Текст книги "Рыбья кровь"
Автор книги: Франсуаза Саган
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Бремен повторил свой не слишком учтивый, а скорее усталый жест трижды. Растерянный Константин наведался в буфет, чтобы приложиться к бутылке с водкой (за которой бдительно следил все время беседы с генералом и которую теперь прикончил в два счета); это помогло ему в конце концов счесть адъютанта весьма симпатичным парнем и даже полностью поверить в обещание все уладить: Бремен, по его словам, имел для этого все необходимые полномочия, да и сам он почел бы за счастье освободить обоих друзей Константина (он тут же занес имена в блокнотик) и привезти их к нему в отель «Лютеция». На последнем адъютант настоял особо.
Вот таким-то образом, невзирая на всю фантастичность подобного обещания, Константин и уверил себя, что ему завтра же вернут Швоба и Вайля. Рассудок его иногда вступал в противоречие с оптимизмом, но и оптимизм временами затмевал проницательность. Неужто он действительно уверовал в то, что вопреки безжалостным – и безжалостно соблюдаемым – законам «третьего рейха», вопреки безжалостной роли гестапо два его еврея, арестованные с фальшивыми документами, когда-нибудь вернутся к нему?! И тем не менее он в этом даже не усомнился. Во-первых, потому что желал их возвращения, а его желания почти всегда исполнялись; во-вторых, потому что даже если он не верил в могущество своего имени – имени знаменитого режиссера, то был убежден в своем чисто человеческом везении. Итак, Константин беспечно напился в этот вечер, отмахиваясь от плаксивых, сентиментальных увещеваний бедной Мод, безуспешно пытавшейся увести его домой. И наконец, мертвецки пьяный и умиротворенный, он очутился на кровати у себя в номере…
1939 Берлин
Хотя апрель только-только вступил в свои права, Берлин нынче купался в теплом полуденном солнечном воздухе преждевременно нагрянувшего лета, достаточно, впрочем, мягкого, чтобы город продолжал жить в обычном ритме: на улицах по-прежнему царило лихорадочное напряжение, похоже, никак не зависевшее от времени года.
Сидя за рулем великолепного черного «Дизенберга» с откидным верхом (подарок Геббельса по случаю возвращения в Германию, за который нужно будет позже поблагодарить), Константин фон Мекк ехал по улицам города и невольно улыбался: уж больно опереточный вид был у этого чересчур воинственного Берлина. Пятнадцать лет режиссерской работы в Голливуде сразу позволили ему подметить некоторый перебор в декорациях и постановке спектакля «третьего рейха»: слишком много солдат, слишком много знамен, слишком много приветствий! А какое изобилие свастик, монументов и воинственного пыла! Константин посмеивался надо всей этой безвкусицей.
Только нынешним утром прибывший самолетом на аэродром Темпельхоф, еще оглушенный Грецией, ее неистовым солнцем, Константин чувствовал себя счастливым, измотанным и довольным, несмотря на газетные статьи, комментировавшие его отъезд из Штатов: он прочел их лишь теперь, полгода спустя, ибо не успел он ступить на землю Германии, как УФА тут же отправила его в Грецию, на остров Гидра, подальше от всякой цивилизации, писать сценарий «Медеи» и снимать по нему фильм – великолепный, потрясающий фильм, который он сам же потом смонтировал в Афинах, и фильм с триумфом прошел по всей Европе, прежде чем удостоиться успеха в Америке. Константин ощущал радостный подъем, несмотря на смутное впечатление экзотичности, возникавшее у него при виде любой иностранной столицы, хотя какая же она иностранная – он находился на родине, среди соотечественников, говоривших на языке его детства, и cердился на себя за это неосознанное снисходительное любопытство туриста, куда более сильное, чем в Париже или в Нью-Йорке. Но если забыть об этих патриотических изысках, такой Берлин был гораздо более приемлем для Константина, чем тот, который он видел здесь в свой предыдущий короткий приезд: нищих людей тогда, в 1921 году, уныло бродивших среди развалин, сменила солидная, хорошо одетая толпа, возбужденно – на взгляд Константина, слишком возбужденно – спешившая куда-то по улицам. Казалось, в Берлине больше нет места лениво фланирующим зевакам, женщинам, любующимся заманчивыми витринами. Эта толпа состояла словно бы из одних солдат и офицеров да их матерей, жен и отпрысков.
