Текст книги "Избранное"
Автор книги: Франсиско Аяла
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 29 страниц)
Для начала положил он освободить доктора Переса от исполняемых им обязанностей: не мог подобный вероучитель дать хрупкому созданию твердость духа, соразмерную вере воинствующей, осажденной, бдящей; и, решив, не стал откладывать исполнения на другой день. Но даже сегодня тягостно было ему вспоминать ясный взгляд доктора при их разговоре. Тот не потребовал разъяснений, не показал смущения или обиды; отстранение от должности произошло на удивление просто и было посему вдвойне неприятным. Наставник лишь поглядел на епископа своими синими глазами с любопытством и, пожалуй, с иронией, подчиняясь безропотно решению, освобождавшему его ныне от столько лет исполняемых обязанностей и лишавшему, очевидно, доверия прелата. Поразительная покорность, с которою воспринял доктор сообщение, убедила епископа в правильности принятого решения, каковое, может, и рад бы он был отменить; ибо, оказавшись неспособным защищаться, спорить, оправдываться и возражать, доказывал воспитатель тем самым отсутствие в нем рвения, необходимого для укрепления кого-либо в вере. А слезы, пролитые девочкой при известии об отставке доктора, были проявлением в ее душе нежной человеческой привязанности, но никак не солидной религиозной зрелости, обязывающей к большему отдалению от повседневности.
Неоценимым предостережением явился для епископа этот случай. Он перестроил уклад жизни в доме, с тем чтобы дочь вступила в отрочество, на пороге которого уже стояла, верным шагом, а сам повел дальше процесс против своего зятя Лусеро, не поддаваясь каким бы то ни было милосердным соображениям. Последующее расследование обнаружило новых соучастников, они попали под следствие, и с каждым новым шагом вскрывалось, сколь глубоко проникла порча, первой жертвою которой стал Антонио Мариа. Процесс разросся до необычайных размеров; кипы бумаг загромождали теперь стол епископа, порознь лежали перед ним основные документы; он проглядывал их, выписывал кратко важнейшие положения и думал непрестанно над решениями, которые должен был назавтра вынести Трибунал. Тяжкие то были решения, особенно приговор подсудимым. Но, несмотря на исключительную его суровость, совсем не это мучило епископа; вот уже несколько месяцев, как преступление вероотступников было установлено, доказано, определена доля вины каждого, и в душе своей все – подсудимые и судьи – свыклись уже с мыслью о беспощадном приговоре, который ныне оставалось лишь доработать да должным образом оформить. Куда тяжелее было отдать приказ о назначении следствия по делу доктора Бартоломе Переса, задержанного накануне на основании свидетельского показания и помещенного в застенки Инквизиции. Потому что во время заключительного, чисто формального допроса один из несчастных приписал доктору Пересу достаточно подозрительные суждения, выявлявшие по меньшей мере тот тревожный факт, что исконный христианин и служитель Божий имел сношения, беседы и, не исключено, состоял в сговоре с группой веропреступников – и это не только после оставления службы в доме прелата, но даже и ранее. Епископ в свою очередь не мог позабыть его странного поведения в день, когда рассказал он доктору о заступничестве маленькой Марты за своего дядю Лусеро; ведь наставник в тот раз почти поддержал просьбу девочки. В свете последних сведений подобное поведение получало совершенно иной смысл. Ввиду этого не мог епископ, не смог бы, не пойдя против совести, воздержаться от досконального, как того требовал процесс, расследования. Бог свидетель, сколь противной была ему мысль об аресте Лусеро: проклятое дело, казалось, липло к рукам, засасывало, грозило все запятнать и уже вызывало у него отвращение. С какой охотой избежал бы он нового следствия! Но разве можно было с чистой совестью пройти мимо фактов, прямо указывавших на доктора Переса? Нет, с чистой совестью было бы невозможно, даже зная, как знал он, что удар этот ранит рикошетом его собственную дочь… Три года прошло со злополучного дня отставки; за это время девочка стала женщиной, но с тех пор в разговоре с отцом была всегда Марта сдержанной, робкой, сникшей даже или, как казалось ему, подавленной почтением. Она скрыла свои слезы, не расспрашивала и не искала, насколько было ему известно, никаких объяснений. И потому епископ хотя и пытался препятствовать, но не посмел окончательно запретить ей иметь и далее своим духовником доктора Переса. Не располагая достаточными основаниями для того, чтобы противиться ей открыто, он предпочел просто чинить препоны, – оплакивал ныне прелат тогдашнюю свою слабость… Так или иначе, но вред уже был причинен. Какое впечатление произведет на несчастное, невинное и великодушное создание неминуемая весть о том, что ее духовник, ее наставник схвачен по подозрениям, касающимся чистоты веры? А с другой стороны, это может бросить тень, опорочить и ту, что была ученицей, да и самого епископа, назначившего доктора воспитателем дочери… Грехи отцов … подумал он, отирая со лба пот.
