355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франц Фюман » Еврейский автомобиль » Текст книги (страница 4)
Еврейский автомобиль
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 21:35

Текст книги "Еврейский автомобиль"


Автор книги: Франц Фюман


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)

Началась война, мы пошли домой, и, как ни странно, я больше ничего не могу вспомнить об этом дне. Возможно, воспоминания мои потускнели оттого, что после речи Гитлера все пошло совсем не так, как я себе представлял. Ведь началась война! Был первый день войны, жребии судьбы был брошен, я ждал, что теперь произойдет что-то особенное, какое-то необычайное событие: взрыв, буря, гром орудий, марширующие войска, ликующие толпы этот день должен пройти иначе, чем все остальные дни. Но ничего подобного не случилось.

Ни бури, ни взрыва, ни ликования, ни цветов, ни знамен, ни песен -война началась тихо, железный жребий упал бесшумно. Мужчины и женщины на улице выглядели испуганными, подавленными и угнетенными, и у меня тоже стало мрачно и тяжело на сердце. Началась война, но жизнь тем не менее продолжалась, как она продолжается всегда, и в этом было что-то призрачное. Где-то на востоке шла стрельба, двигались танки и пушки, падали на землю солдаты, слышалась железная поступь истории, а в Хоенэльбе бакалейщик продавал соль, а булочник хлеб, почтальон разносил письма, возчики вкатывали на телегу бочки с пивом. Все они выглядели подавленными и разговаривали мало, и вдруг мне показалось противным разуму, почти преступным то, что возчики вкатывают сейчас бочки с пивом, а почтальон разносит письма, булочник продает хлеб, а бакалейщик соль, сейчас, когда началась война. Война, война, война! Я почувствовал, что нужно что-то делать, и побежал к командиру своего штурмового отряда, седому капитану бывшей императорской австро-венгерской армии, который владел в Хоенэльбе посреднической конторой по продаже недвижимости, и доложил ему, что явился. Командир был в военной форме и при всех орденах, тяжело ступая, он маршировал по своей квартире -и по-военному строго ответил на мое повоенному четкое приветствие. Он согласился со мной, что нужно что-то делать, потом долго и напряженно думал и сказал, что у него еще нет указаний, но на всякий случай он объявляет боевую готовность номер один: каждый штурмовик должен находиться у себя дома или на работе в полной форме и в состоянии полной боевой готовности, и он приказал мне передать этот приказ командирам всех штурмовых отрядов, и я помчался к командирам, которые тоже уже облачились в свою форму.

Потом я сидел в своей комнате и слушал последние сообщения: победоносное наступление, зверства поляков, угрозы французов и англичан, фюрер на фронте, исторический час, и я помню, что в эту ночь я лег спать в форме и в сапогах.

На следующий день занятия в школе опять не состоялись, и, так как была суббота, я поехал на конец недели домой, к родителям. Я застал их в растерянности.

– Я пойду добровольцем, – объявил я, и моя мать вдруг закричала, а отец бросил на меня грозный взгляд и сказал:

– Ты не пойдешь добровольцем.

– Я пойду добровольцем! – повторил я, и мой отец, коренастый и сильный, как медведь, схватил мои руки, сжал их и, вдавливая меня в кресло, произнес:

– Ты не пойдешь добровольцем.

И так как я продолжал настаивать, что пойду добровольцем, мой отец крикнул, что запрещает мне это, а если я сделаю это тайком, он пойдет на призывной пункт и заберет мое заявление, поскольку я еще несовершеннолетний, и опозорит меня перед всем светом.

Я знал, что он так и сделает, и больше ничего не стал говорить. Я хлопнул дверью своей комнаты и сел к радиоприемнику слушать последние сообщения: победоносное наступление, зверства поляков, угрозы англичан и французов, фюрер на фронте, исторический час. За известиями последовали сообщения из рот пропаганды: фюрер ест гороховый суп вместе со своими храбрыми солдатами и офицерами из одного котла, жена фельдмаршала, как простая сестра милосердия, ухаживает в госпитале за храбрыми ранеными, правительство установило наивысший продуктовый паек занятым на тяжелых работах и запрещает танцы и прочие увеселения, пока наши храбрые солдаты сражаются на поле боя. Я с восхищением подумал, что фюрер добился самого трудного: он добился единства народа и создал народную армию, где генералы и солдаты едят гороховый суп из одного котла и где главнокомандующим является простой ефрейтор. Я решил, что, несмотря на гнев отца, запишусь добровольцем. Я сидел у радио и слушал известия и чрезвычайные сообщения о новых и новых победах: взят Ченстохов, форсирована Варта восточнее Вилуна, захвачен Яблунковский перевал, установлено господство в воздушном пространстве над Польшей, а на стратегическую цель – Варшаву сброшены бомбы. Я сидел у радио, и слушал сообщения о новых и новых победах, и внимал железной поступи истории. Весь день я ни с кем не разговаривал, мать тоже молчала и прилаживала шторы, чтобы затемнить окна в спальне, отец сидел в трактире "У Рюбецаля" и обсуждал военное положение. Вечером мы встретились на улице, он взял меня под руку и пошел со мной по дороге в горы. Окна домов были затемнены, нигде не было видно света, мир казался черным, как подземное царство: темная пещера, придавленная ночным небосводом. Вечер был ветреным, серые и черные тучи проносились над вершинами гор, мчалась Бешеная охота* [* Бешеная охота – в легендах средневекового германского эпоса – призраки погибших в сражениях, которые беспрестанно носятся по небу, как охотники, преследующие зверя.]: впереди всадник, за ним беснующиеся кони и псы, и Бешеная охота несется к месяцу, лимонно-желтый сверкающий серп которого стоит над горной вершиной.

– Старый еврейский бог мстит за себя, – прошептал мой отец. Он твердо держался на ногах, хотя много выпил, он тихо бормотал, но язык его не заплетался: – Старый еврейский бог мстит за себя, – шептал он и неподвижными глазами смотрел на Бешеную охоту, которая терзала месяц и пожирала его.

– Он зарвался, – продолжал шептать мой отец. – Он зарвался и теперь всех нас погубит вместе с собой.

Я не понимал, что он говорит. Я испугался. Уж не бредит ли он?

– На этот раз он погубит весь мир, – шептал мой отец, он схватил меня за плечо и вдруг закричал: – Это мировая война, мой мальчик, ее Германия не переживет!

Его слова поразили меня, как удар обухом.

– Но ведь у нас есть фюрер, – пролепетал я, сбитый с толку, и я сказал, что еще не было ни одной войны, в которой солдаты понимали бы так ясно, за что они борются.

– Так за что же? – спросил мой отец.

Я не смог ответить ему и вдруг почувствовал, как заколотилось мое сердце. Было темно, ревела буря, она поглотила месяц, я слышал ее завывание, искал ответ и не находил его. Я заговорил о чести, о свободе, и едва я произнес эти слова, как они показались мне пустой фразой, а мой отец сказал, что завтра Франция и Англия объявят нам войну и Америка последует за ними, и это будет закатом Германии. Вдруг он покачнулся, язык его начал, заплетаться, я взял его под руку и повел домой. Идти приходилось ощупью: темнота, словно море, поглотила землю.

На следующий день, а может быть, это был и не следующий день, Франция и Англия объявили Германии войну, но об этом дне я совсем ничего не помню. Снова начались занятия в школе, радио сообщало о все новых и новых победах, наши танки неудержимо вклинивались в территорию противника. Мы бомбардировали Варшаву, перешли Нарев, а французы и англичане стояли у линии Зигфрида и не произвели ни единого выстрела, и будущее снова предстало нам в розовом свете.

– Великолепно он это проделал, наш фюрер, – говорил мой отец, словно у него и тени сомнения не было в том, что фюрер сможет это проделать.

Половина класса записалась в армию добровольцами, но нас не взяли.

– Германия не нуждается в том, чтобы на воину шли мальчики, – сказал нам майор Глазер на призывном пункте. И мы снова вернулись за парты.