Разумеется, Германия воевала или собиралась воевать, но демонстрировала это чересчур явно – во всем, вплоть до отеля, где он остановился, старинного отеля «Кампески»: горничные, вместо того чтобы приветливо поболтать с постояльцем, как во всех гостиницах мира, или восхищенными (в данном случае вполне уместными) возгласами оценить его роскошный гардероб, молча, безо всяких комментариев развесили его костюмы в шкафу, будто расторопные и покорные денщики. О нет, невеселая это была страна – воюющая Германия! Ну да ладно! В конце концов, он же не развлекаться сюда приехал… Но вот только что, когда Константин направлялся к министерству информации и притормозил на перекрестке, какая-то женщина, увидев в открытой машине рыжего великана, взглянула в его зеленые глаза и вдруг невольно ответила ему улыбкой на улыбку, чем и вернула Константину фон Мекку вкус к жизни и патриотическую гордость.
Весело насвистывая, он въехал во двор министерства пропаганды, где его пропуск, подписанный лично Геббельсом, позволил ему насладиться целым десятком воинственных, шумных приветствий часовых – они выбрасывали руку вверх и щелкали каблуками. Но эта глупая солдатня, пресыщенная своими танками и вездеходами, даже не удостоила взглядом огромные фары, удлиненные борта, изящный абрис, всю породистую красоту его великолепной машины! Рядом мгновенно возник офицер, он открыл дверцу, также не забыв отдать знаменитое военное приветствие и вдобавок сопроводив его громовым «Хайль Гитлер!», на что Константин ответил намеренно жеманным помахиванием кисти – явно издевательским жестом, который, однако, ничуть не смутил бесстрастного провожатого. Зато тот испуганно вздрогнул миг спустя, когда почти двухметровый гигант – косая сажень в плечах – вышел из машины: костюм-тройка Константина, классического стиля и безупречного покроя, был сшит ни больше ни меньше как из рыжего вельвета – даже не коричневого, а именно рыжего.
– Этот цвет называется «сиена», – разъяснил Константин с очаровательной улыбкой. – Костюм мне сшили в Беверли-Хиллз, у «Квикерз Тейлорс». Did you have to wait long?[11]11
Долго вам пришлось ждать? (англ.)
[Закрыть] – учтиво осведомился он, но тут же хлопнул себя по лбу и огорченно извинился на чистейшем немецком: – Ах, извините, бога ради! Мне давно пора расстаться с привычкой говорить по-английски! Как поживаете, господин фон Брик? Лейтенант фон Брик… так, кажется?
Это был тот самый адъютант Геббельса, который десять месяцев назад встречал Константина на аэродроме Темпельхоф и потом весьма почтительно сопроводил его к самолету, отбывшему в Афины. И ему же, без всякого сомнения, поручено было наблюдать за Константином и разведать, почему этот блестящий известнейший режиссер, имевший и огромный успех, и все мыслимые блага в Америке, вдруг возымел нелепое желание покинуть свою вторую родину, вернуться в Германию и снимать фильмы для нацистов, бросив тем самым вызов своей обожаемой Европе и приняв те принципы и этику, которые были противны всем его предыдущим убеждениям, всему его творчеству. Итак, невзирая на безупречное воспитание, фон Брик не удержался и вздрогнул при виде огненно-рыжего Константина: прошла целая минута, прежде чем он заговорил с обычным спокойствием.
– Господин фон Мекк, – сказал он, – господин министр Геббельс ждет вас в своем кабинете. Будьте добры следовать за мной.
– С удовольствием, дорогой мой, с удовольствием! – воскликнул Константин и, подпрыгнув на месте, чтобы размять ноги, под испуганными взглядами солдат и часовых зашагал за своим провожатым. Их путь растянулся чуть ли не на километры по бесконечным мраморным коридорам, где с интервалом в двадцать метров были расставлены часовые, точно фруктовые деревья в саду, только увешаны они были не плодами, а оружием. Часовые выпячивали грудь и щелкали каблуками перед проходящими, и тут Константин прогудел в спину фон Брику:
– Да что за чертова мания у ваших парней лупить каблуками об пол! Может, их стоит обучить бить чечетку или проделывать еще какие-нибудь трюки? А то что с ними будет после войны?