Волна сострадания и нежности к девочке, выросшей без матери, одинокой в пустынном доме, огражденной от сверстников из простонародья и воспитанной под сенью власти чересчур взыскательной, захлестнула грудь сановника. Отстранив от себя бумаги, он положил перо на конторку, встал, отодвинув назад кресло, обогнул стол, неспешным шагом вышел из кабинета, вслепую, почти на ощупь пересек одно за другим два следующих помещения и наконец легким движением приоткрыл дверь спальни, в которой отдыхала Марта. Медленное, размеренное, слышалось в глубине алькова ее дыхание. Погруженная в сон, казалась она в трепещущем свете лампадки не подростком, а вполне сложившейся женщиной; лежащая на груди рука вздымалась и опускалась с дыханием. Она покоилась, укрытая полумраком; все вокруг было недвижно. Долго не отводил от нее взгляда епископ; затем тихо вернулся в кабинет и вновь устроился за столом, чтобы исполнить с прискорбием веление своей совести. Всю ночь проработал прелат. И когда задремал он, обессиленный, почти уже на рассвете, былое смятение духа, внутренняя борьба, насилие, совершенное над собой, породили сумрачные видения в его сне. Ранним утром, войдя, как обычно, в кабинет, увидела Марта, как вскинулась стремительно убеленная сединами голова, тяжело лежавшая на скрещенных руках; раскрылись за очками полные ужаса близорукие глаза. Намеревавшаяся было удалиться, замерла девушка, словно пригвожденная к месту.
Но и прелата охватило смущение; он снял очки и принялся рукавом протирать стекла, щуря подслеповатые глаза. Сохраненное памятью, отчетливо вставало перед ним пережитое видение; ему являлась Марта, но это был кошмар, тревожащий дух, рождавший в нем смутное беспокойство. Во сне видел епископ себя вознесенным на вершину минарета какой-то мечети, читающим нараспев нескончаемую, повторяющуюся и неуловимо глумливую молитву, смысл которой ускользал от него самого. (Как мог быть связан этот сон с пресловутой историей его родственника, двуличного муэдзина? – спрашивал себя прелат. Неужели и он в свою очередь такой же двуличный муэдзин?) Безостановочно выкрикивал он фразы бессмысленной молитвы, когда от подножия башни донесся вдруг до него далекий, слабый, но совершенно внятный голос Марты; едва слышные, отчетливо долетали слова: «Заслуги твои спасли наш народ, отец. Один, ты принес искупление всему нашему роду». На этом месте открыл спящий глаза, и перед ним, против стола, глядя на него чистым взором, стояла Марта, в то время как он, застигнутый врасплох, приходил в себя и устраивался в кресле… Овладев собой, перестал прелат тереть стекла, привел в порядок разбросанные по столу бумаги и, проведя в заключение рукой по лицу, заговорил с дочерью.
– Подойди, Марта, – произнес он бесстрастным голосом, – подойди сюда и ответь мне: если б сказали тебе, что заслуги добродетельного христианина могут обратиться и на его предков и спасти их, каким было бы твое суждение?
Девушка изумленно посмотрела на него. Не впервые, конечно, предлагал ей отец вопросы по учению – с особенным вниманием присматривал всегда епископ за религиозным воспитанием дочери. Но к чему задавал он этот неожиданный вопрос сейчас, едва проснувшись? Она бросила на него недоверчивый взгляд, задумалась на мгновение и ответила:
– Молитвы и благодеяния могут, я думаю, помочь душам в чистилище, сеньор.
– Это так, – подтвердил епископ, – так, но… помогут ли они осужденным?
Девушка качнула головой:
– Как знать, кто осужден, отец?
Всеми пятью чувствами ожидал богослов ее ответа и остался доволен им. Согласно кивнув, он движением руки отпустил дочь. Она заколебалась, потом все-таки вышла из комнаты.
Но тревога так и не покинула епископа; оставшись один, принявшись опять перелистывать бумаги, пытался он и не мог никак избавиться от остатков беспокойства. А когда среди документов наткнулся прелат снова на показания, данные под пыткой Антонио Мариа Лусеро, припомнился ему другой сон, что видел он незадолго перед тем, сраженный усталостью, откинув голову на жесткую спинку кресла. Украдкой, в ночной тишине, спускался епископ во сне в застенок, где ждал правосудия Лусеро, чтобы убедить того в виновности и уговорить примириться с Церковью и молить о прощении. Осторожно старался он открыть дверь в подземелье, когда неожиданно набросились на него палачи и, безмолвно, бесшумно, поволокли на руках к месту пыток. Не произнесено было ни слова; но, хотя никто этого не говорил, совершенно ясно стало ему, что его приняли за подсудимого Лусеро и собираются подвергнуть новому допросу. Сколь смутны и нелепы бывают порою сны! Он сопротивлялся, боролся, чтоб освободиться, но все усилия в железных руках палачей оказывались, увы, смехотворными и тщетными, как потуги ребенка. Вначале представлялось ему, что досадная ошибка выяснится без труда, стоит лишь заговорить, но, обратившись к ним, увидел, что слова оставляли они без внимания, даже не слушали, и пренебрежительное это отношение лишило его неожиданно уверенности в себе; и тогда он почувствовал себя нелепым, предельно смешным и – что было страннее всего – виновным. Виновным в чем? Этого он не знал, но считал уже невозможным избегнуть пытки и почти смирился в душе. И только мысль о том, что Антонио Мариа мог видеть его в этом положении, подвешенным, как курица, за ноги, становилась совершенно невыносимой. Потому что он уже висел вниз головой и Антонио Мариа смотрел на него; но смотрел как на незнакомца, с притворной рассеянностью, а между тем никто вокруг и внимания не обращал на его протесты. Только Лусеро, настоящий преступник, затерявшийся, скрывшийся среди неразличимых чиновников Святого Трибунала, знал об ошибке, но изображал неведение и глядел на все с деланным безразличием. Ни угрозы, ни обещания, ни мольбы не могли сломить его лицемерного равнодушия. Некому было прийти на помощь епископу, и только Марта, необъяснимым образом являвшаяся тут же, время от времени утирала ему с предупредительной мягкостью пот с лица…
Епископ промокнул платком выступившую на лбу испарину; потом позвенел стоявшим на столе медным колокольчиком и спросил у вошедшего слуги стакан воды. Дождавшись, он выпил воду одним большим и жадным глотком, затем снова прилежно склонился над бумагами, освещенными теперь, хвала Господу, ярким лучом солнца, и сидел так до тех пор, пока, немного погодя, не прибыл Секретарь церковного суда.
Уже близился полуденный час, а его милость все еще диктовал Секретарю окончательный текст приговора, когда, к изумлению обоих, распахнулись вдруг двери и, стремительно, с пылающим лицом, вбежала в залу Марта. Она ворвалась как вихрь, но посреди кабинета остановилась и, вперив в отца сверкающий взор, пренебрегая присутствием подчиненного и презрев околичности, выкрикнула почти, необузданная в своем нетерпении:
– Что случилось с доктором Пересом? – и замерла в ожидании, храня напряженное молчание.
Мгновение епископ безмолвствовал, лишь глаза его моргали за стеклами очков. Он не находил в себе должного отклика на эти слова, отклика, которого сам от себя ожидал; и Секретарь, пораженный, ушам своим не поверил, услышав нерешительный, запинающийся ответ прелата:
– Что это значит, дочь моя? Успокойся. Что с тобой? Доктор Перес будет… должен дать показания. Мы все надеемся, что не возникнет оснований… Однако, – овладев собой, добавил он тоном пока еще доброжелательной строгости, – что означает это, Марта?
