Текст книги "Мир Чаши. Дочь алхимика"
Автор книги: Филипп Крамер
Соавторы: Ольга Серебрякова
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Филипп Крамер, Ольга Серебрякова
МИР ЧАШИ. ДОЧЬ АЛХИМИКА
…Рыцари Сердца не спорят с назначенной долей.
Сергей Калугин. Рыцари Неба
ПРОЛОГ
– О великий, я пришел по твоему приказу!
Неясная тень клубилась в золотой полиграмме вызова, постоянно меняя облик, но не задерживаясь ни в одном. Тень походила то на мужчину, то на женщину, то на морское чудовище, а то и вовсе принимала совсем уж диковинные формы вроде клубка щупалец со множеством кровавых глаз.
– Попробовал бы ты не прийти, – недобро усмехнулся сидящий на высоком троне. – Я сомневаюсь, что ты желаешь провести еще сотню лет развоплощенным духом за неповиновение. Или хочешь испытать, каково это?
Очередная неведомая тварь, у которой сложно было разглядеть что-то кроме куцых кожистых крыльев, пошла жалобной рябью, не имея головы, чтобы отчаянно ею замотать. Теперь усмешка чуть смягчилась:
– Однако когда-то ты был одним из лучших, а мне сейчас нужен именно такой. Это будет твой самый опасный танец на остриях мечей, но и плату я даю достойную. В случае же провала… – Говоривший помедлил, глядя, как тень испуганно приникает к полу. – В случае провала ты вновь опустишься в бездну. И на сей раз – уже до тех пор, пока не истечет песок времен нашего мира.
Быстрое эхо слов еще не успело отзвучать, как тень согнулась в поклоне:
– Я готов, великий!
Названный великим помолчал, позволив себе краткое упоение моментом. В конце концов, вызванное им существо не меньше него самого сознавало собственную важность. Вернее, важность собственного существования – не важно, в полном праве и силе или в глубокой темнице. Пожалуй, великий предпочел бы ввергнуть тень во тьму, но сейчас это был тот единственный вассал, кто действительно мог исполнить столь важное поручение.
– Ты отправишься далеко вверх по Древу Миров, ты разыщешь пропажу и там ты найдешь того, кто сможет создать ключ. Ключ к невиданной силе и могуществу, погребенному за краем мира! Ты добудешь его и позовешь меня, когда придет время.
Тень подобострастно заклубилась:
– Я готов, о великий! Когда выступать?
Тот только ухмыльнулся:
– Не так быстро. Сначала поклянись.
– Клянусь! – мгновенно отозвался голос из полиграммы. Золотые линии вспыхнули пронзительно, режуще, заставив тень отшатнуться в глубь фигуры.
– Нет! – рыкнул венценосный. – Не так! Клянись, как клянутся князья нашего мира! Клянись своей кровью, клянись своей Силой! Клянись…
– Клянусь… – Тень справилась с испугом и зачастила: – Клянусь своим Домом, клянусь своим именем и своей кровью – я исполню твою волю, великий!
Легкий кивок, почти незаметный перебор пальцами по подлокотнику трона – и полиграмма вызова потускнела и рассыпалась прахом. Взмах рукой, словно бросок – возле провинившегося появилась золотая цепь с причудливыми ключами.
– Бери ключи от кладовой. – В голосе венценосного зазвучало веселье. – Бери Силу, бери образы, бери все, что тебе нужно, и собирайся в дорогу. Пора вернуть то, что было украдено, и заодно забрать все остальное!
Наконец остановившаяся на более-менее человеческой форме, тень неторопливо, церемонно подняла ключи и столь же размеренно спросила:
– О великий, что за награду ты считаешь достойной исполнения твоего приказа?
Широкий жест охватил всю залу и, казалось, весь мир вокруг нее:
– Все! Все, что возможно для твоего ранга.
– Даже… покой?
– Даже смерть!
Тень склонилась в низком поклоне, звякнув золотой цепью.
– Я отправляюсь немедленно, господин.
Часть первая
НАСЛЕДНИЦА
– Мать Данали?..
Жрица, плотная зрелая женщина в сером одеянии с зелеными прошвами, открыла крепкую дверь, пропуская воспитанницу в келью. Мать с признательностью кивнула, и дверь закрылась, оставив их наедине.
– Жозефина. – Плавный, будто сделанный в толще воды жест обрамленной широким рукавом кисти, и девочка подошла ближе.
Несколько мгновений они смотрели друг на друга – глубоко немолодая женщина и совсем еще юная девушка. Древо и росток, мудрость и свежесть. У одной были глаза цвета темного янтаря, у другой – родниково-серые, но у обеих – одинаково ясные и чистые. Одна излучала поразительное несуетное достоинство, вторая держалась с врожденным благородством. Мать окутывал ореол почти ощутимой Силы, мягкой и текучей, как мед, и Сила эта заставляла хамов умолкать, наглецов обращала в скромных, а жестоких и вовсе повергала в смятение. Ищущие утешения обретали его прикосновением к этой мощи, уставшие получали силы. Такой была Мать Данали Севора, матриарх храма Даны Дарительницы, и Жозефина искренне восхищалась ею.
– Тебе пришло письмо из дома. Управляющий извещает о том, что в поместье случился пожар и в огне, – взгляд темных ярких глаз стал тверже, не чтобы ранить, но чтобы поддержать, – погибла Лилия де Крисси, твоя матушка.
Внутреннее чутье эмпата подсказало девочке, что творится что-то неладное, еще когда за ней пришла Кампанея и повела лично к Матери. Произнесенные слова лишь придали тревожному предчувствию плоть и облик. Посему, приняв этот оглушающий удар, Жозефина только сжала зубы и на долгий миг закрыла глаза. Подняв веки, она взглядом дала понять, что готова слушать дальше.
– Я понимаю, что тебе нужно непременно съездить домой, – продолжила Мать, – но я должна знать: вернешься ли ты, чтобы завершить обучение, или примешь дела семьи сразу. Ты готова решать сейчас?
Потоки ее Силы дотянулись до воспитанницы, обняли, как обнимают руки, отогревая и поддерживая. Многоопытная Мать знала: если она начнет утешать девочку, силы сдерживаться покинут ее. Жозефина кивнула – скользнули по плечам крупные кудри каштановых волос.
– Как старшая наследница рода, я обязана принять дела незамедлительно. – Все-таки девочка была отнюдь не из камня, и речь ее от душевного напряжения зазвучала излишне серьезно. – Мне жаль расставаться с храмом и с вами, Мать Данали, но я должна быть там.
Но и не из мокрого песка лепили Боги ее сердце, вовсе не из песка… Матриарх храма по достоинству оценила стойкость воспитанницы. Ее готовили стать Матерью рода пятнадцать лет, с самого рождения, как и полагается первенцу, – и она действительно была готова.
– Есть вещь, которую я должна тебе передать в таком случае. – Из-за стопки книг на столе Мать извлекла шкатулку – темное дерево, четкие углы, геометрическая резьба. От нее ощутимо тянуло магией. – Это было вручено твоим отцом вместе с полной платой за обучение и указанием передать это тебе, если случится что-то непредвиденное и ты покинешь храм раньше срока. – Поверх шкатулки лег конверт плотной желтой бумаги. – И вот письмо вашего управляющего, пришедшее сегодня утром.
Неловко прижав шкатулку локтем к животу, Жозефина вынула письмо из конверта и прочла каллиграфически-вычурно выписанные строки – будто забор из кованых прутьев, унизанных завитушками; внизу стоял малый оттиск – простая одноцветная чернильная печать, которую обычно использует управляющий семьи, пишущий по ее делам; по смыслу родственный хранимой им же связке ключей, знак доверия хозяев. Когда печать попыталась расплыться перед глазами, юная де Крисси вскинула голову, вновь поймав взгляд Матери – тревожный, добрый и благословляющий.
– Десять лет ты провела с нами. – Матриарх храма поднялась, обойдя письменный стол, встала перед воспитанницей и, всегда воспринимавшаяся ею как высокая и величественная, оказалась чуть-чуть ниже нее ростом, впрочем, не потеряв оттого ни капли величия ореола благостной Силы. – Мы научили тебя всему, что должна знать молодая нобле и добродетельная девица вообще, и, я надеюсь, это было и будет для тебя полезно. – Она помолчала пару ударов сердца, вглядываясь в лицо девочки, запоминая и благословляя ее. – Можешь попрощаться с соученицами и наставниками – и любыми другими обитателями храма, с кем пожелаешь, – а потом не медли и спускайся ко входу, тебя будет ждать повозка. Вещи погрузят в нее.
Мать улыбнулась – и мягко, и горько, и удивительно светло. Поклонившись ей в знак искренней благодарности, Жозефина выпрямилась и, в последний раз соприкоснувшись с Матерью Данали взглядами – взаимное уважение, тепло и прощание, – вышла из кельи.
…Проводив взглядом проплывшую мимо створку ворот храмового подворья, она откинула голову на спинку сиденья и закрыла глаза. Разум отказывался осознавать, что мамы больше нет, а из-под век медленно вытекали соленые капли. Жозефина свернулась клубком, как раненый зверь, ее колотила дрожь – дрожь рвущейся границы между нежеланием и необходимостью осознать и принять нечто страшное, темным крылом перечеркивающее привычную, мирную жизнь.
Когда она отодвинула шторку с окна экипажа, внутрь проникли скудные лучи заходящего солнца. Они осветили личико, которое с легкостью можно было назвать миловидным, но никогда – красивым: черты его не складывались в ту завораживающую гармонию, что присуща настоящей телесной красоте. Крупные светло-каштановые кудри обрамляли изящный овал лица с высокими скулами – материнским наследием – и чуть вздернутым носом.
Девушка в последний раз судорожно вздохнула и, утерев лицо, села ровно. Выплаканная боль стала глуше, она перестала рвать сердце своими ядовитыми зубами и свернулась вокруг него давящим кольцом – но теперь от нее можно было отстраниться, давая отдых измученной душе. Вновь закрыв уже сухие глаза, Жозефина внутренним зрением вгляделась в нить времени, которая тянулась из монолита всепоглощающей и всепорождающей темноты к постоянно ускользающему моменту настоящего.
Там, далеко в сумерках, всегда окутывающих начало человеческой жизни в зеркале памяти уже повзрослевшей личности, было детство в семье нобле из тех, у кого чести куда больше золота. Дом, купленный отцом, был не слишком большим, но достаточным и уютным для всех его обитателей; в своих стенах за узорчатым кованым забором он лелеял саму молодую пару, троих детей – Жозефину и ее младших брата и сестру, с десяток слуг и столько же лошадей. Матушка, Лилия, происходила из младшей ветви старинного рода нобле де Крисси; пожалуй, было благом, что она не принадлежала к старшей ветви, славившейся непомерной гордостью и лояльностью короне, ибо всю ее перебили заговорщики во время Смены Ферзей двадцать лет назад. Наследница младшей ветви, как и мужчины совсем уж дальнего ростка рода, этой участи избежали, и, оберегая их от преследований новой короны, острие крылатого копья на гербе прикрыл собой вставший на дыбы единорог. Серебро мощного древнего рода на небесной лазури осталось, как и богатая родословная, в которой славы, битв и подвигов было больше, чем кротости, смирения и подвижничества, которые, видимо, все сосредоточились в Лилии.
Отец же, Себастьян Штерн, не отличался подобной знатностью (вообще говоря, происхождение его было весьма туманно), зато обладал высокой государственной должностью, обеспечивавшей семейство золотом и, в свою очередь, обеспеченной его живым умом, настойчивостью и смелостью, помноженными на талант алхимика. Собственно, он и поднял алхимию на небывалую высоту, собрав разрозненные наработки хиленького отростка могучего древа магических знаний и создав из них нечто совершенно новое, объединившее магию и механику; именно он вывел и сформулировал законы алхимии и развил в полноценную науку, дав ей не только скелет системы, но и плоть и кровь методов, сведений, множества разработок и еще большего числа последователей. Штерн означало «алхимия», и «алхимия» означало Штерн.
Матушку Жозефина помнила и по детским годам, когда еще носилась по дому с младшими детьми, и по своим приездам домой, и по ее письмам, написанным быстро летящим, легко читающимся почерком, пачка которых теперь лежала в ее дорожной сумке; фигура отца же меркла в сумерках, оставив в памяти только проступающее из сгущающейся темноты лицо, запах, темный жилет с непонятными вышитыми знаками поверх белокипенной рубашки и руки с несколькими твердыми шрамами. Он погиб на работе, во время эксперимента в своей лаборатории, когда его старшей дочери было пять лет. Верхушку алхимической башни разнесло в куски, и от нескольких тел – Первого алхимика и пары его помощников – не осталось даже пепла, который можно было бы похоронить.
Впрочем, отец успел оставить своим любимым некоторые средства на счету в банке, новый дом с впечатанной на уровне кладки стен защитой, доход с патентов его изобретений и, уже посмертно, немалую – особенно по меркам скромного рода де Крисси – пенсию; а еще – для самой Жози – полноценное обучение при храме Даны Дарительницы, доступное лишь нобле, неприлично богатым семьям либо же тем, кто решил целиком посвятить себя служению Плодородной и Милосердной. Девочка с успехом соответствовала первому условию и в качестве воспитанницы храма была принята безоговорочно, даже без учета несильного, но явственного Дара. Ее матушка Лилия, к слову, обладала Даром куда более сильным и – то, что явно передалось по наследству, – с явным уклоном к целительству. От природы чувствительная и ласковая, получив немаленький собственный дом, Лилия держала домашнюю лечебницу, пользуя от болезней и травм всех, знатных и простолюдинов, богатых и бедных – она могла себе позволить содержание больных при полном согласии мужа. Жозефина всегда находила это дело очень достойным и собиралась продолжить его теперь, в память о матушке.
Детство домашнее сменилось детством храмовым и заполнилось множеством искусств, подлежавших изучению, – от этикета и пения до рукопашного боя и охоты; ее учили читать и писать, держать себя в обществе, управлять поместьем, владеть собой и своим телом, а также – что разумеется – пользоваться Даром. Правда, тут развитие девочки пошло несколько однобоко – целительской его стороной она владела прекрасно, мастерски используя доступную ей невеликую Силу, а что касается прочих чудес – что бытовых, что боевых, – знала она совсем немногое: могла создать «светлячка» и огонек, достаточный разве что для поджигания бумаги или щепочек в камине, да еще умела выставить простейший Щит, способный на миг сдержать или отвести удар. Магии исцеления в храме Даны Помогающей учили охотно и по строгой системе с обширной практикой, иным же аспектам девочку обучали от случая к случаю только некоторые его обитатели – и то из симпатии к самой Жозефине, а не во исполнение наставнических обязанностей.
Так, прослеживая нить времен, она ехала под покачивание кареты и фырканье лошадей, безотчетно оглаживая пальцами грани шкатулки; размотавшись вдоль дороги, нить уткнулась в увенчанную литым гербом узорчатую решетку ворот.
Жозефину встретил нестарый еще крепкий мужчина в скромной одежде слуги с шевроном де Крисси на левой стороне груди и знаком достоинства управляющего поместьем – большим ключом при поясном ремне. Едва наследница ступила за ворота, управляющий с поклоном вручил ей связку ключей – символ хозяйки, полноправной и полновластной. Девушка, кивнув, приняла их, не позволив себе показать, что бремя обязанностей, обретшее теперь вещественность и облик, едва ее не согнуло. Рядом со статным мужчиной, уже шагнувшим далеко в осень своей жизни, невысокая изящная Жозефина казалась совсем хрупкой.
Повесив ключи на поясок своего скромного платья, она вновь подняла взгляд на управляющего. От него исходило чувство вины, и принятие судьбы как необратимой силы, движущей миром, и смирение уже немолодого человека, отдавшего жизнь служению другим.
– Мартин… как вы здесь?
– Такое несчастье, госпожа, – вздохнул тот, неестественно выпрямляясь, – такое несчастье…
Пообедав – не огорчать ведь добрую кухарку Агнес! – Жозефина в сопровождении Мартина отправилась лично осмотреть место пожара, унесшего жизнь ее матери.
– Кое-что мы уже разобрали, что нашли – похоронили, – рассказывал управляющий. – Там сиделка была да четверо больных, никто не вышел…
Управляющий, который юную хозяйку помнил уже отрочицей, приезжавшей на краткие каникулярные дни, повел ее через дом к одноэтажному пристрою левого крыла особняка, где находилась лечебница. Лопнувшие от жара стекла, куски провалившихся вовнутрь насквозь прогоревших стропил, усыпанные обломками черепицы, сливающиеся в черную обгорелую груду на черном обгорелом полу, и… целехонькая дверь во внутренние покои, стены как стены, оштукатуренные, не несущие никаких следов огня, а главное – никакого запаха гари, который спустя пару суток должен был окутывать еще все поместье, не исключая ни флигелей, ни прудика с золотыми роскошнохвостыми рыбками.
– …матушка же ваша, да будут светлы ее Небеса, ночью проснулась да и спустилась, а там уж бросилась в огонь, спасать… куда там – мы даже тел-то не нашли, а уж как полыхало: почитай, загорелось после полуночи, и до самого рассвета…
Жозефина слушала и смотрела, лихорадочно сопоставляя. Очень, очень странно…
– Мартин, отойдите, пожалуйста.
Старый слуга повиновался, разумно к тому же замолчав. Девушка вошла в пожарище и, став как можно ближе к центру, сосредоточилась – кончики пальцев соединены и смотрят вверх, голова наклонена так, что указательные пальцы смотрят в самую точку меж лбом и переносицей; она потянулась вперед и вглубь, пытаясь ощутить… увидеть… узнать…
Стена огня – яркого, хищного, безжалостного. Страх и отчаяние. Безнадежность. Обреченность. Ужас гибнущих, упрямство тех, кто до последнего пытался что-то сделать. И что-то… что-то еще. То, чего быть не должно. Сладковатая и будто бы затхлая нотка, паутинно-тонкая нить, неясно будоражащая среди общего понятного полотна. Вслушаться, раскрыться, понять… Жозефине было тем сложнее, что подобного чувства она не испытывала достаточно ясно, но все же она нашла название.
Экстаз. Очень странный, как и все здесь, не имеющий ничего общего со светлым молитвенным состоянием (и с чем-либо светлым вообще); пожалуй, ближайшим его родичем можно было бы назвать испытываемое самоистязателем, но для вящего понимания Жозефине остро не хватало опыта. Она подняла голову и разомкнула ладони, выныривая в людской мир, не окрашенный отголосками чувств тех, кто уже не принадлежал ему.
– Кто-то еще пытался спасать людей? – Она обернулась к Мартину, и голос ее прозвучал вчуже.
Тот отвечал не задумавшись:
– Я подойти пытался вот отсюда же, но жар такой был, что не подойдешь, никак я не смог… только матушка ваша… да вот конюх еще ворваться пытался, обжегся сильно, сам не свой теперь, только сидит да горькую хлещет… ох, извините, госпожа, не следовало мне…
– Право, Мартин, я неплохо представляю себе, что люди делают в подобном состоянии. И о существовании самогона знаю.
– Простите старика…
– Не за что извиняться, – ее серые глаза потеплели, утешая верного слугу, – скажите лучше, достойно ли похоронили… погибших?
Он поскреб в затылке, смущаясь.
– Так ведь и нечего почти было хоронить-то, зола одна. Ну, собрали, да и в землю, там, в уголочке сада, могилку сделали.
– А кости? Неужели не нашли под завалом, разобрали же почти?..
– Не было костей, пепел только, вот как есть, и не пойми, дерево иль человек…
Даже если пожар полыхал часа три (хотя, прямо говоря, чему тут вообще гореть-то три часа, в тщательно защищенном каменном доме?..), тела не могли сгореть в золу, должны были остаться хотя бы части скелетов, зубы, хоть что-то. Очень странно.
Все очень странно.
Значит, это был очень странный огонь.
Магия?
Алхимия?
Ирокар его знает, что это было. Никакого магического фона. Ни капельки, ни кусочка.
– После пожара-то еще господа следователи приходили, притом не простые, а государственные. Ходили-ходили, искали-искали, ничего не нашли да с умным видом уехали. Письмо оставили, я его в кабинет унес вместе с другими, с вашего позволения.
Жозефина, рассеянно кивнула, запоминая сказанное, и в последний раз оглядела пожарище.
– Проводите меня к Сержу.
– Да, госпожа.
Конюшня располагалась у торца правого крыла. Деревянные стены и крыша, полутьма, уютно дышащая сеном и ощущением тел больших, теплых, добрых животных, посверкивающая любопытными и доброжелательными лошадиными глазами. Конюшня фыркала, посапывала, перебирала ногами в вычищенных денниках, вкусно хрупала овсом и задумчиво шуршала заботливо набросанной на пол соломой.
Из рукотворных сумерек, пронизанных снопами света из открытых окошек, со стороны денников выкатился мальчишка – лет десяти-двенадцати, с льняными вихрами и тонким изящным носом, одетый в простую небеленую рубаху да портки – все пусть и не совсем новое, но чистое и не драное; в общем, был он явно присмотрен, как бы там Серж ни прикладывался к кувшину последние дни, хотя у Мартина в доме иначе и не бывает.
Увидев управляющего, конюшонок склонил голову, а узрев вошедшую следом Жозефину, и вовсе согнулся в поклоне.
– Молодая госпожа, с прибытием, мы вас ждали, – оттарабанил он, уже выпрямляясь и рассматривая означенную госпожу подвижными зеленоватыми глазами. – Если вы дядьку Сержа ищете, так он того… смурной совсем, со мной и не говорит почти.
Девушка прошла мимо предупредительно посторонившегося Мартина и остановилась в шаге от мальчишки.
– Сержа я знаю, а тебя как звать?
– Жан, – улыбнулся мальчишка, оттопырив треугольный подбородок.
– Меня зовут Жозефина, а имя моего рода, я полагаю, и так знаешь. – Она вернула ему улыбку и повернулась к Мартину. – Сейчас мне нужен Серж, а по возвращении снова понадобитесь вы с вашей неоценимой помощью.
– Да, конечно, как госпоже будет угодно. – Старый слуга чопорно поклонился и вышел на солнечный свет. Жозефину же конюшонок повел вглубь, мимо денников, где за стенкой из дранки было устроено немудрящее обиталище Сержа – даже дверь без замка, так, лишь бы не дуло от входа в конюшню.
– Все, я туда не пойду, и смотреть-то горько, как совсем бирюком сидит…
– Спасибо, Жан, – и девушка нырнула под низкую притолоку.
В небольшой выгородке помещались маленький стол, лавка и табурет, на котором у стола и сидел Серж, теребя в руках какую-то часть сбруи; окошко, прорубленное во внешней стене, было неровно закрыто ставнем, но девушке вовсе не требовался свет – она ясно видела знакомого с детства конюха внутренним взором. Он был уже стар, куда старше Мартина, и сохранял ясный разум и живость движений. Но сейчас он не слишком походил на себя самого – обычно жилистый, подвижный, с веселым прищуром глаз, теперь он сидел согбенный, будто не крепкий старик, а древний старец, и крепче перегара от него шибало горькой виной. Замедленные движения, взгляд в никуда, общее ощущение, что человек не принадлежит этому миру – так и выглядят те, на кого свалилось большое, переворачивающее мир горе. В храм приходило много таких…
– Серж, – пододвинув к себе кусок чурбака, Жозефина присела перед конюхом. Помутневшие от самогона, слез и горя глаза медленно поднялись на нее, и конюх сказал надтреснутым голосом:
– А, молодая госпожа…
Сердце ее зашлось от жалости. Чужие чувства рвали грудь, спасительно отодвигая ее собственные, но это был не первый и, видят Боги, не последний раз – и девушка привычно сосредоточилась, ощущая, но не получая ни вреда, ни смятения. Тонкий лед над бурлящей рекой…
– Я рада тебя увидеть. Рада вернуться домой. Жаль только, что… вот так…
– Рады… рады – это хорошо… а я вот… не уберег… Не уберег, – он снова уронил голову ниже плеч, и слово прозвучало как приговор самому себе. – Виноват… госпожу свою не уберег…
Она мысленно потянулась вперед, к конюху, успокаивая его, гася неизбывное горе, колющее девушку отголоском, пронзительным эхом ее собственного. Привычное усилие над собой – присутствие рядом того, кому требовалась помощь, всегда отодвигало собственные чувства Жозефины прочь от бьющегося в агонии разума, позволяя ей вновь стать цельной и спокойной. Той, которая может помочь.
Собственное горе придет снова, обрушится своим душным телом, но после, когда оно уже не сможет помешать исполнению долга целителя.
– Ты не виноват, – покачала она головой. – Никто не виноват.
– Я не смог, – горько прошептал слуга, – не защитил…
– Никто бы не смог, – вздохнула Жозефина, вспоминая жуткую и странную картину пожарища. Конюх не слушал, он тоже был сейчас там, переживая одновременно два кошмара – тогда, когда он не спас любимую хозяйку, и сейчас, когда горе потери и раскаяние медленно поедали его своими зазубренными ядовитыми зубами.
– Не уберег, – повторил конюх, глядя куда-то в пространство перед собой. Пальцы теребили упряжь все медленней, будто из них уходила жизнь. Девушка перевела взгляд на его руки – в повязках до запястий, и повязки явно полдня не меняны… Она осторожно взяла его ладони в свои, выпутала из пальцев сбрую – конюх не сопротивлялся, только пальцы гнулись плохо, как деревянные – и, размотав повязки, присмотрелась к ранам. Ну да, ожоги, довольно сильные, с открытыми мокнущими язвами и воспаленной кожей, но ничего такого, что нельзя вылечить.
Сила потекла к обожженным рукам, успокаивая боль, затягивая раны, охлаждая кожу.
– А все Штерн проклятый, зачем она за него пошла… – Конюх вскинул взгляд, сообразив, кому это говорит. – Извините, госпожа, что папку вашего…
– Расскажи, как это было, – нарочито спокойно, сухо сказала девушка. Такое упоминание об отце ее не удивило: старый слуга был всю жизнь предан де Крисси и новатора Штерна недолюбливал. Что, впрочем, не мешало ему нести свою службу одинаково безупречно до него, при нем и после него.
Серж шмыгнул носом, переглотнул и заговорил:
– Не спалось мне ночью, сидел чинил чего-то, и тут лошадки забеспокоились. Они, лошадки-то, всегда все чуют и всегда предупреждают меня, старого… и тут давай копытами бить, и ржать, и фыркать – я глянул – в конюшне все спокойно, тогда наружу выскочил – а там зарево над домом. Ну я ведро воды от входа хвать – и побежал туда; бегу, а в окнах стекла лопаются, и огонь прям стеной стоит, не видно ничегошеньки. До уличного входа добежал, ведро на себя опрокинул, чтоб, значитца, не сгореть, дверь распахнул, а в огонь войти не смог.
– Как это – не смог? – переспросила Жозефина с удивлением, не переставая залечивать обожженные пальцы.
– Да так вот… руки сую туда – а там как рогожа натянута во всю дверь, пальцы упираются, и все тут.
Точно. Вот оно. Она ожидала увидеть, что конюх весь покрыт ожогами, как обычно и бывает с теми, кто спасал людей на пожаре, но загорелую кожу лишь прорезали морщины, ожоги же пятнали только пальцы.
– …И тихо, вот жуть-то какая, ни огонь не шумит, ни дерево в огне не трещит, и не кричит никто там, в огне-то… и вырваться никто не вырвался… Матушка-то ваша туда влетела, а выйти не вышла…
– Спасибо, что рассказал, – тихо сказала Жозефина, придавленная двойным горем. – Ты не виноват. Никто из вас не виноват. Никто бы не смог.
– Не вышла… – еще тише повторил Серж, глядя в пол. – Лошадка – зверюга такая, и беду и смерть чует… вот мне будет срок – придет за мной белая кобыла…
– Ты мне нужен, – попыталась ободрить конюха Жозефина, вкладывая в свои слова толику Силы и протягивая руку, чтобы погладить его по седой голове. – Серж, ты не виноват, оставайся здесь, куда я без вас…
Он качнул головой, вскинул освободившиеся от бережной хватки молодой госпожи ладони к лицу и хрипло зарыдал – без слез, молча и страшно. Старый слуга, поступивший к де Крисси еще таким же мальчишкой, каким сейчас был Жан, оплакивал и свою хозяйку, и паче того – что не смог ее спасти. Или хотя бы умереть вместе с нею.
– Не уберег… не убере-о-ог!..
…Когда кончились прорвавшиеся наконец слезы, Серж сполз с табурета и уснул прямо на полу. Жозефина осторожно вышла и позвала Жана и Мартина. Они переложили спящего на застланную попоной лавку, где подушкой служило седло. С Мартина было взято обещание, что, как только конюх проснется, ей немедленно сообщат – отдых души после выплеска мучащих человека чувств необходим и благотворен, но после всего этого нужен присмотр и уход – ослабленная душа вполне может не вынести пережитого, да и забота никогда не бывает лишней. Впрочем, вряд ли Серж очнется раньше вечера, впереди еще множество дел, и конца этому уже очень длинному дню никак не предвидится. А время всего-то обеденное…
Кабинет был все тем же, каким Жозефина помнила его: стены, не затянутые по старинному обыкновению тканью, а оклеенные новомодными обоями, пара забитых доверху книжных шкафов, тяжелый секретер и основательный рабочий стол с ящиками – все темного дерева с латунью, как и рамы окон. Найдя на столе записи о больных – кто, когда поступил, с каким недугом, чем лечили, – она поставила на стол свою шкатулку, с которой отчего-то не решалась расстаться, и открыла пухлый томик. Там двумя почерками – видимо, матери и сиделки – были аккуратно записаны даты, имена и все прочие сведения о поступивших в лечебницу; была даже весьма забавная запись о пожелавшем остаться безымянным нобле, который «…был излечен в кратчайший срок от позорной болезни лично ЛдК (то есть Лилией де Крисси)» и в благодарность пожертвовал лечебнице немалую сумму в сто золотых. Пролистав большую часть, Жозефина внимательно прочла последние записи, касавшиеся тех, кто в ночь пожара был в лечебнице. Там значились: лесоруб с переломом ноги; родильница с родильной горячкой; женщина, которую подобрали на улице и доставили в лечебницу скорее дать спокойно умереть, чем в надежде вылечить, – она почти постоянно спала и вообще была очень плоха все то время, что провела на попечении де Крисси; и, наконец, старушка с глазным зерном, которую должны были на следующий день забрать родственники. Старушка и родильница находились в лечебнице около недели, нищенка – уже около двух лун, а лесоруба привезли за день до пожара. Смутная мысль мелькнула в каштановой голове, но уставший разум не смог зацепиться за нее. Набор дыхательных формул расслабления и сосредоточения, которому учили в храме, заставил сердце забиться ровнее, а разум – проясниться, и девушка придвинула к себе шкатулку. Снова темное дерево, и четкие грани, и отсутствие украшений. Впрочем, вещи такого класса не нуждаются в украшениях – так же, как любой зверь прекрасен в своем природном совершенстве, а навешанные на него людьми султаны, бляхи и золотые ошейники смотрятся нелепо на фоне истинной красоты.
Шкатулка-хранительница открылась, легко поддавшись нажиму пальцев той, что имела право открывать ее. Под полированной крышкой тихо сиял лазоревый шелк тщательно уложенного внутрь платка. Жозефина потянула за выглядывающий из шелковых волн уголок: ткань с шелестом развернулась, что-то выпало из ее складок и металлически стукнуло о поверхность стола. Под платком, на дне шкатулки, остался лежать аккуратно сложенный в несколько раз лист плотной бумаги. По углам платка, лоскутом утреннего неба легшего на столешницу, вились вышитые серебряные виньетки. Он веял неизбывной нежностью и невыразимой, неисчерпаемой любовью; и было еще что-то вроде легкой, чистой улыбки – улыбки матушки, которую нельзя было спутать ни с чем.