Последний вопрос, естественно по-немецки, Константин задал намеренно громко, но фон Брик, не оборачиваясь, ускорил шаг. Константин гнул свое:
– Ведь когда война окончится, вы разошлете этих парней по домам, и на что они сгодятся с такой дурацкой, бесполезной привычкой? У них и сапоги-то сотрутся в прах от поминутного щелканья каблуками. А ведь мир когда-нибудь да наступит, верно?
Он намеренно повышал голос, а фон Брик так же намеренно набирал скорость. Они мчались мимо солдат и унтер-офицеров, замерших по уставу, но пораженно взиравших на дерзкого огненно-рыжего чужака, что беспечно шагал по их коридорам.
– Скажите, пожалуйста, лейтенант, – не выдержал наконец Константин, – мы, по-моему, прошли уже не меньше трех километров. Скоро ли мы прибудем?
Фон Брик, бледный, но невозмутимый, простер руку вперед, указывая куда-то в конец коридора.
– Скоро, господин фон Мекк. Кабинет его превосходительства господина министра сразу за поворотом.
И через мгновение они оказались в приемной, также охраняемой двумя часовыми с примкнутыми штыками. Часовые все тем же заученным приемом отдали честь фон Брику, полностью проигнорировав Константина. В этих сжатых челюстях, рыбьих глазах и твердых лбах нет ничего человеческого, подумал он; тут солдаты деревянно расступились перед ним и фон Бриком, чтобы пропустить в святая святых – кабинет. На пороге провожатый его покинул.
Константин с удовольствием припомнил гигантоманию голливудских киномагнатов: до того отвечала этому духу необъятная пустынная комната с письменным столом, двумя креслами и огромнейшим портретом Гитлера, висящим за спиной маленького, просто-таки крошечного Геббельса. Карликовая скрюченная фигурка выбралась из-за стола ему навстречу.
– Господин фон Мекк, – сказал Геббельс, – вы не представляете, как я счастлив принимать вас у себя, в Берлине. К сожалению, я находился в Берхтесгадене[12]12
Берхтесгаден – загородная резиденция Гитлера.
[Закрыть], когда вы прибыли сюда в прошлый раз…
И поскольку они были слишком уж несоразмерны по росту, оба поспешили к креслам, словно к спасительной гавани, и, только усевшись по разные стороны стола, осмелились взглянуть друг другу в лицо – Геббельс водянистыми серо-голубыми глазами, Константин – светло-зелеными. Эти двое были разительно непохожи друг на друга абсолютно во всем, но на короткое мгновение каждый испытал удовольствие от взгляда другого, как случается иногда при встрече двух умных, проницательных людей, уставших от назойливой глупости окружающих.
Плотно сжав губы и вздернув брови, что придавало ему слегка высокомерный вид, министр Геббельс изучал своего гостя, следуя испытанной тактике молчания – прежде она всегда приносила плоды, но с Константином решительно не удалась. Презрев этикет, тот первым нарушил тягостную тишину – вполне, впрочем, любезной фразой.
– Этот «Дуизенберг», – сказал он по-немецки, – великолепный, прекрасный подарок. Просто не знаю, как вас благодарить.
Геббельс – удивленный, но удивленный приятно – скромно потупился.
– О, какие пустяки, господин фон Мекк. «Третий рейх» в неоплатном долгу перед вами – вспомним хотя бы о точке зрения международной прессы. Ваш отъезд из Голливуда и возвращение сюда были расценены как протест против агрессивной политики врагов рейха и как поддержка нашего народа, а вы и не представляете себе, насколько это важно.
На лице Константина не отразилось никакой радости. Причины его возвращения были совершенно иными и слишком личными; он вовсе не собирался враждовать с целой Европой. Вероятно, и Геббельс заподозрил это, ибо продолжил:
– В противоположность тому, что пишут некоторые газеты, нет таких денег, которыми можно было бы вознаградить вас за это, к тому же ни один банкир не способен создать «Медею». Вы удостоились большого и вполне заслуженного успеха. Этот фильм произвел на меня впечатление черно-красного, господин фон Мекк, хотя снимался как черно-белый. Это великолепный фильм.
Константин признательно улыбнулся: своим комплиментом Геббельс верно оценил его замыслы.
– Благодарю вас, – сказал он, – теперь я хотел бы снять фильм «Эдип» в черно-золотой гамме, если мне это удастся.
– Я полагаю, что УФА строит относительно вас иные планы, – заметил Геббельс.
Константин выпрямился в своем кресле.
– Я и слышать не желаю об этих планах. УФА хочет заставить меня снимать «Еврейку», а это антисемитский фильм.
– Ну и что? – бросил Геббельс.
– А то, что это противно моим чувствам, – с улыбкой объяснил Константин. – И поверьте мне, здесь любые деньги окажутся бессильными: не найдется в мире такого богача, который заставил бы меня изменить моим убеждениям.
Наступило короткое молчание.
– Вам не следовало бы излагать свои мысли… таким образом, – мягко заметил Геббельс. – Еще передо мной, пожалуй… Но только не публично. И, уж конечно, не перед полицией.
– Меня не испугаешь даже самым ужаснейшим орудием пытки, – возразил Константин, иронически подчеркнув слово «ужаснейшее», чтобы лишить свою фразу всякого мелодраматического оттенка. – Я не стану снимать «Еврейку», уж лучше вернуться в Америку.
Вот где был его главный козырь, и Константин понимал это. Геббельс ни в коем случае не мог допустить, чтобы он уехал и нанес тем самым оскорбление «третьему рейху». По крайней мере, именно на это Константин и надеялся.
– Было бы жаль, – сказал Геббельс, умиротворяюще подняв руку, – если бы вы вернулись в Америку до выхода там вашей «Медеи». Лучше вам явиться туда в разгар успеха, «со щитом», так сказать. Вы согласны?
– Да, конечно, – ответил Константин.
Он сказал правду: ему хотелось вернуться в Голливуд только триумфатором.
– Да и для «третьего рейха» это было бы весьма огорчительно, – продолжал Геббельс. – Весьма! Ваш отъезд показал бы всему миру, что «третий рейх» – государство, где трудно или невозможно жить артисту, и, не стану скрывать от вас, господин фон Мекк, это нанесло бы огромный урон нашей репутации.
Константин был поражен. Хитрый человечек раскрывал перед ним карты, сам вкладывал ему в руки оружие против них. Этот Геббельс был предельно искренним. И напрасно он так волнуется по поводу моего намерения уехать, подумал Константин, никогда не придававший особого значения ни своей персоне, ни своей известности, ни впечатлению, которое могли бы произвести на публику его убеждения или поступки. Он ответил уклончиво:
– Ну ладно, посмотрим. «Медея» выйдет в Штатах месяца через два… Может, я пока проедусь, погляжу на родные места. В конце концов, я заслужил небольшой отпуск…
Геббельс медленно закурил, пристально глядя на Константина.
– Вам нужен вовсе не отпуск, господин фон Мекк. Представьте себе, я знаю, зачем вы сюда приехали.
И, сменив сухой тон на дружеский, Геббельс продолжил:
– Господин фон Мекк, неужто вы не понимаете, что я наводил справки о вас с тех пор, как все газеты мира стали писать о вас на первой полосе? Неужто не понимаете, что и я спрашивал себя: зачем вы вернулись в Германию именно сейчас, когда вы достигли там, в США, вершин карьеры, когда весь мир недоумевает, почему вы все бросили и приехали сюда? Узнать это было моим долгом, господин фон Мекк, и, я полагаю, мне удалось его выполнить.
Константин взглянул ему в лицо.
– Ах, вот как! – усмехнулся он. – Вам известны причины моего приезда? А уверены ли вы в том, что они ведомы мне самому?
Геббельс залился смехом. То был тихий, отрывистый, как кашель, смех, приглушенный, ибо министр прикрыл рот ладонью.
– Если вам неведомы ваши собственные побуждения, господин фон Мекк, вы, быть может, окажете мне честь, позволив изложить их? Вы покинули Соединенные Штаты не из-за обиды или уязвленного самолюбия, как намекали некоторые газеты. Ваши мотивы имеют куда более глубокие корни, не так ли? Давайте же разберемся! Вы покинули Германию в 1912 году, когда ваша матушка, русская по национальности, развелась с вашим отцом – немцем. Вам тогда было лет одиннадцать-двенадцать, верно?
– Именно так, – подтвердил, заинтересовавшись, Константин.
– А когда Германия в 1914 году объявила войну Франции, вы уже находились в Голливуде. Ваша мать вновь вышла замуж – за продюсера. Война уже шла полным ходом, но мать удержала вас в Америке; впрочем, тогда вы были еще действительно слишком молоды, чтобы воевать.
– Все точно.
– Война продолжалась, а для вас это время стало началом карьеры, не так ли? Вы уже заслужили репутацию хорошего ассистента среди режиссеров того времени. Вы вышли на прямую дорогу к успеху – и это в пятнадцать-то лет! Да, такое бывает только в Америке!
Константин молча кивнул.
– Вы не знали, что Германия обескровлена, что у нее не осталось больше солдат, что курсанты офицерских училищ от пятнадцати до восемнадцати лет все поголовно мобилизованы и посланы на фронт…
Константин фон Мекк опустил голову, теперь он очень внимательно разглядывал свои руки.
– Да, – ответил он, – этого я не знал.
– В результате, когда в 1921 году вы вернулись в Германию, господин фон Мекк, и вам пришла в голову мысль наведаться в свою старую школу в Эссене, вы обнаружили, что за время вашего отсутствия все ваши товарищи погибли на фронте. Конечно, кое-кто был старше годами, но большинство – ваши ровесники, и ни один из них не захотел влачить жалкую жизнь побежденного. Вы поняли, господин фон Мекк, что из всего класса в живых остались вы один, если не считать некоего молодого человека – офицера с ампутированной ногой. Ибо вы ведь учились в знаменитой кадетской школе, не так ли, господин фон Мекк?
– Да, правда, – ответил Константин. Он стал шарить по карманам в поисках сигареты, долго-долго вынимал и раскуривал ее, не поднимая глаз. Геббельс наблюдал за ним с нескрываемым удовольствием и, когда Константину удалось наконец закурить, продолжил ледяным тоном:
– И этот офицер без ноги, ваш бывший соученик, назвал вас трусом в эссенском кафе, при всем честном народе; он даже вызвал вас на дуэль. Вот тогда-то вы и почувствовали себя виноватым; в этот день вам стало ясно, что вы в долгу перед Германией, в настоящем долгу, ибо подобное оскорбление в тогдашнем вашем возрасте – сознательно или неосознанно, это уж другое дело, – не забывается. Я не ошибаюсь?
Константин курил, выпуская густые клубы дыма и по-прежнему не поднимая глаз.
– Как вы узнали об этой истории? – спросил он трагически-надломленным голосом, смутившим его самого.
– От одного из ваших преподавателей – он был свидетелем этой сцены. И потом, я всегда знаю все, господин фон Мекк, знаю из принципа, понимаете? Это мой принцип!
Константин вскинул глаза: Геббельс больше не улыбался.
– Все, что вы рассказали, чистая правда, господин министр, – признался он. – Я храню в памяти это происшествие, и оно толкает меня на странные поступки…
– Поздравляю вас с одним из таких поступков! – перебил его Геббельс пронзительным голосом – голосом оратора, совершенно неожиданным для такого худосочного недомерка. – Ибо они делают честь и вам, и всей Германии в целом!
Константин облегченно вздохнул: слава богу, с 1921 года ему впервые напоминали об этом унижении – случае, конечно, неприятном, но вообще-то давным-давно позабытом. Разумеется, какое-то время его совесть терзало воспоминание о классной фотографии 1912 года, где были сняты Константин и его двенадцатилетние сверстники, чьи лица потом перечеркнули траурные кресты – все, кроме двух, его собственного и того обидчика, – но потом этот инцидент, как и прочие грустные события, улетучился из памяти: в конце концов, он всего-навсего пренебрег нелепым средневековым предрассудком, именуемым «долгом перед родиной», зато с тех пор множество раз имел возможность доказать, что он отнюдь не трус. Но тот факт, что Геббельс приписывал его возвращение значительности школьного воспоминания 1921 года, а не значительности гонорара УФА в 1937 году, вполне устраивал Константина. До чего же все-таки сентиментальны и романтичны эти нацисты с их «моральными принципами» и примитивной героикой! Режиссеры и сценаристы, недавно изгнанные из Европы и приехавшие в Калифорнию с рассказами о всяческих ужасах, творящихся в Германии, о ее кровавых чудовищах-правителях, явно не принимали в расчет Йозефа Геббельса: этот тщедушный раздражительный человечишка, перед которым трепетала вся Германия (а он наверняка трепетал перед какой-нибудь женщиной), этот крошка-министр, несомненно, отличался острым умом и твердыми нравственными принципами, даже если он обожал и поддерживал паяца Гитлера, чей портрет висел у него за спиной, – диктатора с жидкими усишками и чубчиком, довершавшим смехотворный его облик. Впрочем, если Геббельс по каким-то скрытым мотивам и преклонялся вместе со всей страной перед этим горластым бесноватым лавочником, у него наверняка были на то свои причины. Константин на миг размечтался: а не сделаться ли ему другом маленького министра? Он бы научил его обхаживать женщин и прилично одеваться, посоветовал бы сбросить эти дурацкие сапоги, делающие его меньше ростом; он внушил бы ему желание засвистать от счастья, подобно дрозду, в пустых продезинфицированных коридорах. Ах, до чего же, наверное, тягостно человеку с живым артистическим умом таскать на себе всю эту воинскую дребедень!.. Константин во внезапном душевном порыве обратил к Геббельсу сияющую улыбку, но тот удивленно дернулся, мигнул и нервно уткнулся в толстенное досье, лежавшее перед ним на столе.
– Вот источник моей осведомленности, – сказал он, подтолкнув папку поближе к Константину. – Здесь все ваше прошлое – предки, друзья, фильмы – словом, полная биография. Теперь это досье ваше, господин фон Мекк, я в нем больше не нуждаюсь.
– Я тоже! – беспечно откликнулся Константин.
И, даже не заглянув в папку, он швырнул ее под стол, в корзину для бумаг.
Затем Геббельс принялся обсуждать со своим гостем «Стальной дождь», «Золотые слезы», «Мирные трапезы» – иначе говоря, фильмы Константина, всякий раз высказывая едкие, но в конечном счете восхищенные замечания, которые в иные времена привлекли бы к нему сердце любого режиссера. За беседой о кино они провели целый час, и первым опомнился Константин… Теперь они двинулись к дверям будто лучшие друзья, хотя по-прежнему один из них был ростом метр девяносто пять, а другой – метр пятьдесят пять.
На пороге Геббельс протянул Константину руку, но тот не пожал ее и даже отвернулся, глядя назад; Геббельс не разозлился, а скорее растерялся, ибо Константин устремил взгляд на портрет Гитлера, висевший на другом конце комнаты; медленно простерев вверх, к портрету, правую руку и постаравшись как можно громче щелкнуть каблуками кожаных мокасин, он изобразил перед разочарованно уставившимся на него Геббельсом безупречное нацистское приветствие, но вдруг, переведя глаза на свою вытянутую руку, изо всех сил растопырил пальцы, повернулся к министру с идиотски-радостной миной и доверительно шепнул:
– А дождик-то все не идет, ваше превосходительство!
Застывший, словно соляной столб, Геббельс впился в него глазами и внезапно залился нервным, визгливым истерическим хохотом; этот звук еще долго преследовал Константина в бесконечных коридорах, и попадавшиеся навстречу подчиненные министра глядели на него озадаченно, с удивлением, а еще чаще, как он заметил, с явным ужасом, вызванным этими непривычными отголосками.