– Он схвачен и заточен. За что он схвачен? – настаивала она взволнованным и дрожащим голосом. – Я хочу знать, что происходит.
На мгновение заколебался епископ при неслыханной этой дерзости, но потом, послав Секретарю вялую извинительную улыбку, словно ища у него понимания, пустился в долгое путаное объяснение о необходимости исполнять определенные формальности, которые, конечно, причиняют порой неоправданное беспокойство, но, безусловно, неизбежны ввиду высочайшего предначертания – блюсти неусыпно чистоту веры и учения Господа Нашего Иисуса Христа… Нескончаемо тянулся этот сумбурный и временами бессвязный монолог, и нетрудно было заметить, что слова текут иной, нежели мысли, дорогой. Пока говорил прелат, горящий взор Марты устремился на плиты пола, затерялся затем в лепных украшениях залы и наконец вновь напрягся, дрожащий, как шпага, когда тоном, отвергающим привычную нерешительность и сдержанность в выражениях, девушка прервала епископа.
– Я страшусь подумать, – произнесла она, – что случись моему отцу быть на месте Каифы, то и он не узнал бы Спасителя.
– Что хочешь сказать ты этим? – встревоженно вскричал епископ.
– Не судите, да не судимы будете [25]25
Библия, Мтф., VII, 1.
[Закрыть].
– Что хочешь сказать ты этим? – повторил он в смятении.
– Судить, судить, судить. – Голос Марты звучал теперь раздраженно, но был при том невыразимо грустным, подавленным и почти неслышным.
– Что хочешь сказать ты этим? – в вопросе уже слышались угроза и гнев.
– Я спрашиваю себя, – ответила она медленно, опустив глаза, – как можно быть уверенным, что второе пришествие не произойдет столь же тайно, как первое.
На этот раз не выдержал Секретарь.
– Второе пришествие? – пробормотал он, словно про себя, и замотал головой.
Епископ, побледневший при словах дочери, бросил на него беспокойный, полный тревоги взгляд. Тот продолжал качать головой.
– Замолчи, – приказал прелат с высоты своего кресла, но, восставшая, неистовая:
– Как знать, – вскричала она, – не находится ли среди тех, кого изо дня в день хватаете вы, пытаете и осуждаете, Сын Божий?
– Сын Божий! – снова изумился Секретарь. Он казался возмущенным и выжидательно смотрел на епископа.
Тот, объятый ужасом, только и смог спросить:
– Понимаешь ли ты, дочь моя, что говоришь?
– Понимаю. Хорошо понимаю. Можешь, если угодно, отправить меня под стражу.
– Ты безумна, иди.
– Меня, свою дочь, ты не станешь судить? Самого Спасителя ты б заживо отправил на костер!
Епископ склонил влажный от испарины лоб; губы его дрогнули в мольбе: «Поддержи меня, Отец Авраам!»; затем он подал Секретарю знак. Тот понял, другого он и не ждал. Достав чистый лист бумаги, Секретарь обмакнул перо в чернильницу; и долго еще слышен был только скрип его по шероховатой бумаге, в то время как смертельно бледный епископ сидел, уставившись на свои ногти.
Объятие
© Перевод С. Имберт
«Земля железа и соли, ярая, жадная, жесткая, бурая земля; цветы розмарина, желтые цветы режи́цы, зеленая горечь сосен; кони, козы, волы, грязные овцы, пастухи с недобрым взором; скалистые обрывы, колючие кусты, кровь, пыль, глина – земля моя, прощай!» Так прощались с родными краями глаза Хуана Альфонсо, так беззвучно шептали губы. Он остановился у речки, дал передохнуть скакуну; вода, срываясь с кручи, громыхала по узкому руслу так же громко, как билось его сердце. От полуночи до рассвета он несся во весь опор, и белая борода отлетала назад, за плечо. Когда господин его, дон Педро[26]26
Педро Жестокий (1334–1369) – король Кастилии с 1350 по 1369 год, сын короля Альфонса XI (1311–1350).
[Закрыть], упал мертвым, он едва заметил, как из ослабевшей руки выскользнул, сверкая, кинжал. Мгновенно покинув замок, он вскочил на коня, проскакал мимо воинских шатров и понесся, не разбирая пути, через толедские земли. Он видел, как упал король, и спешил уйти от людей Бастарда[27]27
Бастард (т. е. «незаконный сын») – прозвище Энрике де Трастамара (1333–1379), одного из незаконных сыновей Альфонса XI. С 1369 по 1379 год был королем Кастилии и звался Энрике II.
[Закрыть] прежде, чем новость достигнет пределов королевства. Его страшила трусость малодушных, которые, несомненно, попытаются как можно скорее искупить былые колебания свидетельством своей верности. Что же лучше, думал он, что приятней новому владыке, чем связанный, плененный рыцарь, который двадцать лет кряду был мудрым советником его брата, павшего ныне в борьбе?
Старик еще раз окинул взором равнодушную землю и, медленно, осторожно перейдя реку вброд, оказался в дубовой роще, где мог немного отдохнуть. Только там, опершись спиною о ствол, он оплакал дона Педро. Братоубийственное объятие в зале замка, повергшее в оцепенение свиту обоих королей, предвещало и его гибель; и теперь, плача по господину, он плакал о самом себе.
Двадцать лет, целых двадцать лет шла борьба! Начало страшного царствования он помнил лучше, чем смуту вчерашнего конца. Двадцать лет!.. Могучий король скончался в расцвете сил – чума взяла приступом крепость его тела, когда непобедимый повелитель Кастилии осаждал Гибралтар, и Хуан Альфонсо, наставник королевского сына, распоряжавшийся всем, пока господин его лежал в горячке, перевез прах в Севилью. Ужас назойливым слепнем кружил над его душою, когда он отдавал приказания, снимая осаду, и позже, в те печальные дни, когда свита ехала через Андалусию под горестное, непрестанное стрекотание цикад. От лагеря под Гибралтаром до самой Севильи дон Хуан Альфонсо думал о том, что будет дальше, и говорил молодому королю, какие беды предощущает его опечаленное сердце. За гробом, прикрытым королевским стягом, шел конь покойного, а за ним следовал дон Педро, внимая советам наставника.
– Господин мой и ученик, – говорил славный рыцарь, – ты еще недолго живешь на свете, но уже познал ратный труд. Однако труд этот ничто по сравнению с тем, который тебе предстоит. Короля почтенных лет могут обидеть, если он проявит слабость, больше никогда. Юный король должен убедить других в своей силе, особенно тогда, когда враги его сильны и связаны с ним родством.
– Ты говоришь о моих незаконных братьях? – спросил дон Педро. – Я покажу им, что я король.
– Лучше покажи, что ты им брат, – серьезно сказал рыцарь. – Когда отец твой препоручал мне тебя, слова его…
– Разве я не король? – перебил наставника юноша.
– Ты король, но сердце твое знает страсти, пойми же и страсть своего отца.
– Я укрощу свое сердце, обещаю тебе!
– Силы в тебе много, сын мой, но молодость не в ладу с разумом. Учись ему у великого владыки, которого мы хороним.
– Разумно ли наводнить королевство своими ублюдками, которые ненавидели младшего брата еще с той поры, когда он не покинул материнской утробы?
– А ты, дон Педро, всосал с молоком матери ненависть к сыновьям доньи Леонор[28]28
Леонор де Гусман (12? – 1351) – возлюбленная короля Альфонса XI.
[Закрыть]. Бедный ты, бедный! Страсть не должна быть госпожою слов и поступков.
– Нет, скажи мне, почему ты повел речь о разуме? Разве отец поступал разумно? Скажи, я хочу это знать, и да простит меня бог!
Довольно долго они ехали молча, и головы их клонились скорее под тяжестью мыслей, чем под палящими лучами солнца, поднимавшегося все выше. Наконец наставник заговорил снова:
– Быть может, я слишком дерзок, давая советы тому, кто стал моим королем, и все же, Педро, я должен повиноваться тому, кто уже умер. Уста мои воскресят слово, угасшее вместе с ним. Молю, послушай меня, как его! Я повторю беседу, которую наш добрый король вел со мною, пока не вручил свою душу небесам. Слушай же благоговейно, чтобы беседа эта запечатлелась в твоем сердце, как запечатлелась в моем!
Юноша не отвечал, и рыцарь, помолчав, продолжил:
– Знай, что, ощутив приближение смерти, сеньор наш король позвал меня и поручил мне вести тебя, пока ты молод. Нелегко было сдержать слезы, видя, что он жалеет не о жизни, а лишь о том, как беспомощен ты без него и какие тебя ждут опасности. Пойми, опасности эти он видел в твоем сердце, а не в чужой вражде. Если бы проклятый мор не оборвал его жизни в самом расцвете и он дожил до старости, корона увенчала бы твое чело, когда ратные подвиги упрочили твою славу, а мирные заботы укрепили разум. Чем могли бы тебя испугать сыновья доньи Леонор? Получив от отца и почести, и богатства, они стали бы самыми лучшими и самыми сильными вассалами умиротворенного владыки. Быть может, матери ваши скончались бы к той поре, а с ними кончилась бы их взаимная досада. Но бог решил иначе, и отец твой завещал мне оставаться с тобою, помогая тебе советом, ибо я многому научился за годы, проведенные рядом с моим почившим королем.
– Что же велит мне твоими устами мой усопший отец?
– Он советует тебе, дон Педро, никак и ничем не вредить донье Леонор и оставить ей все, что он ей даровал. Если подумать, совет этот достоин не только славного рыцаря, но и мудрого политика. Время развеет злобу, которой исполнена теперь эта дама, и она оставит тебя в покое или по меньшей мере оставит недобрые умыслы, которые привели бы к мятежу. Ты знаешь сам, что помощи ей искать не надо, ибо она может положиться хотя бы на собственных сыновей.
– Тот, кто зачал их, должно быть, их знал. Умирая, он боялся, что они мне изменят… Что же еще? Говори, мой наставник!
– Король сказал мне о твоих братьях – да упокоит бог его душу! – король сказал мне: «Они велики духом, но они и горды. Не любовь примирит их с доном Педро, а только рыцарская честь. Хуан Альфонсо, старый мой друг, соратник, постарайся сделать так – и тут он с мольбою сжал мне руку, – постарайся, чтобы королевство вершило великие дела, подобно походу против неверных, который мы сейчас ведем, и чтобы сын мой обращался за помощью к братьям, ибо просить во имя божье пристойно славному рыцарю. Сражаясь бок о бок, разделяя опасность и славу, они станут братьями по сердцу, а не только по крови». И это не все. Еще он сказал, что ты младше их годами и старше величием, а потому тебе подобает проявить добрую волю. Он сказал, что в смутное, неверное время, которым начинается всякое царствование, такой шаг принес бы много добра. Он сказал, что прежде всего ты должен сдружиться с милосердным доном Фадрике, через него же завоевать дружбу других братьев, жестоких и гордых, – дона Энрике, чью душу непрестанно искушает жажда славы; дона Тельо, терзаемого злобой. Ведь дон Фадрике не укрощает лукавством добрые порывы и не поддается приступам гнева; он любит петь, пирует с друзьями, всегда открыт любезной беседе…
– Слова отца моего, короля, разумны и добры, – отвечал погодя немного дон Педро. – Я последую его и твоему совету, сеньор дон Хуан Альфонсо.
– Дай-то бог! – воскликнул его наставник.
Похоронное шествие еще не достигло половины пути, когда весть о кончине короля достигла дворца в Севилье, где жила королева. Пока наставник увещевал наследника у гроба его отца, овдовевшая донья Мария, лишенная добрых советов, велела казнить донью Леонор де Гусман. Месть сопернице была для нее важнее, чем похороны мужа. Созвав верных людей, она гневно приказала немедленно отбыть в Медина-Сидониа и доставить ей оттуда голову доньи Леонор. Высунувшись из окна, она кричала, торопя их: «Скорее, скорее! Скачите во весь опор! Я состарилась, дожидаясь этого часа, и больше не могу терпеть ни одного дня. Будь она проклята! Она отнимала у меня жизнь по кускам, отнимите же у нее жизнь единым махом! Голова ее будет здесь к воскресенью».
Голос ее походил на вой волчицы. Когда посланцы миновали ворота, королева пошла к себе; глаза ее были сухими и ярко блестели. Севилью оглашал колокольный звон, но донья Мария думала не об умершем муже, а о той, которая родила ему столько сыновей и богатела и укреплялась с каждым сыном, тогда как сама она, в тоске и печали, воспитывала дона Педро и хранила очаг, где не было хозяина. «Почему, – думала она, – должна я плакать о его смерти, если он не был моим при жизни? Я… да, я жила для него, а он жил для другой. Она похитила у меня жизнь, за это не расплатишься одним ударом…» И королева перебирала в памяти годы тщетных ожиданий, подозрений, тягостных раздумий, когда она все больше привязывалась к мужу, а он становился все холоднее, все отдаленней, все суше. В повадках его и словах ей чудилось отражение повадок и слов той, другой, слухи о которой так терзали ее. Двадцать восемь лет прошло с единственного часа, когда они встретились с доньей Леонор, однако она не могла забыть натянутой, но счастливой улыбки, цвета токи, парчового плаща, черной ленты у шеи и того, как высока была соперница, даже склонившись перед ней, низкорослой… Теперь, дожидаясь выполнения своей страшной воли, она вспоминала ту давнюю встречу все четче и подробней, и это распаляло ее гнев. Она заснуть не могла, пока посланцы не вручили ей кровавую добычу.
Донья Мария отпустила придворных и осталась одна, держа на коленях ужасный, немыслимо тяжелый сверток. Наконец она развязала платок, встала, подняла к самому лицу мертвое лицо соперницы и стала жадно глядеть на перекошенный рот и на седые пряди, слипшиеся от крови… Не выпуская из рук маленькую, жалкую голову, королева наконец разрыдалась от усталости. И тут колокольный звон оповестил о том, что прибыло шествие, сопровождавшее прах ее супруга. Она совладала с собой: положила на столик свой трофей; ополоснула лицо холодной водой и позвонила в серебряный колокольчик, чтобы отдать необходимые приказания.
Через одни ворота входило в Севилью тело короля, через другие – весть о том, что его незаконные дети не хотят покидать своих замков. Когда – уже в соборе, во время мессы, – дон Хуан Альфонсо узнал об этом, он ощутил всем своим измученным сердцем, что сбывается предчувствие, не покидавшее его в пути, и – сквозь завесу ладана, под торжественные песнопенья – увидел неотвратимый, страшный конец нового царствования.
Однако этот конец приближался долго и тягостно; судьба являлась в разных обличьях, всегда бессмысленно жестоких, причем жестокость порождали не только гнев и ярость, но и, как то ни странно, самые добрые намерения. Могли ли победить i такую судьбу ясность разума, осторожность, государственная мудрость? Могла ли хоть чем-то помочь добрая воля старого наставника, который упорно пытался рассеять в роде Гусманов ужас, порожденный местью неразумной королевы? Что дали долгие переговоры, объяснения, посулы, дары? Зачем трудились лучшие мужи королевства? Если все это приносило добрый плод, его немедля же отравляла игра злого случая. К примеру, дон Фадрике через месяц-другой пошел навстречу смерти тем самым путем, который должен был привести его к примирению с младшим братом. Дело было так: поддавшись благим советам, дон Педро призвал его к себе, дабы вместе, как добрые друзья, покончить с давним спором о правах алькантарского магистра[29]29
Алька́нтара – рыцарский орден (точнее, орден рыцарей-монахов), основанный в 1156 году для защиты тех земель, которые еще принадлежали испанцам, от нападения мавров.
[Закрыть], и ждал во дворце, намереваясь прижать к сердцу брата, которого никогда не видел, прославленного своею милостивостью. Но в самый последний час король узнал о коварной измене: прежде чем ответить на приглашение, несчастный Фадрике совещался с другими сыновьями доньи Леонор, гневно сетуя на короля, ущемлявшего его полномочия. Тот, кто принес эту весть, заверял, что передает слово в слово сетования незаконного брата: «Какой же я магистр? Он постепенно отнял у меня все права. Я не могу даже войти ни в один из орденских замков без его разрешения, и крест на моей груди стал знаком позора». Затухшие было распри начались сызнова. Дон Фадрике плакал от гнева и стыда, вспоминая, как, повинуясь королю, рыцари Алькантары отказали ему в повиновении. «Я молил, грозил – все втуне! – восклицал он. – Пришлось мне уйти ни с чем». «Откуда я знаю, – сказал он наконец, – зачем меня зовут в Алькасар[30]30
Во времена событий, рассказанных здесь. – королевский дворец в Севилье.
[Закрыть]. Должен ли я туда ехать?» Братья долго совещались и решили, должно быть: дон Фадрике притворится готовым к примирению, а получив от короля все, что только можно, употребит свои новые права во вред его власти. Такую весть принесли во дворец, и она достигла королевских покоев быстрее, чем сам магистр. Когда же тот прибыл, благоволение короля уже сменилось яростью – ведь у его ворот стоял коварный лукавец!
Дон Педро поглядел в окно и увидел внизу магистра со свитой. Рыцари на белых конях с алыми лентами в гриве остались ждать во дворе, а дон Фадрике, спешившись, направился в королевские покои… Едва пройдя первый пролет лестницы, он услышал сверху, из-за балюстрады, грозный голос: «Смерть магистру Алькантары!» Улыбка застыла на его устах, он поднял голову, и его испуганный взор впервые встретился со взором брата. «Измена!» – охрипнув от страха, крикнул он, а ему вдогонку гремели крики короля: «Да, ублюдок! Измена за измену!» Со всех сторон, преграждая путь беглецу, бежали убийцы. Одни из них ждали его у первых ступеней, другие настигали с железными палицами в руках. Магистр Алькантары сделал отчаянный прыжок, обнажая кинжал, и, чудом проложив себе путь, понесся по галереям и переходам. Наконец, совсем загнанный, он укрылся в какой-то зале; кровь из рассеченной брови текла на рыжие кудри его бороды. Забившись в угол, прикрыв левой рукой голову без шлема, он поразил нескольких врагов и, размахивая кинжалом, снова побежал куда-то. Но силы оставили его; он упал, и последний удар размозжил ему череп.
Случилось все это так быстро и беззвучно, что поджидавшая внизу свита ничего не заметила. «Все по местам!» – вскричал король и, подойдя к мертвому телу, долго в удивлении смотрел на него. Над разбитым виском, слипшиеся от крови и пота, золотились кудри, похожие на те, что вились и за его ухом; перекошенный, окровавленный рот точно так же, как у него самого, походил на чувственный рот короля Альфонса. А вот рука – маленькая, тонкая, белая, – на которой сверкал драгоценный перстень и в чьих пальцах кинжал казался игрушкой, ничуть не напоминала коротких, широких, грубых рук младшего брата… Оторвав взор от разбитой головы, дон Педро вгляделся в непонятную, почти женскую кисть, символ измены. «Что ж, великий магистр дон Фадрике, ты и впрямь умер!» – проговорил он.
Так оборвалась последняя связь, братьям пришлось стать навеки врагами. О, если бы он сумел обуздать свой гнев, хотя бы скрыть его!.. Но пути назад уже не было. Подобно тому как вспыхивает огонь, лениво стлавшийся у самой земли, вспыхнула ярость Кастилии, сжигая все. Прислонившись головой к стволу дуба, дон Хуан Альфонсо обвел усталым взглядом оставляемые им земли. Смежив отяжелевшие веки воспаленных глаз, он видел пожар страстей, столько лет опустошавших королевство, таким, каким тот нередко являлся ему, – горящие нивы, гибнущие злаки, спаленные селения, горький дым, черные раны на месте жнивья, спекшийся камень… Король мой дон Педро, теперь умер и ты! Старый наставник знал наперед, что кончится так, и все же пытался помешать. Как часто предостерегал он, приводил примеры, не спал ночами, терзался! Страдаешь, стараешься, бьешься – все впустую. Дон Хуан Альфонсо не сумел выполнить мольбы умирающего повелителя. При всей своей мудрости, учености, благой воле он сделал не больше, чем мог бы сделать из могилы тот, чьи дети разрывали страну в кровавые клочья. Жизнь своего питомца он не исправил, как не исправил ее сам дон Педро, убитый теперь доном Энрике, и вот, убегая в изгнание, воскрешал неизвестно зачем тени былого.








