Текст книги "Молчание Дневной Красавицы"
Автор книги: Филипп Клодель
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)
XXIV
13 декабря 1914 г.
Любовь моя!
Наконец-то я близко от тебя. Сегодня я приехала в П., маленький городок всего в нескольких километрах от фронта, где ты находишься. Встретили меня просто замечательно. Мэр бросился ко мне так, будто я Мессия. Школа в полной разрухе. Я заменю учителя, который, говорят, тяжело болен. Его жилище в ужасающем состоянии, мне надо будет подыскать место, где жить. Пока я переночую в гостинице. Мэр отвел меня туда. Это толстый крестьянин, который строит из себя молодого человека. Ты бы нашел его смешным. Мне так тебя не хватает. Но меня поддерживает то, что ты близко, что мы дышим одним воздухом, видим те же облака, то же небо. Береги себя, будь осторожен. Я люблю тебя и нежно целую.
Твоя Лиза.
16 декабря 1914 г.
Любовь моя!
Я поселилась в чудесном месте, в кукольном домике среди большого парка, прилегающего к прекрасному дому. Здесь его называют Замком. Люди немного преувеличивают, это не настоящий замок, но место, тем не менее, очаровательное. Такая мысль пришла в голову мэру. Мы вместе с ним отправились к владельцу Замка, старому господину, вдовцу, прокурору в В. Мэр изложил ему дело, пока я ожидала перед домом. Потом меня пригласили. Прокурор не сказал мне ни слова. Я ему улыбнулась и поздоровалась. Он задержал мою руку в своей, очень надолго, как будто удивился, что видит меня. От него исходит бесконечная печаль. В конце концов он дал мэру свое согласие, поклонился мне и покинул нас.
В маленьком доме давно никто не жил. Надо будет навести в нем порядок. Мне бы хотелось когда-нибудь показать его тебе. Мне так тебя не хватает. Ты можешь писать на мое имя по адресу: Замок, улица Шан-Флери, П. Мне не терпится получить от тебя весточку. Последнее письмо я получила три недели назад. Я надеюсь, что ты не очень мучаешься, несмотря на холод. Здесь пушки слышны день и ночь. Я вся дрожу. Мне страшно. Я люблю тебя и нежно целую.
Твоя Лиза.
23 декабря 1914 г.
Любовь моя!
Я так беспокоюсь: от тебя никаких вестей, а канонада все не прекращается. Ведь говорили, что война продлится недолго. Если бы ты знал, как я стосковалась по твоим рукам, как хочу, чтобы ты обнял меня, как хочу видеть твою улыбку, твои глаза. Я хочу быть твоей женой. Хочу скорого окончания войны, чтобы стать твоей супругой и родить тебе красивых детей, которые будут дергать тебя за усы! Ах, если бы наши родители не были так глупы в прошлом году, мы бы уже принадлежали друг другу на всю жизнь… Если когда-нибудь будешь писать им, не говори, где я. Я уехала, ничего им не сказав. Они больше для меня не существуют.
Новая работа пришлась мне по сердцу. Дети меня слушаются. Я их люблю, и кажется, они меня тоже. Многие приносят мне подарочки: яичко, орехи, кусочек сала. Мы с ними в полном согласии, и я немного забываю о своем одиночестве.
«Печаль» (это прозвище, которое я дала своему хозяину, прокурору) каждый день ждет моего возвращения. Он прогуливается в своем парке и здоровается со мной. Я отвечаю ему и улыбаюсь. Это одинокий, старый и холодный человек. Его жена умерла, когда они были еще очень молодыми.
Скоро Рождество… Помнишь наше последнее Рождество, как мы были счастливы! Поскорее напиши мне, любовь моя, напиши мне… Я тебя люблю и нежно целую.
Твоя Лиза.
7 января 1915 г.
Любовь моя!
Наконец-то получила от тебя письмо. Ты его написал 26 декабря, а пришло оно только сегодня. И подумать, что мы находимся так близко друг от друга! Печаль вручил мне его лично. Я думаю, у него нет сомнений по поводу этого письма, но он ни о чем меня не спросил. Он постучался в дверь, поздоровался, отдал конверт и ушел.
Я читала твои слова, плача от радости. Твое письмо у меня на сердце, да, на сердце, ну, на теле, и мне кажется, что это ты там, твое тепло и твой запах, я закрываю глаза…
Мне так страшно за тебя. Здесь есть клиника, куда привозят много раненых. Каждый день полными грузовиками. Я так боюсь тебя там увидеть. Несчастные в нечеловеческом состоянии, у некоторых нет лица, а другие стонут так, как будто лишились разума.
Береги себя, любовь моя, думай обо мне, я люблю тебя и хочу быть твоей женой. Я тебя нежно целую.
Твоя Лиза.
23 января 1915 г.
Любовь моя!
Мне не хватает тебя. Сколько уже месяцев я тебя не видела, не слышала, не трогала… Почему ты не попросишь отпуск? Мне так грустно. Я стараюсь выглядеть веселой перед детьми, но иногда я чувствую, как подступают слезы, и тогда я отворачиваюсь к доске, чтобы они не догадались, и вывожу буквы.
В общем, жаловаться мне не на что. Все со мной очень приветливы, и я хорошо чувствую себя в маленьком доме. Печаль держится от меня на почтительном расстоянии, но никогда не упускает возможности оказаться на моем пути, чтобы поклониться мне хотя бы раз в день. Вчера мне показалось, что он покраснел, не знаю, может, это от холода. У него есть старая служанка, Барб, которая живет здесь со своим мужем. Мы в хороших отношениях и иногда вместе обедаем.
У меня появилась привычка каждое воскресенье подниматься на вершину холма. Там большой луг, и оттуда все видно, до самого горизонта. А там ты, моя любовь. Среди дыма и страшных взрывов. Я остаюсь там как можно дольше, пока руки и ноги начинают коченеть, ведь такой сильный холод, но мне хочется хоть немного разделить твои страдания. Моя бедная любовь… Сколько это может еще продолжаться?
Я тебя нежно целую. Жду твоих писем.
Любящая тебя Лиза.
XXV
В маленькой записной книжке из красного сафьяна множество страниц было исписано мелким наклонным почерком, похожим на изысканный фриз. Количество страниц соответствовало количеству писем, адресованных Лизией Верарен тому, кого она любила и за которым последовала.
Им был Бастиан Франкер, двадцати четырех лет, капрал двадцать седьмого пехотного. Она писала ему каждый день. Рассказывала, как долго тянутся часы, как смеются дети, как краснеет Дестина, писала про подарки Марсиаля Мера, дурачка, для которого она стала великим божеством, о весне, которая рассыпала в парке подснежники и крокусы. Все это писалось маленькой легкой рукой, такими же легкими фразами, за которыми, если немного знать Лизию, угадывалась ее улыбка. А главное, она говорила о своей любви и одиночестве, о душевном надрыве, который она так хорошо прятала, что мы, встречавшие ее каждый день, ни о чем не догадывались.
В книжке не было писем ее возлюбленного. К тому же она их получила мало: девять за восемь месяцев. Она их, конечно, считала. Хранила, без конца перечитывала. Где хранила? Может быть, у сердца, на своем теле, как она написала.
А почему мало писем? Не было времени? Негде было писать? Или желания не было? Мы всегда знаем, что значат для нас другие, но никогда не знаем, что значим для них мы. Любил ли он ее так, как она любила его? Хотелось бы так думать, но в глубине души я в этом не уверен.
Во всяком случае, маленькая учительница жила этой перепиской, писала свои строчки кровью сердца, и в домике долго горел свет, потому что, проверив школьные тетради, она брала ручку, чтобы написать письмо, которое потом переписывала в красную сафьяновую книжечку. Она переписала их все, одержимая потребностью вести этот великий дневник отсутствия, календарь сиротских дней, проведенных вдали от того, ради которого обрекла себя на изгнание среди нас. Это было похоже на странички календарей, вырванные Дестина.
Имя Печаль повторялось часто. Думаю, она симпатизировала холодному и одинокому человеку, предоставившему ей убежище. Она говорила о нем с нежной иронией, отмечая, не обманываясь, его старания понравиться ей, беззлобно посмеиваясь над тем, как он порой краснел, лепетал, как принаряжался, гулял вокруг маленького дома, поднимая взгляд к окну ее комнаты. Печаль забавлял ее, и я могу поклясться, не боясь ошибиться, что Лизия Верарен была единственным человеком, которого прокурор в своей жизни позабавил.
Знаменитый ужин, о котором мне рассказала Барб, нашел свое отражение в длинном письме, датированном 15 апреля 1915 года:
Любовь моя!
Вчера вечером я была приглашена на ужин к Печали. Это случилось впервые. Все происходило согласно этикету: три дня назад я нашла у себя под дверью визитную карточку с надписью: «Господин прокурор Пьер-Анж Дестина просит мадемуазель Лизию Верарен принять его приглашение на ужин 14 апреля в 8 часов». Я приготовилась к застолью в большом обществе, а мы были только вдвоем, он и я, тет-а-тет, в огромной столовой, где могли поместиться шестьдесят человек! Настоящий ужин для влюбленных! Я дразню тебя! Печаль, я тебе уже говорила, почти старик. Но вчера он был похож на министра или на канцлера, прямой, как единица, во фраке, достойном оперной премьеры! Стол был ослепителен, посуда, скатерть, серебро, мне казалось, что я… ну, не знаю, в Версале, что ли!
К столу, подавала не Барб, а маленькая девочка. Какого возраста? Лет восьми, может быть, девяти. Она очень серьезно относилась к своей роли и была, видимо, привычна к ней. Порой она высовывала кончик языка, как делают дети, когда очень стараются. Когда мы встречались взглядами, она мне улыбалась. Все это было немного странно – уединение, ужин, девочка. Сегодня Барб мне рассказала, что это дочка трактирщика из В., ее зовут Красавица, и это имя ей замечательно подходит. Ужин приготовил ее отец, и все было великолепно, хотя мы почти ни к чему не притронулись. Я никогда не была на таком пиру, но мне даже стыдно рассказывать тебе об этом, ты ведь плохо питаешься и, наверное, не досыта! Прости меня, любовь моя, я такая глупая… Я хочу тебя развлечь, а сама сыплю соль на раны… Мне так тебя не хватает. Почему ты мне редко пишешь? Твое последнее письмо пришло больше шести недель тому назад… И все нет отпуска… Я знаю, что с тобой ничего не случилось, я это чувствую, чувствую. Напиши мне, любовь моя. Твои слова помогают мне жить, как помогает то, что я живу вблизи от тебя, даже если я тебя не вижу, не могу сжать тебя в своих объятьях. Печаль во время этого ужина был немногословен. Он был застенчив, как подросток, и когда я задерживала на нем взгляд, краснел. Когда я спросила, не тяжело ли ему одиночество, он, казалось, долго размышлял, а потом сказал, торжественно и тихо: «Быть в одиночестве – это удел человека, что бы с ним ни случилось». Я нашла, что это красиво, но одновременно и неверно: тебя нет рядом со мной, но все равно я тебя чувствую каждую секунду, часто говорю с тобой, вслух. Незадолго до полуночи он проводил меня до двери и поцеловал мне руку. Это было очень романтично и старомодно!
О, любовь моя, сколько еще времени продлится эта война? Иногда ночью мне снится, что ты рядом со мной, я тебя чувствую, касаюсь тебя во сне. И утром я не сразу открываю глаза, чтобы подольше оставаться во сне и думать, что это и есть настоящая жизнь, а то, что ждет меня днем, только кошмар.
Я умираю без твоих объятий.
Я целую тебя так же сильно, как люблю.
Твоя Лиза.
По мере того как шло время, письма маленькой учительницы окрашивались горечью, горестью, даже ненавистью. Сердце той, кого мы всегда видели с лучезарной улыбкой, с милыми словами для каждого, наполнялось желчью и болью. В ее письмах все больше и больше говорилось о ее отвращении к мужчинам городка, которые ходили на Завод, очень чистые, аккуратные, свежие. Доставалось даже раненым из клиники, слонявшимся по улицам: она называла их счастливчиками. Но пальма первенства все-таки досталась мне, я получил по полной программе. Не просто было читать письмо, где речь шла обо мне. Она написала его вечером того дня, когда я увидел ее на гребне холма, устремившую взгляд вдаль на равнину, словно в надежде найти там смысл жизни.
4 июня 1915 г.
Любовь моя!
Твои письма стали тоненькими, как промокашки, – столько я их раскладываю, складываю, читаю и перечитываю, и плачу над ними… Знаешь, как мне плохо? Время кажется мне чудовищем, созданным, чтобы разлучать тех, кто любит, и заставлять их бесконечно страдать. Как счастливы женщины, которых я вижу каждый день. Они расстаются со своими мужьями всего на несколько часов. И у ребятишек из школы отцы всегда рядом. Сегодня, как и в другие воскресенья, я поднялась на холм, пришла к тебе. Я шла по тропинке, ничего не видя, кроме твоих глаз, не чувствуя никаких запахов, кроме твоего, который остался в моей памяти. Наверху сильный ветер доносил грохот орудий. Они колотили, колотили… Я плакала из-за того, что ты находишься в этом океане железа и огня. Были видны зловещий дым и вспышки. Моя любовь, где был ты? Где ты сейчас? Я пробыла там долго, как обычно, не в силах оторвать глаз от того безмерного поля страданий, где ты живешь уже столько месяцев.
Вдруг я почувствовала за спиной чье-то присутствие. Это был мужчина, я знаю его по виду, он полицейский, и я всегда задаюсь вопросом, что он делает в этом городишке. Он старше тебя, но еще молодой. Он на безопасной стороне, на стороне трусов. Он тупо смотрел на меня, как будто увидел что-то неприличное. В руках у него было ружье, не такое, как у тебя, предназначенное для того, чтобы люди убивали друг друга, и даже не охотничье ружье, а какое-то игрушечное, театральное или детское. Он был похож на шута из комедии. Я возненавидела его в этот момент, как никого на свете. Он пробормотал что-то невнятное, и я отвернулась от него.
Я отдала бы жизни тысяч таких людей, как он, за несколько секунд в твоих объятьях. Отдала бы их отрубленные головы, сама бы их отрубила, чтобы почувствовать на губах твои поцелуи, чтобы вернуть твои руки и взгляды. Я отвратительная, ну и пусть! Я смеюсь над чужим мнением, над моралью, над людьми. Я сама бы убивала, только бы ты жил. Я ненавижу смерть, потому что она не выбирает.
Пиши мне, моя любовь, пиши мне.
Каждый день без тебя – это жестокое страдание…
Твоя Лиза.
Я на нее не рассердился. Она сказала правду. Я действительно был таким подонком, каковым она меня описала, и даже еще большим. И я тоже убивал бы, только чтобы Клеманс жила. Я тоже находил живых омерзительными. Могу поспорить, что прокурор думал так же. Бьюсь об заклад, что жизнь казалась ему плевком в лицо.
Я прошелся по записной книжке, как по дороге, которая постепенно увела меня из цветущих лугов в варварские пространства, полные гноя, язв и крови, черной желчи, болот в огне. Убегающие дни меняли Лизию Верарен, хотя мы этого не замечали. Прекрасная девушка, тонкая и нежная, превращалась в существо, в безмолвном вое раздиравшее свое нутро. Это существо падало. И не останавливалось в своем падении.
В некоторых письмах она обвиняла своего жениха, упрекала его за молчание, за редкие письма, сомневалась в его любви. А на следующий день рассыпалась в извинениях, бросаясь к его ногам. Но после этого он не писал чаще.
Мне никогда не узнать, к какому лагерю принадлежал Бастиан Франкер: подонков или праведников. Мне никогда не узнать, какими глазами он смотрел на письма Лизии, держа их в руках, открывая, читая. Я не узнаю, хранил ли он письма на себе, как броню из бумаги и любви, в окопах, когда солдат поднимали в атаку и вся жизнь прокручивалась в голове, как кривляющаяся карусель. А может быть, он пробегал их глазами, с пресыщенным видом, смеясь, а потом, смяв, выкидывал в грязную лужу. Я никогда этого не узнаю.
Последнее письмо, переписанное в книжечку, было датировано 3 августа 1915 года. Очень короткое письмо. Она снова, простыми словами, говорила о своей любви и еще о лете, о бесконечных, таких прекрасных днях, которые нечем заполнить тому, кто одинок и ждет. Я пересказываю, чуть сокращая, но не слишком. Я мог бы переписать эти письма, но не хочу. Хватит того, что Дестина и я, мы оба прочли эту книжку, как будто взглянули на обнаженное тело. Не надо, чтобы и другие видели, особенно последнее письмо, оно священно, вроде прощания с миром, даже если, выводя эти последние слова, молодая учительница не подозревала, что они станут последними.
После этого письма ничего не было. Только белые страницы. Белизна смерти.
Написанная смерть.
XVI
Написав, что больше ничего не было, я солгал. Солгал дважды.
Во-первых, было письмо, но не от Лизии. Листок, заложенный в книжку, после ее последних слов. Подписано неким капитаном Брандье. Датировано 27 июля 1915, но доставлено в Замок 4 августа. Это точно.
Вот что написал капитан:
Мадемуазель,
Я пишу вам, чтобы сообщить очень печальную новость: десять дней назад, в ходе атаки на вражеские позиции, капрал Бастиан Франкер был ранен в голову пулеметной очередью. Его солдаты донесли его до наших окопов, где санитар мог только констатировать крайнюю тяжесть его ранений. К несчастью, капрал Франкер через несколько минут скончался, не приходя в сознание.
Могу вас заверить, что он умер как солдат. Находясь несколько месяцев под моим командованием, он всегда проявлял отвагу, добровольно участвуя в самых опасных операциях. Его любили подчиненные и ценило начальство.
Мне неизвестно, какие отношения связывали вас с капралом Франкером, но, поскольку многие письма от вас пришли после его смерти, я счел нужным сообщить вам, так же как и его семье, о его трагической гибели.
Знайте, мадемуазель, что я понимаю ваше горе и прошу принять мои самые искренние соболезнования.
Капитан Шарль-Лyu Брандье.
Странно, как может прийти смерть. Не нужны ни нож, ни пуля, ни снаряд – достаточно короткого письма, простого письма, полного добрых чувств и соболезнования, которое убивает, как самое смертоносное оружие.
Лизия Верарен получила такое письмо. Прочла его. Неизвестно, кричала ли она, плакала, выла или молчала. Единственное, что я знаю, это то, что через несколько часов мы с прокурором стояли в ее комнате, она была мертва, а мы смотрели друг на друга, ничего не понимая. Во всяком случае, я не понимал: он уже знал, должен был знать, раз он взял красную сафьяновую книжечку.
Для чего он ее взял? Чтобы продолжить разговор за ужином, чтобы дольше удержать ее улыбки и слова? Несомненно.
Погиб солдат, возлюбленный, тот, для которого она все бросила, тот, из-за которого каждое воскресенье поднималась на холм, тот, кому она каждый день писала, тот, кто заставлял биться ее сердце. А он, что он увидел, когда смерть ударила его по черепу? Лизу? Другую? Ничего? Тайна, все стерто ластиком.
Я часто воображал, как Дестина читал и перечитывал книжку, погружаясь в описания любви, которые должны были причинять ему боль, читал, как его называют – Печалью, как над ним смеются, но насмешка была доброй, милой, нежной – ему не досталось так, как мне!
Да, читал и перечитывал, беспрестанно, как снова и снова переворачивают песочные часы и проводят время, глядя, как утекает песок, и больше ничего.
Я сказал, что солгал дважды: там было не только письмо, заложенное между страницами. Там были три фотографии. Три, приклеенные рядышком, на последней странице. И эту маленькую сценку неподвижного кинематографа создал Дестина.
На первой фотографии узнавалась модель, послужившая художнику для большого портрета, висевшего в вестибюле Замка: Клелис де Венсей могло тогда быть лет семнадцать. Она была снята на лугу, усыпанном зонтичными цветами, которые называют «королевой лугов». Девушка смеялась. Она была в деревенском наряде, и ее элегантность особенно подчеркивалась простотой одежды. Шляпа с широкими полями бросала тень на половину ее лица, но освещенные глаза, улыбка, солнечные блики на руке, придерживавшей край шляпы, которую сдувал ветер, раскрывали ее ослепительное изящество. Настоящая «королева лугов», это была она.
Вторая фотография была обрезана слева и справа – на это указывали ее края, и в необычном формате, вытянутом вверх, счастливая девочка смотрела прямо перед собой. Ножницы Дестина отделили Дневную Красавицу от фотографии, которую ему дал Бурраш. «Настоящая Святая Дева», – сказал мне отец. И он был прав. Лицо девочки излучало что-то религиозное, безыскусную красоту, красоту добрую, простое великолепие.
На третьей фотографии Лизия Верарен прислонилась к дереву, прижав к стволу раскрытые ладони. Приподняв подбородок и полуоткрыв рот, она, казалось, ждала поцелуя того, кто смотрел на нее в объектив. Она была такая, какой я ее знал. Другим было только выражение лица. Такой улыбкой она нас не одаривала никогда. Это была улыбка желания, безумной любви, тут нельзя было ошибиться, и, клянусь, вид ее волновал. Вы внезапно видели ее без маски и понимали, какой она была на самом деле и на что была способна для того, кого любила, даже помимо своей воли.
Самым странным во всем этом (и выпитая самогонка тут ни при чем) было впечатление, что смотришь на три фотографии одного и того же лица, только снятые в разном возрасте, в различные эпохи.
Дневная Красавица, Клелис, Лизия были как три воплощения одной души, давшей телу, в которое она вселилась, ту же улыбку, нежность и огонь, равных которым не было. Та же красота, рожденная и уничтоженная, показавшаяся и исчезнувшая. От этого зрелища голова шла кругом. Взгляд переходил от одной к другой, но это была все та же. Здесь смешивалось что-то чистое и дьявольское, безмятежность и ужас. Перед этим постоянством можно было начать верить, что прекрасное остается навек, что бы ни случилось, вопреки времени, и всегда возвращается.
Я подумал о Клеманс. Мне вдруг показалось, что я мог бы добавить четвертую фотографию, чтобы завершить круг. Я сходил с ума. Закрыл книжку. Слишком болела голова. Лишние мысли. Лишние бури. И все из-за трех маленьких фотографий, приклеенных рядышком одиноким тоскующим стариком.
Мне захотелось все сжечь.
Я не сделал этого, по профессиональной привычке. Улики не уничтожают. Улики чего? Того, что мы не можем разглядеть живых? Что никто из нас ни разу не заметил сходства: «Смотри-ка, младшенькая Бурраша, она же вылитая Лизия Верарен!» Что Барб никогда не говорила мне: «Маленькая учительница, это же живой портрет покойной госпожи!»
Но, может быть, только смерть способна открыть нам это! Может, только прокурор и я это увидели! Может, мы оба были одинаково сумасшедшими!
Когда я представляю себе две длинные руки, тонкие и ухоженные, в старческих пятнах и выступающих венах, руки Дестина, когда я вижу, как в предвечерние зимние часы эти руки сжимают хрупкую и тонкую шейку Дневной Красавицы и на детском личике стирается улыбка и великий вопрос возникает в ее глазах, я говорю себе, что Дестина душил не ребенка, а воспоминание и боль. В его руках, под его пальцами были призраки Клелис и Лизии Верарен, призраки, которым он пытался свернуть шею, чтобы избавиться от них навсегда, чтобы не видеть их, не слышать, чтобы по ночам зря не пытаться настигнуть их, чтобы не любить их напрасно.
Так трудно убить мертвых. Заставить их исчезнуть. Сколько раз я пытался это сделать. Все было бы тогда проще, все бы пошло по-другому.
Другие лица проявились в лице ребенка, случайно встреченного в конце снежного и морозного дня, когда приближалась ночь и, вместе с ней, все мучительные тени. Внезапно перепутались любовь и преступление, как будто можно убивать только то, что любишь. Вот и все.
Я долго жил с мыслью о Дестина как об убийце по ошибке – из-за иллюзии, из-за надежды, из-за воспоминания, из страха. Я находил это красивым. Это не оправдывало убийства, но делало его значимым, вытаскивало из грязи. Преступник и жертва становились мучениками – это редкость.
А потом однажды я получил письмо. Про письма известно, когда они отправлены. Но никто не знает, почему они не приходят или приходят с опозданием. Может быть, маленький капрал тоже каждый день писал Лизии Верарен? Может быть, его письма все еще где-нибудь блуждают обходными путями, заброшенными аллеями, лабиринтами, в то время как оба они давно мертвы?
Письмо, о котором я говорю, было отправлено из Ренна, 23 марта 1919 года. Ему понадобилось шесть лет, чтобы дойти до цели. Шесть лет, чтобы пересечь Францию.
Мне прислал его коллега. Он меня не знал, и я его тоже. Он разослал подобные письма всем типам вроде меня, дремавшим по маленьким городкам возле того, что было линией фронта во время войны.
Альфред Виньо – так его звали, – пытался найти след парня, которого он потерял из вида в 1916 году. Мы часто получали подобные запросы из мэрий, от семей, от жандармов. В адском вареве войны перемешались сотни тысяч человек. Одни умерли, другие выжили. Кто-то вернулся домой, а кто-то решил начать жизнь с нуля, никому не известным. Великая бойня не только сокрушала жизни и рассудки, она дала некоторым возможность пропасть без вести и вдохнуть воздух далеких стран. Непросто было доказать, что они остались в живых. Тем более что поменять имя и документы не составляло ни малейшего труда. Таких ребят, которым никогда уже не понадобятся их имена и документы, было около полутора миллионов: это дает свободу выбора! Многие мерзавцы таким образом вылупились заново, чистенькие и красивенькие, вдали от тех мест, где их видели грязными.
Тот, кого разыскивал Виньо, имел на совести убитого, вернее, убитую, которую он изощренно мучил (в письме приводились подробности) перед тем, как изнасиловать и задушить. Преступление было совершено в мае 1916 года. Виньо потребовалось три года, чтобы провести следствие, собрать доказательства, увериться в выводах. Жертву звали Бланш Фенвеш. Ей было десять лет. Ее нашли, брошенную в ров около дороги, идущей в ложбине, менее чем в километре от деревни Плузаген. Она жила там. В этот вечер она, как обычно, пошла на луг за четырьмя жалкими коровенками. Мне не обязательно было дочитывать письмо, чтобы угадать имя разыскиваемого. Как только я вскрыл конверт, что-то пришло в движение в моей голове и вокруг меня.
Убийцу звали ле Флок. Янн ле Флок. В момент совершения преступления ему было девятнадцать лет. Это был мой маленький бретонец.
Я не ответил Виньо. Каждому свое дерьмо! Наверное, он был прав насчет ле Флока, но это ничего не меняло. Девочки были мертвы – та, из Бретани, и эта, наша. И парень тоже был мертв, расстрелян по всем правилам. А потом, говорил я себе, Виньо мог ошибаться, и, возможно, он имел свои причины, чтобы повесить преступление на мальчишку, как эта мразь Мьерк с Мациевым имели свои. Как знать?
Странно, но я уже привык жить в атмосфере тайны, сомнений, в полумраке, в отсутствии ответов и уверенности в чем-либо. Ответить Виньо значило бы все это уничтожить: внезапно бы пролился свет, чтобы обелить Дестина и погрузить маленького бретонца в черноту. Слишком просто. Один из них убил, это точно, но и другой мог это сделать, а по существу между намерением и преступлением разницы никакой.
Я взял письмо Виньо и разжег им трубку. Пфф! Дым! Облако! Пепел! Ничего! Продолжай поиски, дружище, не мне же одному этим заниматься! Наверное, это была моя месть. Способ сказать себе, что не мне одному рыть землю ногтями и разыскивать мертвецов, чтобы заставить их говорить. Даже пребывая в пустоте, необходимо знать, что есть другие люди, похожие на нас.