Через шестнадцать дней фюрер покончил с Польшей и присоединил Вартегау, и Верхнюю Восточную Силезию, и "польский коридор", и Данциг, и генерал-губернаторство к рейху, который после аншлюса с Австрией назывался Великим Германским Рейхом. Снова были разрешены танцы, и мы танцевали на Новый год в трактире "У Рюбецаля". Это был замечательный новогодний праздник, и зимнее солнце пылало над горами. А потом фюрер покончил с Данией и Норвегией, и снова были запрещены танцы, а потом фюрер справился с Бельгией, Голландией, Францией, Люксембургом, Югославией, Грецией и Критом, Северной Африкой, и танцы снова разрешили. Но мне уже тогда не было никакого проку от этого разрешения. Я нес службу имперской трудовой повинности, мы стояли у Мемеля, в трех километрах от русской границы, где не было ни танцплощадок, ни девушек.

Я хочу быть добрым господином

22 июня 1941 года, нападение на Советский Союз

Восемь недель наша рота имперской трудовой повинности стояла в трех километрах от германско-советской границы под Мемелем. Мы думали, как и все солдаты, которые, словно серым налетом, покрыли своими бараками, палатками и пушками зеленую холмистую равнину, что пройдет несколько дней и мы отправимся маршем через Советский Союз в Персию или в Индию, чтобы нанести там решающий удар англичанам. Хотя от Мемеля до Тегерана или Гиндукуша путь был неблизкий, но с какой иной целью, кроме занятия исходных позиций, могла происходить концентрация войск у Мемеля. Малонаселенная зеленая равнина была набита войсками, как лавка старьевщика железным ломом и старой посудой. Танки с ветками ольхи и тростником на пятнистых стальных куполах прятались, как кабаны, в редких рощицах, гигантские цистерны с бензином день за днем исчезали в подземных бункерах. В открытом поле появлялись взлетные дорожки из бетена, колонны пустых грузовиков стояли под купами берез, и каждый день подходили все новые и новые подразделения и ставили свои палатки и бараки. Никакого сомнения: мы заняли исходные позиции, и, так как у нас с Советским Союзом заключен пакт о ненападении, речь может идти только о переброске войск в Персию или Индию. Мы, солдаты рабочей команды, нетерпеливо ждали приказа о выступлении.

С тех пор как мы стояли под Мемелем, мы делали всякую бессмысленную работу по приказу наших командиров – а это все были незадачливые неудачники в гражданской жизни. Мы перебрасывали щебень с одного места на другое, срывали холмы в одном месте и насыпали в другом, укладывали узкоколейку по гати, а на следующий день ее разбирали, выбирали камни с лугов и копали канавы в болоте, которые за ночь снова затягивались, тренировались в обращении с лопатой, отбивали парадный шаг и приседали по разделениям. Мы с завистью смотрели на саперов, артиллеристов, пехотинцев и зенитчиков, которые, по нашему мнению, жили, как в раю.

У них были свободные часы после службы и увольнения, а мы с утра до ночи были заняты, и не могли выходить из лагеря. Их, по нашим понятиям, сказочно кормили, а нам нашего однообразного пайка едва хватало, они получали полевые, а мы – свои двадцать пять пфеннигов в день, а главное, они были настоящие солдаты, которым вручила оружие нация, мечта всех девушек, а у нас не было никакого оружия, и все девушки смотрели на нас свысока.

День за днем, все та же муштра и все та же скука, и мы ждали дня, когда начнется поход, как дня избавления. Мы получим по крайней мере хоть немного свободы, думал я, можно будет разок улизнуть, на квартирах за нами не будут так строго следить, и, главное, мы повидаем свет: Литву и Латвию, Белоруссию и Украину, Дон и Кавказ, Баку и Тифлис и, наконец, белый мерцающий восток с мечетями и минаретами, с тайнами сералей и гаремов, с причудливыми базарами. Мы повидаем свет, думал я, огромный далекий мир, а не только эту зеленую холмистую равнину, на которую мы смотрим уже два месяца. Равнину с окаймленной березами дорогой, с ольшаником и болотами у подножия холма, на котором теснились наши палатки, и желтым, оскаленным, как пасть дракона, карьером гравия, в котором мы стояли изо дня в день, стояли по двое в ряд, и уставными приемами перекидывали гравий лопатой и с тоской мечтали об украшенном павлинами троне и темном храме богини Кали. Нет, хуже, чем дни под Мемелем, не мог быть даже пеший марш в Индию. Нет, думал я, с чего-нибудь должно же начаться.

Один из дней – я помню, эта была суббота – начался особенно тяжко. При утреннем построении команда "Направо равняйсь!" была выполнена недостаточно четко, и фельдмейстер * [* Фельдмейстер – командное звание в подразделениях имперской трудовой повинности.], бывший фермер из Виндхука, приказал нам по шесть человек, а не по восемь, как обычно, поднимать рельсы для узкоколейки, сложенные в углу. А сам принялся неспешно и с удовольствием считать от одного до восьми.

Мы должны были приседать по пятьдесят раз, выполняя каждое приседание на восемь счетов, с этой чудовищной тяжестью в руках. Вилли, самый слабый из нас, свалился как сноп, у меня, как и у всех моих товарищей, руки были разодраны в кровь, санитар ходил вдоль строя и мазал йодом царапины, а фельдмейстер стоял на плацу, уперев руки в бока и слегка раскачиваясь, орал, чтобы мы и не мечтали об увольнительных сегодня вечером и завтра в воскресенье, он нам такого покажет, что мы потом на три месяца забудем думать о бабах (он выразился грубее). Потом мы бегом и с песней спустились в карьер, построились по два и начали перекидывать гравий, даже в шесть утра было жарко, и я с ужасом думал, что будет в полдень. Руки горели, я едва мог удерживать лопату, как вдруг прибежал связной из ротной канцелярии и передал фельдмейстеру какое-то сообщение. Тот взглянул на часы, приказал: "Работу отставить", и скомандовал "построиться". Мы вылезли из карьера и замаршировали обратно. На этот раз не было никаких придирок. "Начинается, – думал я, – начинается". Никакого сомнения. Это было начало. Нам выдали перевязочные пакеты, стальные каски, по две банки мясных консервов, и по пачке печенья (неприкосновенный запас), и, к глубокому нашему изумлению, велосипеды – новые, с иголочки, выкрашенные в коричневый цвет, и командир отделения, который выдавал новые, с иголочки, выкрашенные в коричневый цвет велосипеды, смеясь, спрашивал, нет ли среди нас кого-нибудь, кто не умеет ездить, тогда его придется обучить за несколько ближайших часов. Но оказалось, что ездить умеют все. Мы получили приказ сесть на велосипеды, и мы сели, и поехали вниз по дороге, и радовались, что мы проедем по всему свету на велосипедах, а не протопаем пешком. Мы подъехали к военному складу, расположенному неподалеку от карьера, и составили там велосипеды, а фельдмейстер, который ехал впереди на гоночном велосипеде, приказал нам входить в склад по шесть человек. Я был среди первой шестерки. Я вошел в склад, и мне показалось, что сердце мое остановилось. В складе на деревянных решетках лежали винтовки.

Винтовки, бог ты мой, настоящие винтовки, такого мы себе и представить не могли, и я подумал, что мы приехали сюда, чтобы перевезти винтовки на другое место. Но нас стали вызывать, и мы подходили по одному, я подошел четвертым к окошечку перед деревянными решетками, и получили наше оружие, настоящее оружие, какое носят настоящие солдаты: карабины 98-К и пять обойм боевых патронов. Я первый раз держал настоящую винтовку, взвесив ее на руке, я ощутил ее тяжесть. Потом мы расписались в ведомости и вышли наружу, держа винтовки в руках, и наши товарищи недоверчиво смотрели на нас. Потом вызвали еще шесть человек, они вошли в барак и вернулись с винтовками, и так у всех нас появилось оружие, настоящее оружие.

Я открыл затвор и посмотрел через канал ствола, блестящего нарезного ружейного ствола, и все товарищи вокруг взвесили винтовки в руках, открыли затвор и посмотрели в канал ствола, и небо превратилось в крошечный голубой кружочек в конце бесконечной стальной спирали. Потом мы закрыли затворы, и теперь, о господи, винтовка была заряжена, и мы смотрели сквозь прорезь прицела на мушку, и внезапно дерево, на которое мы смотрели, и его ветви и листья превратились в точки, которые нужно было взять на мушку сквозь прорезь прицела, весь мир превратился в мишень, и фельдмейстер заорал: "Друг на друга не наводить, бездельники!"

Мы уставились на свои винтовки, стараясь запомнить номер, затем перекинули их через плечо, вскочили на велосипеды, вернулись на план и начали упражнения: "На плечо!", "К ноге!", и первый раз упражнения доставляли нам удовольствие. Фельдмейстер даже похвалил нас и сказал, что хорошим исполнением ружейных приемов мы загладили утреннюю расхлябанность. Мы поехали в тир и стреляли боевыми патронами по мишеням, и я два раза попал в семерку и один раз в девятку, выполнил норму и был счастлив. День пролетел, как одна минута, мы упаковали ранцы, лишние вещи отослали домой, до блеска начистили велосипеды, смазали винтовки, потом опять поехали в тир и стреляли по мишени, изображавшей человека: грудь, голова, стальная каска, мы попадали и в грудь, и в голову, и в каску.

Вечером, когда мы, устав до смерти и сидя на своих упакованных ранцах, спорили, пойдем ли мы в Персию или в Индию, раздался пронзительный звук ударов в железный рельс, и наш старший закричал:

"Газы!" Мы натянули противогазы и выскочили наружу. Химическая тревога бывала уже много раз, с тех пор как мы стояли здесь, на холме над болотами. Это была излюбленнейшая и самая жестокая форма муштры. По сигналу химической тревоги нас заставляли натягивать противогазы с привинченными фильтрами, бегать, петь и ползать на четвереньках. Но сегодня это не было издевательством. Фельдмейстер сделал нам знак собраться вокруг не: о полукругом и приглушенным голосом сказал, чтобы каждый проверил, не пропускает ли его маска воздух, потому что это больше не шуточки, а вопрос жизни и смерти – русские на все способны, и на газовую атаку тоже. Мне показалось, что я плохо его понял.

Мы глазели друг на друга сквозь круглые окошечки противогазов. Русские! Значит, русские! Уже стемнело, внизу, у края болота, какой-то офицер сжигал документы, я видел потрескивающие красные языки пламени, и их свет играл на черной воде среди травы, и запах обуглившейся бумаги доносил до нас слабый западный ветерок, по мы не чувствовали его, мы были в противогазах, и резина плотно прилегала ко лбу и подбородку. Русские, значит, все-таки русские! Трещал огонь, на болоте лопались пузыри.

Мы стояли молча. Вдруг я вспомнил, что сегодня Иванова ночь, летний солнцеворот, самая короткая ночь в году после самого длинного дня. Огонь брызгал искрами. В трех километрах, в четырех тысячах шагов лежала граница. Значит, русские, все-таки русские! Мое дыхание клубилось внизу под раструбом маски. Мы выступали против России. Вдруг мне все стало ясно: мы могли выступить только против России!

Я хорошо помню, что при заключении германскосоветского пакта о ненападении я впервые усомнился в правильности политики фюрера. Ведь его послало само небо для того, чтобы с корнем вырвать и истребить большевизм, а он вдруг заключает пакт с родиной большевизма, с Советским Союзом, с этим государством сатаны, да как это может быть? Я не понимал этого, и отец не мог мне ничего объяснить.

Я не понимал этого, но мы побеждали на всех фронтах, я больше не думал об этом. И вот теперь этот вопрос разом и открыто разрешался: фюрер доводил свою миссию до конца, удар меча разрубал гордиев узел, начиналось наступление на большевизм. Элита Европы против азиатских орд, вечная Каталаунская битва * [Каталаунская битва – сражение, в котором римские войска вместе с вестготами, франками и др. разбили войска гуннов, предводительствуемые Аттилой (451 г. л. э.). По преданию, души павших продолжали сражаться после битвы.] приближалась к концу, и я ни одного мгновения не сомневался в том, что мы будем победителями.

Каталаунская битва. В воздухе носятся войска: воины Зигфрида против Этцеля ** [** Этцель – имя Аттилы в древнегерманском эпосе.], Нибелунги против Чингисхана. Жребий судьбы брошен, пробил самый грозный час всей мировой истории: завтра начнется уничтожение большевизма, настала новая эпоха мировой истории, и мы будем ее участниками с самой первой минуты. Мы держали винтовки в руках, противогазы закрывали нам рты и глаза, а фельдменстср сказал: "Молодцы, а теперь спать, утром нам понадобятся все силы". Мы сняли противогазы и сказали "так точно", и пошли в палатки, и положили головы на упакованные ранцы, я подумал, что не смогу уснуть в эту ночь, но я смертельно устал и скоро уснул.

Я ничего не видел во сне. В три часа нас разбудили. Было бледное утро, еще виднелись звезды, и серебряная черточка месяца стояла низко на небе.

Мы вышли: короткая перекличка, кружка кофе, кусок хлеба с искусственным медом, мы сели на ранцы, и началось ожидание. Мы почти не разговаривали, курили сигарету за сигаретой, так мы просидели, скорчившись на своих коричневых ранцах, держа винтовки за плечом, полтора часа. Мы курили и глядели на восток, в сторону границы, над которой в красной дымке медленно вставало солнце. Небо заалело. Каталаунская битва. И вдруг я вспомнил стихотворение Георга Гейма:

Восстал проспавший так много лет,

Восстал – из пещеры выходит на свет,

Возник исполин в лучах заката,

И в черной ладони луна зажата.

Я подумал, что та война, которая была до сих пор, с молниеносными победами над Польшей, и на западе, и на севере, и на юге, не была еще настоящей войной и что только война против большевизма будет такой войной, какой до сих пор не знал мир.

Я увидел войну, большую и незнакомую, поднимающуюся над горизонтом, то ли угольщик, то ли греческий воин, на голове черный шлем с конским хвостом. Я увидел, как он хватает месяц и сжимает его в руке, и я попытался вспомнить следующие строки, но вспомнил только одну строчку: "...и город тает в желтом дыму", и солнце, оторвавшись от горизонта, поднялось в небо, и небо загрохотало... Каталаунская битва, небо грохочет, эскадра бомбардировщиков с грохотом мчалась по небу, прямо в пылающее солнце. Она понеслась дальше с равномерным гулом. Самолеты летели строем, словно на парад: стальные крылья подрагивали, блестели белые круги пропеллеров. Я посмотрел на часы, было половина пятого. Итак, это исторический час, когда началось уничтожение большевизма: четыре тридцать, первый летний день, первое летнее воскресенье, и я участвую в этом. Бомбардировщики с грохотом промчались мимо, со стороны границы донеслись взрывы, земля задрожала. Каталаунская битва!

Мы сидели на ранцах и ждали до самого полудня, в животах бурчало, мы давно выкурили все сигареты, мы слушали скрежет танковых цепей и гул самолетов и ждали, а в животе у нас бурчало. Когда должны были раздавать еду, пришел приказ выступать, и мы поехали вниз по обсаженной березами дороге, по которой всегда ходили строем к карьеру, проехали мимо карьера, и разом все осталось позади: муштра, дрессировка, издевательства, голод все.

Мы наступаем и катимся на врага. Дорога вливалась в асфальтированное шоссе, здесь нам снова пришлось ждать. По шоссе шла колонна грузовиков, процессия огромных машин на гусеничном ходу, и преграждала нам путь, за грузовиками шел зенитный дивизион, за ним снова грузовики с солдатами, и, наконец, дорога освободилась, и мы поехали.

Мы ехали походной колонной, по три человека в ряд, длинной колонной, мы ехали, а справа и слева лежала зеленая холмистая земля. Серебрился чертополох у обочины шоссе, блестела вода в канавах, мелькали заросли ольхи и ивы, шоссе вдруг сузилось, на земле лежали расщепленные столбы. Это граница? Мимо. Мы едем дальше, асфальт местами разбит танковыми гусеницами, мертвая коза в траве, снежно-белая коза с вытянутыми к небу ногами – руна смерти, нацарапанная белым на земле. Воняет.

Мы проезжаем мимо. Воронка в зелени, вывороченная земля, сгоревший грузовик, пустые бочки из-под бензина, вдалеке ольшаник. Это уже вражеская земля, Остланд, завоеванная земля! Коричневые комья виднеются в стороне от дороги в траве. Трупы?

Могилы? Где же враг? Впереди нас по шоссе движется колонна пехоты: усталые лица, тяжелые шаги.

Несомненно, они идут с самого утра к фронту и не могут его догнать. Во главе шагает седой лейтенант.

Он отирает пот со лба. "Колонна слева!" – раздалось позади взвода. Лейтенант скомандовал: "Принять вправо!", и пехота отступила в сторону они и вправду уступали нам дорогу. Мы проезжаем мимо, винтовки у нас за спиной, но вот и нам приходится уступить дорогу: колонна танков обгоняет нас, а потом показывается и первая деревня: бедные дворы, нигде ни души, сараи, крытые дранкой и тростником.

Один дом разбит снарядами, от обломков летит пыль. Мы бросились к колодцу, но фельдмейстер не разрешил пить: вода могла быть отравлена. Жгло солнце, мучимые жаждой, мы покатили дальше. Снова нас обогнала эскадра бомбардировщиков, снова задрожали земля и воздух. Деревня осталась позади, вплотную к дороге подошли ольшаники. Шоссе подымалось на холм, на вершине холма асфальтовое покрытие разрушила воронка от бомбы.

Фельдмейстер приказал нам спешиться и привести шоссе в порядок. Мы слезли с велосипедов и начали засыпать воронку, и в это время на другой стороне показалась небольшая колонна людей в рваной зеленовато-коричневой форме, они поднимались на холм. Они шли усталой походкой, опустив головы, – головы их были обриты, а лица посерели от пыли, пота и изнеможения. Их конвоировал пожилой ефрейтор, он держал в руках винтовку с примкнутым штыком. Они медленно ковыляли, а один из них тащил за собой что-то вроде маленькой пушки на колесах, у него была перевязана голова и перевязка заскорузла от крови. "Бедняга", – сказал Вилли, который копал рядом со мной, и сочувственно посмотрел на ковылявших солдат. Но фельдмейстер услышал его слова, набросился на него и сказал, что большевики не заслуживают сочувствия, и только тут мы поняли, что это большевики. Враги, преступники! Мы опустили лопаты и, разинув рты, уставились на них, а фельдмейстер повторил, что эти недочеловеки не заслуживают сочувствия. Какая у них нетвердая походка, раскосые глаза и бритые головы: какая-то славяно-восточно-монгольская смесь, настоящему арийцу на них противно смотреть. И мы увидели раскосые глаза, выступающие скулы и бритые головы действительно низшая раса. Колонна исчезла из виду. Теперь мы, немцы, на веки вечные стали здесь господами, сказал фельдмейстер, слегка покачиваясь, и добавил, что мы не имеем права выказывать сочувствие к русским, это будет расцениваться как слабость. Мы кивнули и продолжали работать лопатой, на руках у нас еще горели смазанные йодом царапины, а потом мы поехали дальше по равнине, которая была завоеванной землей.

Глотка у меня пересохла, Б животе бурчало, винтовка тяжело давила на плечо, болела спина. Я механически нажимал на педали и думал только о том, чтобы не отстать. Вдруг движение застопорилось, и мы остановились, стиснутые колонной грузовиков и мотоциклов. Говорили, что впереди взорван мост и его чинят. Нетвердо ступая, мы сошли с дороги и бухнулись в траву, вытянули ноги и молча ждали.

Меня тошнило от голода. Внезапно колонны снова тронулись, и фельдмейстер ругался, что мы со своими велосипедами слишком медленно втягиваемся в движущийся поток и не продвигаемся вперед, я слышал и не слышал, как он чертыхался, и, наконец, мы нашли разрыв и смогли втянуться в колонну, и я механически нажимал на педали и боялся, что не выдержу. Мы ехали, уже наступил вечер, а я думал, что все равно не выдержу, и фельдмейстер приказал остановиться и спешиться и сказал, что первое место назначения достигнуто и здесь мы станем на квартиры. Дома стояли поодаль друг от друга и казались необитаемыми: не было видно ни одного человеческого лица, не слышно человеческого голоса, но и голосов животных тоже не было слышно, ни звука, кроме жужжания комаров в сыром вечернем воздухе. Мы составили велосипеды и винтовки и стали ждать. Фельдмейстер и его штаб исчезли за углом ближайшего дома, а мы стояли на рыночной площади, и я вдруг подумал, что все это мне просто снится.

Только что были шум моторов, и выхлопы газа, и ругань водителей, и путаница командующих голосов, а теперь ни звука. Мы стоим на вражеской земле, но не произвели еще ни единого выстрела, а рано утром мы еще сидели на холме, недалеко от Мемеля, курили сигареты и выпили по кружке горячего кофе. А теперь мы стоим в литовской деревне, и по небу плывут тучки, тучки плывут, и жужжат комары. Потом пришел командир отделения, жестом поманил нас за собой и показал на один из крестьянских домов, где мы должны были расположиться на ночь.

Мы прошли через пристройку и очутились в большой горнице, где еще сегодня утром за столом сидели и завтракали ее обитатели. На столе еще стояла посуда, чашка с солью, лежали вилки и ножи, а на печке выстроились невымытые горшки. Мы отворили дверь в соседнюю комнату, там стояли две тяжелые дубовые кровати без одеял и подушек, и еще стоял шкаф, пустой шкаф. Командир отделения приказал отнести кровати в дом, где расквартирован штаб, чтобы освободить здесь побольше места и разместить всех. Смущенно и растерянно мы стояли в чужом доме, который стал теперь нашей квартирой, но был еще полон дыханием прежних владельцев.

Я оглянулся и увидел в углу изображение мадонны – голубая мадонна с ребенком на руках, я не мог этого осмыслить: ведь бог запрещен в большевистской России, и верующих расстреливали в Чека – об этом сотни раз писали в газетах, а здесь в углу улыбалась нам мадонна, голубая мадонна с золотым сиянием, а у нее на руках был голый младенец Иисус, который тоже улыбался нам. Под мадонной на деревянной полочке лежали книги, я бы охотно полистал их, но не решался, пока командир отделения был здесь. Я взял свой ранец и отнес его в комнату, где раньше стояли кровати. Командир отделения стоял под изображением мадонны и назначал, кому идти в караул, кому на кухню, кому строить уборную, а кому быть связным, потом он ушел. Мне посчастливилось, меня оставили в покое.

Выделенные в наряды поворчали и ушли. Мы расшнуровали свои ранцы, отстегнули одеяла и плащ-палатки и растянули их на полу, а я вспомнил слова фельдмейстера, что мы теперь здесь господа, и я решил быть добрым и снисходительным господином.

Я хотел быть добрым господином. Я мечтал о России с тех пор, как пятнадцатилетним мальчиком проглотил романы Достоевского. Там я нашел воплощение запутанных, смутных, противоречивых впечатлений и мыслей своих отроческих лет: мятежность и беспомощность, брожение и стоны души, мучительные раздумья о преступлении и наказании, о грехе и искуплении, во всем этом было что-то невыразимо таинственное. Когда же я потом увидел фильм по пушкинскому "Станционному смотрителю" и услышал Один из белогвардейских казачьих хоров, Россия стала страной моей мечты. Разумеется, Россия без большевиков, старая, святая матушка Русь с дикими крестьянами, с бурлаками на Волге, с загадочной душой, которая дремала в золотых куполах, казацких хорах и белых башнях с луковицами и которая породила батюшку царя, и монаха Распутина, и Раскольникова, и посланца божьего в ночлежке на днепроповедника Луку. Та святая душа, которую большевики связали и бросили в темницу и которая, как я узнал из мемуаров эмигрантки Рахмановой, взывала оттуда к свободе, и я подумал, что мы несем ей свободу, древней святой русской душе, и я решил быть для русских добрым господином. Между тем мы развернули наши одеяла и плащ-палатки и стояли в горнице, слушая, как бурчат наши животы, потом кто-то сказал, что надо пойти поискать соломы. Нерешительно – мы не знали, можно ли, мы прошли из дома в ригу, где лежала солома. Ворох соломы мы отнесли на нашу квартиру и расстелили на полу, и из всех комнат вышли наши ребята и тоже притащили соломы, -а другие притащили воду и дрова для полевой кухни, над полевой кухней поднялся дымок и запахло жареной картошкой. Запах одурманил меня. С тех пор как я служил в имперской трудовой повинности, я ни разу не ел жареной картошки, а теперь пахло жареной картошкой – настойчивый жирный запах. Он шел не от полевой кухни, где в мутной жидкости набухала перловая крупа. Запах жареной картошки шел от дома, где расположился наш штаб. Мы пошли туда и увидели одного из командиров отделения, который стоял у печки и в огромном чугуне, полном брызжущего масла, жарил картофель, и я подумал, откуда у командира отделения масло, но тут наш Эйген схватил меня за руку и сказал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю