неожиданный талант Романа Вилленберга вызвал уважение у мужской половины группы, то благосклонность женщин была завоевана этим прекрасным юным кавалером давным-давно и доказывалась ему достаточно часто – столь же часто, сколь и незримо для посторонних. Во всяком случае, именно такое впечатление вынес Дариус Попеску из весьма игривых комментариев для съемочной группы: похоже, что спортивные таланты Романа Вилленберга не ограничивались верховой ездой под открытым небом. Но за этим небольшим исключением о самом юном Романе никто ничего не знал. Он входил в число тех преданных Константину фон Мекку людей, которых тот повсюду возил с собой, – декоратора, главного оператора и секретаршу. И Попеску в жизни не заприметил бы этого неуловимого юношу, если бы его подвиги в верховой езде и смешки женской половины группы не привлекли к нему внимание продюсера. В самом деле: долгое время послужив немецкой науке в качестве этнолога и выдав всех знакомых евреев, Попеску был теперь нанят гестапо в совершенно конкретном качестве осведомителя. К несчастью, с тех пор как они прибыли на юг Франции, Попеску не посетило ни одно подозрение, не попался ни один сомнительный тип, и хотя единственной наградой за доносительство были его собственная жизнь и безопасность, Попеску начинали мучить угрызения совести перед его временными хозяевами.
– Ну что, господин Попеску? – раздался сзади рокочущий бас. – Теперь УФА спасена?
Попеску обернулся на голос своего истинного хозяина, нынешнего и каждодневного хозяина, то есть Константина фон Мекка, который возвышался над ним, небрежный, нескладный, в экстравагантном, давно уже не модном костюме из небеленого льна, в курортном стиле тридцатых годов, с бело-голубой косынкой на шее вместо легендарного красного шарфа; он стоял и улыбался своей улыбкой счастливого человека. Дариус Попеску невольно загляделся на Константина: высокий выпуклый лоб, густые брови и ресницы, пышные усы и шевелюра, слишком большие удлиненные глаза, слишком торчащие скулы, слишком волевой орлиный нос, слишком белые зубы между слишком длинными и мясистыми губами над твердым мужским подбородком с чувственной ложбинкой посередине. В этом лице не было ни одной смазанной, неясной черты, и Попеску, благо что абсолютно не женоподобный, все же смутно почувствовал, как должны стремиться женщины укрыть этот застывший вихрь на своем плече, сохранить для себя, у себя на груди, в темной бездне желания это первобытно-грубое лицо, которое жизнь, интеллект, время и морщины сделали одухотворенным и даже, если приглядеться получше, по-детски беззащитным.
– О да, – согласился Попеску, подняв глаза к темному силуэту, заслонившему от него солнце, – признаюсь вам, господин фон Мекк, у меня прямо гора с плеч упала. Это у вас, наверное, наследственное, да? Мне кажется, вы и сами прекрасный наездник?
– Как это – наследственное? Что наследственное? – с враждебным подозрением осведомился Константин.
Попеску всполошился:
– Да я только хотел сказать, что элегантная посадка – это наверняка талант, свойственный многим знатным семьям, не так ли? А ваш кузен так великолепно держится в седле… Прошу прощения, но в карточке господина Вилленберга записано, что он ваш родственник. Поэтому я позволил себе…
– Ну да, родственник… дальний, – ворчливо подтвердил успокоенный Константин.
И он отошел, не обернувшись и оставив Попеску в полном недоумении. С чего вдруг Константину вздумалось отрицать свое родство с этим членом семьи, выказывать странный снобизм, которого Попеску никогда не замечал в нем?
Пока с Люсьена Марра снимали роскошный камзол Фабрицио и надевали его на Романа Вилленберга, Константин фон Мекк пересек лужайку, где суетилась его команда, и постучал в гримерную – а проще говоря, в фургон на колесах, – где его бывшая супруга Ванда Блессен читала, сидя в шезлонге у открытого окна. Ее изумительное, известное во всем мире лицо даже под безжалостным ярким июньским солнцем не оскверняла ни одна лишняя морщинка. За все десять лет, что Константин знал Ванду, любил Ванду, он всегда видел ее не старше чем тридцатилетней: ей было тридцать навсегда. Когда он вошел, Ванда обернулась и встретила его улыбкой, нежной улыбкой, которая вывела его из себя. С самого своего приезда Ванда отказывалась спать с ним, и это казалось Константину издевательством, если не извращением. Они были любовниками по природе своей, от рождения, и, даже разведенные, все-таки навеки принадлежали друг другу. Кроме того, между ними не стоял третий, им не мешали сожаления о прошлом, словом, ничто не оправдывало этот отказ – отказ, который полностью противоречил ее присутствию здесь. Константин ровным счетом ничего не понимал. Америка много месяцев назад вступила в войну, а Ванда была американской подданной. Болезнь отца привела ее в Швецию – это было естественно, но то, что из Швеции она приехала прямо в оккупированную Францию, согласившись сниматься для Германии, вражеской страны – пусть даже в такой желанной роли, – казалось Константину совершенно необъяснимым и могло быть оправдано только их взаимной страстью. Константин всегда плохо понимал мотивы поведения своей жены и даже довольно долго делал это непонимание предметом какой-то глупой гордости. Слава и популярность Ванды Блессен подогревались еще и ее причудами, загадочными исчезновениями и взбалмошными выходками, и Константину всегда нравилось заявлять: «Я ничего не понимаю в своей жене», тем самым наводя собеседника на мысль: «Но она любит его!» – и мысль эта была для него и лестной, и в конечном счете удобной. Мало-помалу он привык считать забавным и даже нормальным свое непонимание характера собственной жены, восхищаться – вместе с газетами – ее сумасбродствами и игнорировать вместе с окружающими всю глубину ее натуры. Мало-помалу и сама Ванда – пленница своих привычек, актерского инстинкта и желания нравиться Константину – согласилась с тем, чтобы он любил ее за то, что больше всего любил в ней: за непостоянство и изменчивость настроений. Оба они смутно понимали это, и каждый сожалел о своем отношении ровно настолько, чтобы упрекать в нем другого больше, чем себя…
Стоя в ногах шезлонга, Константин рассматривал Ванду. Он глядел на ее черные волосы, отливавшие на солнце синевой, на лицо с такими безжалостно четкими, хотя и непроницаемыми чертами и такой белоснежной – тугой от скул до подбородка – кожей, что она розовела от малейшего слова. Он глядел на ее длинный нос с трепещущими ноздрями, на ее рот с опущенными уголками губ, который говорил «нет». Все это лицо жаждет любви, глаза мечтают о ней, но рот сурово говорит лицу «нет». Как писал один из банды слабоумных критиков и как говорили все зрители ее фильмов, да и все ее продюсеры, коим надлежало, однако, изображать пресыщенность, невозможно было не любоваться Вандой, и Константин помимо воли любовался ею. Уж он-то знал, что веселое оживление и смех, приподнимавший уголки этих губ, освещали детским простодушием слишком страстное ее лицо.
Да, это прекрасное создание, думал с нежностью Константин, прекрасное, сложное, непостижимое. Но у нее еще и прекрасное лицо, лицо, чувственность которого удваивает ум.
И с уст Константина сорвался преждевременный стон наслаждения. Встряхнувшись, он поймал мимолетно-беспокойный, мимолетно-нежный взгляд Ванды.
– Что случилось? – спросила она своим хрипловатым, циничным, знаменитым, как и ее лицо, голосом.
Пожав плечами, он ответил: «Ничего» – и сел у нее в изножье. Из открытого оконца на них пахнуло ароматом перегретой травы, земли, деревни, и Константин, взяв руку Ванды, приник к ней щекой с юношеским пылом. Какой далекой становилась война, когда он оказывался рядом с этой женщиной! Подле нее он вновь обретал свое прошлое, свое ремесло, свою жизнь, вновь обретал необъятные пляжи Америки – золотистые или серые, знойные лучи солнца, запахи ветра и бензина, весело звенящие голоса; он вновь обретал ее слишком просторные дома, растрепанные пальмы, машины, пахнущие кожей, бары и пианино; он вновь обретал все то, что было основой его существования, музыкой и ароматом его жизни, плотью, облекающей костяк. И иссушающая тропическая ностальгия сжимала ему горло возле этой женщины, хотя она-то родилась на берегу бесцветного тусклого фьорда, среди ночи – северной белой ночи…
– Знаешь, – сказал он тихо, – я скучаю по Америке.
– Вот странно-то! – откликнулась Ванда ровным, без всякого волнения голосом. – А мне нравится здесь, я до сих пор не знала Франции или знала ее очень плохо.
– Но то, что ты видишь, не Франция, – ответил Константин, – а оккупированная Франция. Это совсем разные вещи.
– Да неужели?! – заметила она, как будто без иронии, и сделала паузу, дав место молчанию, которое – он это ясно почувствовал – было вопросительным, если не строгим.
Чего она ждала от него? На какой ответ рассчитывала? Неужели она хоть на минуту понадеялась на то, что сегодня он способен объяснить свою грандиозную ошибку 1937 года лучше, чем любую другую глупость, совершенную двадцатью годами раньше? Могла ли думать, что он постарел, что он созрел, что у него теперь есть ответы на все ее вопросы? Ей ведь хорошо было известно, что только две женщины во всем мире могли отвечать за него, вместо него на любой вопрос, и эти женщины были сперва его мать, а потом она сама. И потому Ванде не о чем было спрашивать его, а ему не пристало ей отвечать, тем более что она вздумала разыгрывать недотрогу. Так неужели же он, Константин, станет говорить с ней «только в присутствии адвоката»? Нет, он подождет того момента, когда они окажутся вдвоем в постели. И лишь тогда, в темноте, меж теплых простынь, возле этой женщины и после любви, он сможет ей ответить на все. Так он думал, и это вовсе не было шантажом – просто закон жизни.
Рука Ванды легла на его волосы.
– Знаешь, в чем заключается благородство графа Моски у Стендаля? – спросила она внезапно, подняв к нему книгу, которую читала и перечитывала со дня своего приезда. – Любой пятидесятилетний мужчина, англичанин или американец, в его положении сказал бы себе: «Моя любовница предпочла этого юного ветрогона? Значит, она просто шлюха». А Моска думает: «А почему бы ей не предпочесть такого прекрасного юношу мне, старику?» Он предоставляет Сансеверине полную свободу и эстетический выбор, в котором мужчины до сих пор отказывают женщинам. Мужчины, видишь ли, верят женщинам, то есть они хотят видеть их, женщин, более зачарованными деньгами или властью, нежели мужской красотой, – в сущности, они-то и делают из женщин шлюх, поскольку стремятся купить, а потом сохранить их для себя с помощью денег. Но называют их шлюхами как раз тогда, когда женщины перестают вести себя как таковые, когда они расстаются с покоем и роскошью, чтобы последовать душевному порыву, когда деньгам они предпочитают юного красавца. А вот Моска ни минуты не верит, что его состояние стоит гладкого лица и свежих уст Фабрицио. Он справедливо полагает, что в глазах Сансеверины они обладают большей властью, но все равно чтит ее и ставит неизмеримо выше любого другого человека на земле. И знаешь, что я скажу тебе: из всех своих героев Стендаль любит только Моску. Фабрицио дель Донго раздражает его!
Константин изумленно воззрился на Ванду.
– С каких это пор ты размышляешь о Стендале? С каких пор ты вообще размышляешь?
– С самого рождения, – ответила Ванда, грациозно обмахиваясь книгой.
– Ну, если ты столько размышляешь, то зачем приехала сниматься сюда? – вырвалось у Константина. – Ведь Америка воюет с Германией. И у тебя будут неприятности, знаешь ли, когда Германия проиграет войну… когда мы проиграем войну, – благородно поправился он.
– А ты, значит, рассчитываешь проиграть ее? – расхохотавшись, спросила Ванда. – Ты думаешь, что Германия проиграет войну, несмотря на твое верное сотрудничество начиная с 1937 года? А кстати, можешь ты мне объяснить, какая муха тебя тогда укусила?
– Я сейчас говорю о тебе. Я волнуюсь за тебя, – сказал Константин.
Ванда спокойно взглянула на него:
– И напрасно! Какие еще неприятности? Этот мой промах прекрасно объяснят моей безумной страстью к тебе.








