444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Филипп Клодель » Мое имя Бродек » Текст книги (страница 8)
Мое имя Бродек
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 21:56

Текст книги "Мое имя Бродек"


Автор книги: Филипп Клодель



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

XVIII

Лица. Их лица. Был ли это снова один из тех извилистых снов, которые раздирают меня в мире без ориентиров и сродни тем снам, что накатывали на меня ночами в лагере? Где я? И кончится ли это когда-нибудь? Неужели это и есть ад? Какой грех я совершил? Эмелия, скажи мне… Я тебя оставил. Да, оставил. Меня не было здесь. Мой ангел, прости меня, умоляю. Ты прекрасно знаешь, что они меня забрали и что тут я ничего не мог поделать. Скажи мне что-нибудь. Скажи мне, кто я такой. Скажи, что ты меня любишь. Перестань напевать, умоляю, перестань тянуть эту мелодию, которая разбивает мне череп и сердце. Открой свои губы и позволь выйти словам. Отныне я все могу вытерпеть. Все могу выслушать. Я так устал. Я так мало значу, и моя жизнь без тебя совершенно беспросветна. Я знаю, что я прах. Я так бесполезен.

Этим вечером я выпил немного лишнего. Снаружи ночь, самая середина. Я больше ничего не боюсь. Надо все написать. Пускай приходят. Я их жду. Да, я их жду.

Итак, я прочитал в зале совета те несколько листков, самое большее десяток, на которых записал свидетельства и воссоздал некоторые моменты. Я все время смотрел на строчки, ни разу не подняв глаза на тех, кто сидел напротив и слушал меня. И постоянно соскальзывал со стула, сиденье которого было наклонено вперед. А что касается столика, то он был таким крошечным, что под ним еле помещались ноги. Сидеть было крайне неудобно, но именно этого они и добивались: чтобы мне стало не по себе в этом огромном зале, где все напоминало судилище.

Я читал неживым, отсутствующим голосом, еще не отойдя от удивления и жестокого разочарования, когда обнаружил там своего старого учителя. Мои глаза читали, но мысль была в другом месте. На меня нахлынули очень старые, связанные с ним воспоминания, о том, например, как я впервые переступил порог школы и увидел его большие, воззрившиеся на меня глаза – голубые, как ледник, как глубокая расселина. А также все те моменты (как же я их любил!), когда он задерживал меня вечерами после уроков, с терпением и добротой помогая наверстать отставание и продвинуться вперед. В эти моменты его голос звучал не так серьезно и веско. Мы были только вдвоем. Он мягко говорил со мной, без раздражения исправлял мои ошибки, подбадривал меня. Помню, что своими детскими ночами, пытаясь вновь обрести лицо своего отца, я часто ловил себя на том, что придаю ему черты учителя, и помню также, что эта мысль была мне приятна и утешительна.

Вернувшись домой, я снял гирлянды «труб смерти», подаренные Лимматом в тот день, когда я зашел к нему по поводу мертвых лис, и бросил в огонь.

– С ума сошел? Что они тебе сделали? – спросила Федорина, открыв глаз и заметив, что я сделал.

– Они-то? Ничего. Но руки, которые их собрали, оказались не очень чисты.

На ее коленях был моток грубой шерсти и вязальные спицы.

– Говоришь по-тибершойски, Бродек.

Тибершойский – это волшебный язык страны Тибипой, где происходит столько историй, рассказанных Федориной, язык, на котором говорят эльфы, гномы и тролли, но совершенно непонятный человеческим существам.

Я ничего не ответил. Взял литр водки, стакан и пошел в сарай. Мне понадобилось немало времени, чтобы отгрести от двери весь снег, который там навалило. И он все еще шел. Ночь была им полна. Ветер прекратился, и хлопья, предоставленные только своим собственным прихотям, падали, выписывая непредсказуемые и изящные спирали.

Когда я кончил читать, в зале совета стояла мертвая тишина. Все ждали, кто заговорит первым. Наконец я посмотрел на них. Кнопф посасывал свою трубку, словно от этого зависела судьба мира. Но ему удавалось извлечь из нее лишь тощий дымок, и это, похоже, его раздражало. Гёбблер, казалось, дремал. Оршвир что-то отмечал на клочке бумаги. И только Лиммат наблюдал за мной с улыбкой. Мэр поднял голову.

– Хорошо. Очень хорошо, Бродек. Это очень интересно и хорошо написано. Продолжай в том же духе.

Он повернулся к остальным, ища их одобрения или позволяя им сделать свои замечания. Первым на меня накинулся Гёбблер.

– Я ожидал большего, Бродек. Я столько времени слышал твою машинку. Отчет далеко не закончен, хотя мне казалось, что ты написал гораздо больше…

Я постарался скрыть свой гнев. Постарался спокойно ответить, ничему не удивляясь и не подвергая сомнению ни сам вопрос, ни даже присутствие того, кто его задал. Меня так и подмывало сказать ему, что лучше бы он озаботился пожаром, который тлеет в раскаленном передке своей жены, чем моей писаниной. Но ответил, что такой отчет для меня непривычен, что я старался найти верный тон и слова, что довольно трудно соединить воедино разные свидетельства, составить точный портрет, ухватить правду о том, что же тут происходило в последние месяцы. Да, я безостановочно печатал, но нелегко писать то так, то эдак, исправлять, вычеркивать, рвать написанное и начинать сызнова, вот почему я так недалеко продвинулся.

– Но я вовсе не хотел обидеть тебя своими словами, Бродек, это всего лишь так, маленькое замечание, уж ты извини, – сказал Гёбблер, якобы конфузясь.

Оршвира, казалось, мои объяснения удовлетворили. Он снова повернулся к тем, кто его окружал. Зигфрид Кнопф выглядел довольным, поскольку его трубка снова заурчала. Он ласково смотрел на нее и поглаживал ее головку обеими руками, не обращая ни малейшего внимания на окружающее.

– Может, у вас есть вопросы, господин Лиммат? – почтительно спросил мэр, повернувшись к старому учителю. Я почувствовал, что на моем лбу выступил пот, как в те времена, когда он спрашивал меня перед всем классом. Лиммат улыбнулся, сделал паузу, потер свои длинные руки.

– Нет, никаких вопросов, господин мэр, это скорее замечание, просто замечание… Я хорошо знаю Бродека. Даже очень хорошо знаю. И давно. Знаю, что он со всей добросовестностью выполнит задачу, которую мы ему поручили, но… как бы это сказать… он мечтатель, и я говорю это, не думая ничего плохого, поскольку считаю, что это большое достоинство – мечтать, но в данном случае не стоило бы ему все валить в одну кучу, мечты и реальность, то, что существует, и то, чего на самом деле нет… И я заклинаю его быть повнимательнее, заклинаю не отклоняться с намеченного пути, не позволять своему воображению управлять мыслями и словами.

В последующие часы я так и этак крутил в голове слова Лиммата. Что он под этим разумел? Не знаю.

– Не будем тебя дольше задерживать, Бродек. Полагаю, что ты торопишься домой.

Оршвир встал, и я тотчас же последовал его примеру. Коротко кивнул всем на прощание и быстро направился к двери. Как раз этот момент выбрал Кнопф, чтобы выйти из своей летаргии. Его блеющий, как у старой козы, голос догнал меня:

– Какая красивая у тебя шапка, Бродек, и теплая, наверное. Никогда ничего подобного не видел… Откуда она у тебя?

Я обернулся. Кнопф приближался ко мне, подпрыгивая на своих кривых ногах. И смотрел только на шапку Андерера, которую я снова надел на голову. Подойдя совсем близко, он протянул к ней свою крючковатую руку. Я почувствовал, как его пальцы пробежались по меху.

– Очень оригинально, и какая хорошая работа… Великолепно! Тебе, наверное, тепло в ней, особенно в такую погоду… Завидую тебе, Бродек…

Кнопф гладил шапку, весь дрожа. Я чувствовал его пропахшее табаком дыхание и видел, как в его глазах пляшет огонек безумия. И вдруг спросил себя, не сошел ли он с ума. К нам подошел Гёбблер.

– Ты не ответил, Бродек. Господин Кнопф спросил, кто тебе сделал эту шапку.

Я колебался. Колебался между молчанием и несколькими словами, которые мне хотелось бросить в него, как острые ножи. Гёбблер ждал. К нам подошел Лиммат, закрывая свою худую шею отворотами вельветовой куртки.

– Гёбблер, – сказал я в конце концов доверительно, – ты ни за что не поверишь, хотя это чистая правда. Но умоляю тебя, это секрет, так что никому не проболтайся. Представь себе, эту шапку мне сшила сама Пресвятая Дева, а принес Дух Святой!

Эрнст-Петер Лиммат расхохотался. Кнопф тоже. Один только Гёбблер насупился. Его почти мертвые глаза искали мои, словно чтобы выколоть их. Я оставил их всех и вышел.

Снег снаружи так и не перестал, и от траншеи, которую час назад прокопал Цунгфрост, уже не осталось и следа. На улицах деревни не было никого. Фонари на коньках крыш слегка качались вместе со своими ореолами. Снова подул ветер, но очень легко, заставляя хлопья порхать во все стороны. Вдруг я почувствовал, что рядом кто-то есть. Это оказался Онмайст, тыкавшийся холодным носом в мои штаны. Такая фамильярность меня удивила. Я подумал даже, не принял ли он меня за кого-то другого, за Андерера, например, единственного, кого он раньше жаловал своими вольностями.

Мы с псом шли бок о бок, окутанные запахом снежного мороза и пихтовых дров, порывами ветра, долетавшего из печных труб. Я уже не помню, о чем, собственно, я думал во время этой странной прогулки. Но знаю, что вдруг очутился очень далеко от этих улиц, очень далеко от деревни, очень далеко от знакомых варварских лиц. Я шел с Эмелией. Мы держались за руки. На ней было синее суконное пальтишко, отороченное на рукавах и воротнике каймой из серого кроличьего меха. Ее волосы, ее прекрасные волосы были спрятаны под красную шапочку. Было очень холодно. Мы сильно замерзли. Это был наш второй вечер. Я пожирал глазами ее лицо, каждый из ее жестов, маленькие руки, смеющиеся глаза.

– Так вы студент?

У нее был прелестный, скользивший по словам выговор, который придавал им всем, и красивым, и некрасивым, мягкую выпуклость. Мы уже трижды обошли озеро по променаду Эльзи. И не мы одни. Тут были и другие пары, похожие на нашу, которые часто переглядывались, мало говорили, смеялись по пустякам и снова умолкали. Я позаимствовал несколько монет у Улли Ретте. И купил горячий блин в киоске рядом с катком. Продавец вылил на него большую ложку меда и протянул нам со словами: «Для влюбленных!» Мы улыбнулись, но не осмеливались посмотреть друг на друга. Я протянул блин Эмелии. Она взяла его так, словно это было сокровище, разделила пополам и протянула мне половину. Приближалась ночь, а вместе с ней усиливался и мороз, от которого еще больше розовели скулы Эмелии и ярче блестели ее карие глаза. Мы съели блин. Посмотрели друг на друга. Мы были в самом начале нашей жизни.

Вдруг Онмайст протяжно завыл, вернув меня в деревню. Он еще раз потерся об меня головой, потом удалился, помахивая хвостом, словно говоря до свиданья. Я проводил его глазами, пока он не свернул за дровяной сарай, что тянется вдоль кузницы Готта. Наверняка нашел там себе прибежище на зиму.

Я и не заметил, какой путь мы проделали вместе с псом. Дошли до окраины деревни, церковь и кладбище уже совсем рядом. Снег по-прежнему густо валил. Лес начинался меньше чем в тридцати метрах, хотя его опушка была не видна. Увидев церковь, я и подумал о священнике Пайпере, а заметив свет на кухне, решил постучать в его дверь.

XIX

Пайпер выслушал меня, регулярно наполняя свой стакан. А я вываливал все чохом. Говорил долго. Почти все рассказал. Умолчал только о строчках, которые написал помимо Отчета. Но я сказал о своих сомнениях и своих усилиях. И еще об этом престранном чувстве: будто я угодил в силки, причем не могу точно понять, кто их сплел, кто их держит и зачем меня туда толкнули, а главное, каким образом мне оттуда выбраться? Когда я умолк, Пайпер помолчал. А я, выговорившись, почувствовал, что мне полегчало.

– Кому же ты доверяешься, Бродек, человеку или тому, что осталось от священника?

Я колебался с ответом, потому что попросту не знал, что ответить. Почувствовав мое замешательство, Пайпер продолжил:

– Я спрашиваю тебя, потому что это не одно и то же, ты ведь это знаешь, хотя и сознаю, что в Бога ты больше не веришь. Я тебе немного помогу, скажу откровенно: я тоже в Него больше не верю. Я долго с Ним говорил, годами и годами, и в течение этих лет мне казалось, что Он меня слушает и даже отвечает мне – знаками, мыслями, которые ко мне приходили, поступками, которые я совершал по Его наущению. А потом все кончилось. Теперь-то я знаю, что Его нет, или Он ушел навсегда, что, в сущности, приводит к одному и тому же: мы одни, вот и все. Однако я продолжаю обслуживать лавочку, плохо, разумеется, но она еще удерживает меня на ногах. От этого никто не в убытке, и тут найдется несколько старых душ, которые почувствовали бы себя еще более одинокими и покинутыми, если бы я бросил свое притворство. Видишь ли, каждое представление придает им чуть больше сил, чтобы тянуть эту волынку. Однако есть один принцип, который я не отвергаю: это тайна исповеди. Это мой крест, и я его влачу. И буду влачить до конца.

Вдруг он схватил меня за руку и сильно стиснул.

– Я знаю все, Бродек. Все. И ты даже не можешь себе представить, что значит это Все.

Он остановился, заметив, что его стакан пуст. Встал, дрожа, и бросил встревоженный взгляд на бутылки, загромождавшие кухню. Перебрал штук пять или шесть, прежде чем нашел одну, в которой еще оставалось немного вина. Улыбаясь, взял ее в руки, словно обнимая дорогое существо, встреченное после разлуки, вернулся к столу, сел и выпил.

– Люди такие странные. Совершают ужасные вещи, не слишком изводя себя вопросами, а потом не могут жить с воспоминанием о том, что сделали. Им надо от этого избавиться. И тогда они приходят ко мне, поскольку знают, что я единственный, у кого можно найти облегчение, вот они и рассказывают мне все. Я вместилище нечистот, Бродек. Я не священник, а человек-клоака. Тот, в чей мозг можно сливать все гадости, все помои, чтобы облегчиться, успокоить свою совесть. А потом они уходят как ни в чем не бывало. Совсем как новенькие. Чистенькие. Готовые начать снова. Зная, что из клоаки не выйдет ничего, что было ей доверено. Они никогда об этом ни слова не расскажут, никому. Они теперь могут спать спокойно, а тем временем я переполняюсь, Бродек, переполняюсь от избытка, я больше не могу, но держусь, пытаюсь держаться. Я умер бы от всех этих гадостей во мне. Видишь это вино? Ну так это мой единственный друг. Оно меня усыпляет и на несколько мгновений дает забыть о массе этой мерзости, которую я таскаю в себе, об этом гнилом бремени, которое они все мне доверили. Если я говорю тебе все это, то не для того, чтобы ты меня пожалел, а для того, чтобы понял… Ты чувствуешь, что ты один обязан высказать худшее, а я чувствую, что я один обязан отпустить грехи.

Он остановился, и я отчетливо увидел в дробном и колеблющемся свете свечей, что его глаза наполнились слезами.

– Я ведь не всегда пил, Бродек, ты же знаешь. До войны моим повседневным питьем была вода, и я знал, что Бог совсем рядом со мной. Война… Быть может, народы нуждаются в кошмарах. Они в одночасье разоряют то, что строили веками. Уничтожают то, что вчера восхваляли. Разрешают то, что запрещали. Поощряют то, что когда-то осуждали. Война – это огромная рука, которая сметает наш мир. Это место, где торжествует посредственность, преступник получает ореол святого, и все простираются пред ним, рукоплещут, восторгаются. Неужели жизнь кажется людям столь уныло монотонной, чтобы они так возжелали массовых истреблений и руин? Я видел, как они скачут на краю пропасти, идут по своему обрыву и зачарованно глядят в ужас пустоты, где кипят самые гнусные страсти. Разрушать! Осквернять! Насиловать! Резать! Если бы ты их видел…

Священник проворно схватил мое запястье и стиснул его.

– Почему, по-твоему, они терпят мои бессвязные проповеди, мои мессы с ругательствами и пьяным бредом? Почему никто никогда не требовал у епископа, чтобы меня отозвали? Да потому что они боятся, Бродек, просто потому что они боятся меня и того, что я о них знаю. Миром правит страх. Он держит людей за их мелкие яйца. И время от времени сжимает их рукой, чтобы напомнить, что может уничтожить их, если захочет. Проповедуя с кафедры, я вижу их лица. Вижу под напускным благодушием. Чувствую их едкий пот. Чувствую его. Это тебе не святая водица, которая сочится у них из задниц, можешь мне поверить! Они должны проклинать себя за то, что все рассказали… Помнишь, как ты помогал мне служить мессу, Бродек?

Я был тогда совсем маленьким, и священник Пайпер производил на меня сильное впечатление. У него был глубокий бархатный голос, который еще не испортила выпивка. Он никогда не смеялся. На мне была белая альба[4]4
  Длинное белое литургическое облачение католических и лютеранских клириков, препоясанное веревкой (от лат. alba – «белая»).


[Закрыть]
с алым воротничком. Я закрывал глаза, вдыхая запах ладана, и думал, что так Богу будет легче войти в меня. В моем блаженном счастье не было ни малейшего изъяна. Не было никаких рас и племен. Не было никакой разницы между людьми. Я забывал, кто я и откуда. Я никогда не обращал внимания на то, что между ног у меня отсутствует маленький кусочек плоти, да меня никогда за это и не упрекали. Мы все были народом Божьим. Рядом с алтарем в нашей маленькой церкви я стоял рядом со священником Пайпером. Он переворачивал страницы большой книги. Возносил к небу облатку и чашу. Я звонил в колокольчик. Подавал ему воду и вино, и белое полотно, чтобы он вытер губы. Я знал, что Рай для правых, а Ад для виноватых. Мне все казалось простым.

– Однажды он пришел ко мне…

Пайпер низко опустил голову, и его голос потускнел. Я подумал, что он опять говорит о Боге.

– Он пришел, но, думаю, я не сумел его услышать. Он был такой… непохожий… А я не сумел… Не сумел его услышать.

Но внезапно понял, что священник говорит об Андерере.

– Это могло закончиться только так, Бродек. Видишь ли, этот человек был как зеркало, ему не были нужны слова. Он отсылал каждому его отражение. Или, быть может, это был последний посланец Бога, прежде чем Он закрыл лавочку и выбросил ключи. Я – выгребная яма, но он был зеркалом. А зеркала, Бродек, могут только разбиваться.

Словно подкрепляя свои слова, Пайпер взял стоявшую перед ним бутылку и швырнул ее о стену. Потом еще одну, и еще, и еще, и, по мере того как бутылки разбивались, осыпая кухню тысячей стеклянных осколков, хохотал, хохотал, как проклятый, выкрикивая: «Ziebe Jarh vo Missgesck! Ziebe Jarh vo Missgesck! Ziebe Jarh vo Missgesck! – Семь лет несчастья! Семь лет несчастья! Семь лет несчастья!», а потом внезапно остановился, упал лицом в сцепленные на столе руки и зарыдал как ребенок. Я какое-то время сидел рядом, не осмеливаясь ни пошевелиться, ни сказать что бы то ни было. Он пару раз громко шмыгнул носом, потом настала тишина. Он так и лежал, навалившись на стол, уткнувшись лицом в свои руки. Одна за другой догорали свечи, и кухня мало-помалу погружалась в полутьму. От тела Пайпера исходило мирное похрапывание. На церкви пробило два часа. Я вышел как можно тише, прикрыв за собой дверь.

Оказавшись снаружи, я был удивлен светом. Снегопад прекратился, и небо полностью очистилось. Последние облака еще пытались зацепиться за Шникелькопф, но ветер, дувший теперь с востока, заканчивал уборку, разрывая их на тонкие полосы. Звезды достали свои серебряные уборы. Задрав голову и поглядев на них, я словно погрузился в море, темное и при этом искрящееся, в чьих чернильных глубинах сверкали бесчисленные светлые жемчужины. Они казались совсем близкими. Я даже сделал глупый жест, протянул к ним руку, словно мог схватить пригоршню и принести домой за пазухой, чтобы подарить Пупхетте.

Дым из труб стоял столбом. Воздух снова стал сухим, сугробы перед домами схватывало морозом, и на их поверхности застывала твердая блестящая корка. Я касался в кармане листков, которые несколько часов назад прочитал другим. Несколько тонких, очень легких листков, которые вдруг приобрели значительный вес и обжигали мне пальцы. Я опять подумал о том, что сказал мне Пайпер по поводу Андерера, хотя мне было довольно трудно отделить от пьяного бреда слова человека, привыкшего жонглировать притчами. Но больше всего я ломал голову, зачем Андерер приходил к священнику, тем более что все мы довольно быстро заметили, что он избегает церкви и никогда не ходит к мессе. Что же такого он мог ему сказать?

Проходя мимо трактира Шлосса, я увидел свет, еще горевший в большом зале. И тогда, сам не знаю почему, мне захотелось туда зайти.

Дитер Шлосс, стоя за своей стойкой, о чем-то говорил с Каспаром Хаузорном. Оба так близко наклонились друг к другу для разговора, что можно было подумать, будто они целуются. Я бросил им свой «привет», буквально пригвоздивший их к месту, потом направился в угол, чтобы сесть за столом возле камина.

– У тебя еще есть горячее вино?

Шлосс подтвердил кивком. Хаузорн повернулся ко мне и коротко мотнул головой, что могло сойти за «добрый вечер». Потом снова наклонился к уху Шлосса, прошептал ему что-то, с чем трактирщик, казалось, согласился, подобрал кепку, докончил одним глотком свое пиво и ушел, больше не посмотрев на меня.

Это было мое второе посещение трактира после Ereignies. И, как и в прошлый раз, мне было трудно поверить, что в этом вполне заурядном месте разыгралась сцена умерщвления. Трактир был похож на любой деревенский трактир: несколько столов, стулья, скамьи, литровые бутыли на полках, зеркала в рамах, такие закопченные, что уже давно ничего не отражали, шкафчик с двумя наборами шахмат и шашек, опилки на полу. Наверху были комнаты для постояльцев. Ровно четыре. Три давно пустовали. А что касается четвертой, самой большой, а также самой красивой, то там поселили Андерера.

На следующий день после Ereignies, сходив к Оршвиру, я почти час просидел у мамаши Пиц, приходя в себя, успокаивая свой рассудок и сердце, пока она переворачивала передо мной страницы своего гербария и рассказывала обо всех спящих в нем цветах. Потом, когда в моей голове мало-помалу прояснилось, я поблагодарил ее и ушел, направившись прямо к трактиру. И обнаружил его дверь и ставни закрытыми. Я в первый раз видел трактир Шлосса в таком состоянии. Я постучал в дверь, громко и торопливо. Подождал. Ничего. Я постучал снова, еще сильнее, и на этот раз ставень приоткрылся. Появился Шлосс, подозрительный и напуганный.

– Чего тебе надо, Бродек?

– Поговорить. Открой.

– Сейчас не лучшее время.

– Открой, Шлосс, сам прекрасно знаешь, что мне надо составить Отчет.

Слово само по себе сорвалось с языка. Я употребил его впервые, и мне это даже показалось странным, но произвело немедленный эффект на Шлосса. Он закрыл ставень, и я услышал его торопливо спускавшиеся шаги. Через несколько секунд он отодвинул засовы и приоткрыл большую дверь.

– Входи быстрее!

Он захлопнул ее за моей спиной с такой поспешностью, что я не удержался и спросил, уж не боится ли он, что к нему проскользнет призрак.

– Не шути с этим, Бродек… – Он дважды перекрестился. – Так чего тебе надо?

– Покажи мне комнату.

– Какую комнату?

– Не притворяйся, будто не понимаешь. Комнату.

Казалось, Шлосс размышлял и колебался.

– А зачем тебе на нее смотреть?

– Хочу видеть ее сейчас. Хочу быть точным. Не хочу ничего забыть. Я должен все рассказать.

Шлосс провел рукой по лбу, блестевшему, словно он натер его топленым свиным салом.

– Там особо не на что смотреть, но раз ты настаиваешь… Иди за мной.

Мы поднялись на второй этаж. Шлосс со своим большим телом загромождал всю лестницу, ступеньки под его весом прогибались. Он сильно пыхтел. Дойдя до верхней площадки, он достал ключ из карманчика на своем фартуке и протянул его мне.

– Можешь сам это сделать, Бродек.

Мне только с третьей попытки удалось повернуть его в замке – так тряслись руки. Шлоссс стоял чуть в стороне и пытался унять одышку. Наконец раздался тихий щелчок. Я открыл дверь. Мое сердце казалось мне затравленной птицей. Я боялся снова увидеть эту комнату, боялся встретиться тут со смертью, но то, что я увидел, так меня поразило, что все мои страхи разом улетучились.

Комната была совершенно пуста. Не было уже ни мебели, ни вещей, ни одежды, ни дорожных сундуков, ничего, за исключением большого, встроенного в стену шкафа. Я распахнул обе его створки. Он тоже был пуст. Не осталось больше ничего. Словно Андерера никогда здесь не было. Словно он никогда и не существовал.

– Куда подевались все его вещи?

– О чем ты говоришь, Бродек?

– Не издевайся надо мной, Шлосс.

Комната пахла мокрым деревом и мылом. Пол был обильно полит водой и выскоблен. Там, где раньше стояла кровать, на лиственничном полу виднелось большое темное пятно.

– Это ты пол отмыл?

– Надо же было кому-то это сделать.

– А пятно? Это что такое?

– А сам-то ты как думаешь, Бродек?

Я повернулся к Шлоссу.

– Сам-то как думаешь… – повторил он устало.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю