Текст книги "Мое имя Бродек"
Автор книги: Филипп Клодель
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
XI
Старик отвел меня в свой дом, пахнувший прохладным камнем и сеном. Предложил положить на навощенный сундук мой узелок, в котором, по правде сказать, было немного, кое-какие лохмотья, вытащенные утром из золы сгоревшей риги, да кусок одеяла, еще пахнувший огнем.
В первой комнате, с очень низким потолком и целиком обшитой еловыми досками, был накрыт круглый стол, словно меня тут ждали. На хлопчатобумажной скатерти друг напротив друга располагались два прибора, а в керамической вазе стоял букет трогательных полевых цветов, которые шевелились от малейшего сквозняка и разливали запахи, походившие на воспоминания о запахах.
В тот миг я со смесью печали и радости вспомнил студента Кельмара, но старик положил руку на мое плечо и движением подбородка пригласил меня садиться.
– Вам надо хорошенько подкрепиться и выспаться. Моя служанка, прежде чем уйти, приготовила кролика с травами и айвовый пирог. Они ждут вас.
Он ушел на кухню и вернулся с зеленым фаянсовым блюдом, на котором среди моркови, красных луковиц и веточек тимьяна лежал кролик. Мне не удавалось ни пошевелиться, ни вымолвить хоть слово. Старик подошел ко мне, обильно положил кушанье на тарелку, потом отрезал толстенный ломоть белого хлеба. Налил прозрачной воды в мой стакан. Я уже не очень понимал, где нахожусь – действительно ли в этом доме или в своих приятных мечтах, часто посещавших меня ночами в лагере.
Он уселся напротив меня.
– Позвольте мне не составлять вам компанию, в моем возрасте уже много не едят. Начинайте, пожалуйста.
Это был первый человек с уже довольно давних пор, который обращался со мной так, словно я тоже был человеком. Из моих глаз потекли слезы. Мои первые слезы, тоже с довольно давних пор. Я вцепился руками в спинку своего стула, словно из страха упасть в пустоту. Открыл было рот, попытавшись что-нибудь сказать, но не смог.
– Ничего не говорите, я ни о чем вас не прошу. Я не знаю точно, откуда вы идете, но думаю, что могу догадаться.
У меня возникло впечатление, что я снова стал ребенком. Делал неуклюжие жесты, торопливые, бессвязные. А он смотрел на меня по-доброму. Я набросился на еду, забыв о своих сломанных зубах, как делал это в лагере, когда охранники бросали мне капустную кочерыжку, картофелину или хлебную корку. Я съел кролика целиком, вылизал блюдо, уплел весь пирог. Во мне все еще был страх, что у меня отнимут еду, если я буду слишком медлить. Я чувствовал, что мой желудок наполнен, каким не был долгие месяцы, и это причиняло мне боль. Мне казалось, что он вот-вот лопнет и я умру в этом красивом доме на глазах моего благожелательного гостеприимца, умру оттого, что объелся после того, как был почти мертвым от голода.
Когда я закончил вылизывать блюдо и тарелку языком, подобрав пальцами все крошки, усыпавшие стол, старик отвел меня в комнату. Там меня ожидала деревянная лохань с теплой мыльной водой. Хозяин дома помог мне раздеться, усадил в лохань и вымыл меня. Вода текла по моей потерявшей свой цвет коже, ставшей зловонной от грязи и страданий, а старик мыл мое тело без отвращения, с нежностью отца.
На следующий день я проснулся на высокой кровати красного дерева, меж вышитых простыней – свежих, накрахмаленных и пахнувших ветром. Все стены комнаты были увешаны гравированными портретами мужчин с усами и в жабо, некоторые были в военных уборах. Все смотрели на меня невидящими глазами. Из-за мягкости постели мне ломило все тело. Я едва встал. В окно были видны поля, окаймлявшие городок, очень аккуратные, некоторые были уже засеяны, в других упряжки тянули бороны, которые рыхлили землю и насыщали ее воздухом, а сама земля была черной и легкой, полной противоположностью нашей, красной и липкой, как глина. Солнце висело совсем низко к горизонту, зубчатому из-за тополей и берез. А то, что я принял за восход, на самом деле оказалось закатом. Я проспал ночь и весь следующий день беспробудным мертвым сном без всяких сновидений. Я чувствовал себя одновременно тяжелым и избавленным от бремени, чье содержимое я тогда не смог бы хорошенько определить.
На стуле меня ждала чистая одежда и пара походных башмаков из крепкой упругой кожи, очень прочных, несносимых, которые и сейчас на мне, когда я пишу эти строки. Закончив одеваться, я увидел человека, глядевшего на меня из зеркала, которого, как мне показалось, я знал в прошлой жизни.
Мой гостеприимец сидел на скамейке перед своим домом, как и накануне. Потягивал свою трубку и выпускал в вечерний воздух клубы дыма, приятно пахнувшего медом и папоротником. Он пригласил меня сесть рядом. Только сейчас до меня дошло: я еще не сказал ему ни единого слова.
– Меня зовут Бродек.
Он поглубже затянулся своей трубкой, и его лицо скрылось в душистом дыму, потом сказал очень тихо:
– Бродек… Бродек… Я рад, что вы приняли мое приглашение. Догадываюсь, что вам еще предстоит долгий путь до дома…
Я не знал, что ему сказать. Потерял привычку к словам и к мыслям.
– Не подумайте ничего плохого, – продолжил старик, – но иногда лучше не возвращаться туда, откуда ушел. Помнишь ведь только о том, что оставил, но никогда не знаешь, что там найдешь, особенно после этого долгого безумия, охватившего людей. Вы еще так молоды… Подумайте об этом.
Он чиркнул спичкой о камень скамьи и опять раскурил свою погасшую трубку. Солнце окончательно скрылось на другой стороне мира. Только на границах полей еще оставались рдевшие следы, словно в полях плескалась огненная грунтовка. По бледному небу над нашими головами разливались потоки черных чернил, и несколько звезд уже сеяли свой блеск между арабесками, которые вычерчивали последние стрижи и первые летучие мыши.
– Меня ждут.
Мне удалось сказать только это.
Старик медленно покачал головой. Мне удалось еще раз повторить свою фразу, правда, не уточняя, кто меня ждет, не произнося имени Эмелии. Я так берег его в себе, что боялся выпустить наружу, словно рискуя потерять.
Я прожил в его доме четыре дня. Спал как сурок и ел как вельможа. Старик благожелательно на меня поглядывал, все накладывая мне еду на тарелку, но сам никогда ничего не ел. Иногда молчал. Иногда говорил со мной. Беседа в один голос, всегда только его, но этот монолог, казалось, не был ему неприятен, а я получал странное удовольствие, позволяя окутывать себя словами. У меня создалось впечатление, что благодаря им я возвращаюсь в язык, язык, за которым лежала слабая и еще больная человечность, ничего так не желавшая, как выздороветь.
Я вернул себе кое-какие силы и решил уйти пораньше утром, когда день еще только занимается, а вместе с ним напрашиваются в дом запахи молодой травы и росы. Мои волосы, отраставшие вихрами, придавали мне вид выздоравливающего, правда, ни один врач не смог бы уточнить, от какой болезни я спасся. У меня все еще был илистый цвет лица и очень глубоко запавшие глаза.
Старик, которому я сказал накануне, что рассчитываю продолжить свой путь, ждал меня на пороге. Он протянул мне заплечный мешок из серой ткани с лямками и кожаными ремнями. В нем лежали две большие буханки хлеба, кусок сала, колбаса и еще одежда.
– Возьмите ее, – сказал он мне, – она как раз вашего размера. Это вещи моего сына, но он уже не вернется. Так наверняка будет лучше.
Мне показалось вдруг, что мешок, который я взял, стал значительно тяжелее. Старик протянул мне руку.
– Счастливого пути, Бродек.
Впервые его голос дрогнул. Я пожал его сухую, холодную руку, и ее пятнистая кожа смялась в моей ладони. Она тоже дрожала.
– Пожалуйста, – добавил он, – простите его… простите их… – И его голос умер в этом шепоте.
XII
Вот уже по меньшей мере пять дней я не продолжаю свой рассказ. Впрочем, когда я взял стопку листков, которые оставил в углу сарая, некоторые уже были присыпаны желтой пылью, похожей на пыльцу, и немного землей. Надо будет подыскать для них тайник понадежнее.
Остальные ни о чем не подозревают. Они уверены, что я сочиняю Отчет, который от меня потребовали, и что это дело занимает все мое время. Тот факт, что Гёбблер застал меня тем вечером в сарае довольно поздно, сыграл в мою пользу. Когда на следующий день утром я совершенно случайно столкнулся с Оршвиром на улице, он положил руку мне на плечо и сказал:
– Похоже, ты упорно работаешь, Бродек. Продолжай в том же духе.
И пошел дальше. Было очень рано. Поразмыслив, я пришел к выводу, что, несмотря на столь ранний час, Оршвир уже в курсе, что вчера в полночь я стучал по клавишам машинки в сарае, но тут его голос снова раздался в ледяном рассветном тумане:
– А, собственно, куда это ты собрался с мешком в такую рань?
Я остановился. Оршвир уставился на меня, поглубже натянув обеими руками свою шапку. Он постукивал ногами друг о друга, чтобы согреться, а из его рта вырывались клубы пара.
– Я теперь должен отвечать на все вопросы, которые мне задают?
Оршвир слегка улыбнулся, но улыбки у него – почти как гримасы, и покачал головой, медленно, очень медленно, как делал это, когда я пришел к нему на следующий день после Ereignies.
– Ты меня огорчаешь, Бродек. Я же по-дружески спросил. Чего ты огрызаешься?
Я чуть не поперхнулся. Все-таки мне удалось пожать плечами, и я постарался сделать это как можно естественнее.
– Пытаюсь разобраться насчет лис, надо об этом заметку для отчета написать.
Оршвир взвесил мои слова, поглядывая на мой рюкзак, словно пытаясь догадаться, что я в нем скрываю.
– Лисы? Конечно… Лисы… Ну что ж, хорошего тебе дня, Бродек, все-таки не уходи слишком далеко и… держи меня в курсе.
Потом повернулся ко мне спиной и продолжил свой путь.
О лисах меня уже недели две назад предупредили охотники и кое-кто из лесников. По случаю первых протоптанных в снегу троп, рубок леса и хождений туда-сюда многие стали находить мертвых лис, молодых и старых, и самцов, и самок. Сначала все подумали о бешенстве, которое регулярно возвращается в наши горы, убивает немного, потом уходит. Но ни у одного из мертвых животных не было характерных признаков болезни – побелевшего языка, обильной слюны, отощалости, закатившихся глаз, потускневшего и свалявшегося колтунами меха. Наоборот, это были великолепные особи, с виду совершенно здоровые, хорошо питавшиеся, – мясник Брохиерт по моей просьбе вскрыл троих: их желудки были набиты съедобными ягодами, буковыми орешками, мышами, птицами, красными червями – и их смерть не казалась насильственной, поскольку на их телах не было никаких ран или следов борьбы. Всех, кто находил мертвых животных, удивляла их поза: они лежали на боку или на спине, вытянув передние лапы, словно пытаясь что-то схватить. Глаза были закрыты. Казалось, что они спокойно спят.
Для начала я сходил к Эрнсту-Петеру Лиммату, моему школьному учителю, выучившему два поколения деревенских ребятишек. Ему за восемьдесят, и он уже не выходит из дома, но время никак не затронуло его мозг, не подпортило и не подточило память. Большую часть времени он сидит на высоком стуле, лицом к очагу, где горят вперемешку пахучие грабовые и пихтовые поленья. Смотрит на пламя, перечитывает книги своей библиотеки, курит табак, поджаривает каштаны и очищает их от скорлупы длинными изящными пальцами. Он и мне дал целую пригоршню, и мы, подув на них, ели маленькими кусочками, смаковали жирную горячую мякоть, пока моя промокшая куртка сохла у огня.
Эрнст-Петер Лиммат не только научил читать и писать сотни ребятишек, он еще был, без всякого сомнения, самым выдающимся охотником и лесным следопытом нашего края, который с закрытыми глазами мог нарисовать каждый лес, каждую скалу, каждый гребень, каждый ручей и безошибочно указать на карте их местоположение.
В свое время, закончив уроки и распустив учеников по домам, он уходил бродить по лесу, явно предпочитая общество высоких пихт, птиц и источников людскому. Во время охотничьего сезона, когда школа была закрыта, ему случалось пропадать целыми днями, и мы видели, как он возвращается, блестя глазами от удовольствия, с ягдташем, полным тетеревов, фазанов, дроздов-рябинников, или с косулей, а то и с серной на плечах, которую он подстрелил на обрывистых скалах Хёрни, где в прошлом не один охотник переломал себе кости.
Самое любопытное было в том, что Лиммат никогда не ел добытое на охоте. Раздавал свою добычу наиболее нуждавшимся. Именно благодаря ему, когда я был маленьким, нам с Федориной время от времени удавалось есть мясо. Что касается самого Лиммата, то он питался лишь овощами, некрепкими бульонами, яйцами, рыбой и грибами, отдавая предпочтение рожковидным вороночникам, которые у нас еще называют трубами смерти. Про них он мне сказал однажды, что это король всех грибов и что его зловещий вид служит только для того, чтобы отпугнуть дураков и смутить невежд. Впрочем, его дом всегда был ими украшен внутри. Он повсюду развешивал для сушки длинные гирлянды этих грибов, распространявших по его жилищу запах лакрицы и навоза. Он никогда не был женат. Правда, в его доме живет Мергрита, служанка примерно того же возраста, что и он, о которой злые языки частенько поговаривали в свое время, что она, конечно, не только стирает ему белье и вощит мебель.
Я рассказал Лиммату про множество мертвых лис и про их благодушный вид. Он тщетно напрягал память, но прецедентов так и не нашел. Правда, пообещал порыться в книгах и сообщить мне, если выяснится, что нечто похожее случалось и в других краях, кроме нашего. Потом разговор коснулся быстро наступавшей зимы и снега, который каждый день все ближе подбирался к деревне, спускаясь со склонов гор и ущелья, и скоро окажется у наших дверей.
Как и прочие старики, Лиммат отсутствовал в трактире Шлосса в вечер Ereignies. Но я задавался вопросом, знает ли он, что там произошло. И даже сомневался, было ли ему вообще известно о присутствии Андерера в нашей деревне. Мне хотелось поговорить с ним и об этом, вывалить все чохом.
– Я рад, Бродек, что ты не забываешь своего старого учителя, это меня трогает. Помнишь, как ты в первый раз пришел в школу? Я-то очень хорошо помню. Ты был похож на тощую собачонку с этими твоими глазищами, слишком большими для тебя. Говорил по-тарабарски, нес какую-то ахинею, которую только Федорина и понимала, но ты быстро учился, Бродек, и нашему языку, и всему остальному.
Мергрита принесла нам по стаканчику горячего вина, пахнувшего перцем, апельсином, гвоздикой и звездчатым анисом. Подложила в камин пару поленьев, стрельнувших в темноту золотыми звездами, и исчезла.
– Ты был не такой, как другие, Бродек, – продолжил старый учитель, – и я говорю это не потому, что ты был не из наших мест, не потому, что ты пришел издалека. Ты был не таким, как другие, потому что всегда смотрел на то, что находится по ту сторону вещей… Всегда хотел увидеть то, чего нет.
Он умолк, медленно съел каштан, отпил глоток вина, бросил каштановую кожуру в огонь.
– Я все думаю о твоих лисах. Знаешь, ведь лиса прелюбопытное животное. Ее считают хитрой, но на самом деле она гораздо больше этого. Люди ее всегда ненавидели, наверняка потому что она слишком похожа на них самих. Хоть она и охотится ради прокорма, но способна убивать просто так, ради собственного удовольствия.
Лиммат сделал паузу, потом задумчиво продолжил:
– Столько людей погибло в последнее время на этой войне, уж ты-то, увы, знаешь это лучше, чем любой здесь. Как знать, может, лисы всего лишь подражают нам?
Я не осмелился сказать своему старому учителю, что не смогу написать такое в своих отчетах. Те, кто их читает в Администрации – если меня все-таки еще читают, ничего бы не поняли, а может, решили бы впредь обходиться без меня, сочтя сумасшедшим, и я лишился бы грошей, которые приходят очень нерегулярно, но помогают нам сводить концы с концами.
Я оставался в его обществе еще какое-то время. Мы говорили уже не о лисах, а о буке, который дровосеки недавно свалили на противоположной стороне Бёзенталя, потому что он был больной, но которому, по их словам, оказалось больше четырехсот лет. Лиммат напомнил мне, что в другом климате, на далеких континентах, растут деревья, возраст которых может достигать больше двух тысяч лет. Это он уже говорил мне, когда я был ребенком. Я тогда решил, что Бог, если он еще существует, довольно странный малый, раз преспокойно позволяет деревьям жить многие века, а людскую жизнь делает такой короткой и суровой.
Подарив мне две связки «труб смерти» и провожая меня до порога, Эрнст-Петер Лиммат спросил меня о Федорине, а потом, более серьезно и ласково, об Эмелии и Пупхетте.
Дождь снаружи так и не перестал. Но теперь к нему примешивались тяжелые хлопья тающего снега. Посреди улицы тек ручеек, полировавший до блеска мостовую из песчаника. В холодном воздухе приятно пахло дымком, мхом и подлеском. Засунув сушеные грибы под куртку, я вернулся домой.
Я расспросил про лис и мамашу Пиц. Ее память не так хороша, как у старого учителя, и она, конечно, не так, как он, сведуща в дичи и хищниках, но ей довелось исходить все дороги, тропы и горные пастбища, когда она гоняла скотину на выпас, так что я немного надеялся, что она сможет меня просветить. Сопоставив слова разных очевидцев, я насчитал двадцать четыре мертвых лисы, а это немало, если подумать. Увы, она не помнила, чтобы при ней говорили о таком явлении, и тут до меня дошло, что по большому счету ей плевать.
– Пусть хоть все передохнут, только рада буду! В прошлом году они у меня утащили трех кур с цыплятами. И даже не съели, а распотрошили и ушли. Твои лисы – это же Scheizznegetz’zohns («сыновья окаянных»), они даже ножа не стоят, которым их зарежут.
Ради меня она прервала беседу с Фридой Нигель, вечно пахнущей хлевом горбуньей с сорочьими глазами, вместе с которой она любит перебирать всех вдов и вдовцов деревни и ближайших хуторов, воображая возможные повторные браки. Они записывают имена на маленьких карточках и часами, как пасьянс, раскладывают их перед собой парами, прикидывая шансы на свадьбу и починку судеб. Так они и проводят время, попивая из рюмочек тутовый ликер и разогреваясь от этой игры. Я понял, что мешаю им.
Но заключил из этого, что единственный, кто мог бы немного мне помочь, – это Маркус Штерн, живущий в часе ходьбы от деревни, один посреди леса. К нему-то я и направлялся в то утро, когда повстречал Оршвира.
XIII
Дорога к хижине Штерна круто поднимается в гору сразу по выходе из деревни. И вскоре после нескольких зигзагов тропы по лиственному лесу уже оказываешься над ее крышами. А на середине пути вас приглашает перевести дух похожая на стол скала. Ее называют Lingen, этим именем на диалекте обозначают маленьких лесных фей, которые в ясные ночи якобы приходят сюда танцевать и петь свои похожие на приглушенный смех песни. Местами суровость камня смягчают подушечки мха, похожего на зеленое молоко, а кустики вереска выглядят букетами цветов. Прекрасное место для влюбленных и мечтателей. Помню, как видел тут однажды Андерера в разгар лета, 8 июля (я отмечаю все) около трех часов пополудни, то есть в самое пекло, когда солнце, словно остановив свой бег по небу, поливает мир расплавленным свинцом. Я нарвал малины, желая сделать сюрприз Пупхетте, пока она спала днем. Малышка ее обожает.
Весь лес гудел от работы пчел и полета ос, исступления мух и слепней, носившихся во все стороны, словно охваченные внезапным безумием. Эта оглушительная симфония, казалось, рождалась из земли и воздуха. В деревне я не встретил ни одной живой души.
После небольшого подъема у меня подкашивались ноги и не хватало воздуха. Я совершенно выдохся. Промокшая рубашка липла к телу. Остановившись на дороге, я приходил в себя, когда вдруг осознал, что всего в нескольких метрах от меня, повернувшись ко мне спиной и глядя на крыши деревни, на скале сидит Андерер. Сидит на своем курьезном сиденье, которое всех заинтриговало в тот первый раз, когда он его разложил. Оно было складное и довольно широкое, чтобы на нем поместился его объемистый зад, хотя в сложенном виде было похоже на обыкновенную трость.
На окружающий пейзаж, весь в зеленых и светло-желтых тонах, его черный костюм, этот неизменный редингот из безупречно отутюженного сукна, отбрасывал совершенно неуместную тень. Подойдя поближе, я заметил, что на нем также рубашка с жабо, шерстяной жилет и гетры поверх больших начищенных ботинок, отражавших солнце, словно осколки зеркала.
Под моими ногами хрустнули несколько веточек, и он обернулся.
Заметил меня. Наверняка я показался ему вором, но он совсем не выглядел удивленным и улыбнулся мне, приподняв правой рукой воображаемую шляпу в знак приветствия. Его щеки были очень розовыми, а остальное лицо – лоб, подбородок, нос – было намазано кремом из свинцовых белил. Черные завитки по обе стороны его плешивого черепа окончательно придавали ему вид старого лицедея. По его лицу, которое он промокал носовым платком с неразборчивой монограммой, текли крупные капли пота.
– Вы, без сомнения, пришли, чтобы оценить протяженность мира? – сказал он своим красивым голосом и показывая на развернувшийся перед нами ландшафт. Тут-то я и заметил на его толстых, довольно круглых коленках блокнот, а в другой руке карандаш. На раскрытой странице были какие-то штрихи, линии, затемненные места. Когда до него дошло, что я туда смотрю, он закрыл блокнот.
Я впервые оказался с ним наедине с тех пор, как он приехал к нам, и обращался он ко мне тоже в первый раз.
– Не будете ли вы любезны оказать мне услугу? – спросил он, а поскольку я ничего не отвечал и еще потому что мое лицо наверняка показалось ему немного замкнутым, он опять изобразил свою загадочную улыбку, которая его почти никогда не покидала. – Успокойтесь, я хотел всего лишь, чтобы вы назвали мне все эти вершины, которые окружают ущелье. Боюсь, мои карты неточны.
И, сопровождая свои слова широким жестом, он указал на пики, возвышавшиеся вдалеке и трепетавшие в оцепенении этого летнего дня, местами почти сливаясь с небом, которое словно хотело растворить их. Я подошел к нему, опустился на колени, чтобы быть на его уровне, и стал перечислять названия, начиная с востока:
– Вон та, это Хунтерпиц, ее так называют из-за сходства с головой собаки в профиль; затем, видите, трехглавая Шникелькопф, потом Брондерпиц, потом гребень Хёрни с пиком Хёрни, самой высокой вершиной, дальше седловина Дура, гребень Флориа и наконец, на самом западе зубец Маузайн, который напоминает человека, согнувшегося под грузом.
Я умолк: он дописывал названия в своем блокноте, который снова достал из кармана, а закончив, быстро убрал.
– Безмерно вам благодарен. – И он с теплотой пожал мне руку, а в его больших зеленых глазах блеснула искорка удовольствия, словно я подарил ему сокровище.
Я уже собирался расстаться с ним, когда он добавил:
– Мне сказали, что вы интересуетесь цветами и травами. Мы с вами похожи. Я любитель пейзажей, фигур и портретов. Весьма невинный порок, в сущности. Я взял с собой довольно редкие книги, которые должны вас заинтересовать. Буду рад показать их вам, если вы как-нибудь окажете мне честь и заглянете ко мне.
Я коротко кивнул, но ничего не ответил. Мне еще ни разу не доводилось слышать, чтобы он столько говорил. Потом я ушел, оставив его на скале.
– И ты выдал ему все названия?! – Вильхем Фуртенхау воздел руки к небу, буравя меня взглядом.
Он зашел в скобяную лавку Густава Рёппеля как раз в тот момент, когда я рассказывал ему о своей встрече с Андерером, всего через несколько часов после того, как она произошла. Густав был моим школьным товарищем. Мы вместе сидели за одной партой, бок о бок, и я часто позволял ему читать в моей тетрадке ответы на задачки, а он давал мне взамен то гвозди, то какие-нибудь шурупы или немного бечевки, все то, что ему удавалось стянуть в отцовском магазине. Я только что написал, что Густав был моим товарищем, поскольку сегодня уже не знаю, так ли это. Ведь он был вместе с другими во время Ereignies. Совершил непоправимое! И с тех пор не сказал мне ни слова, хотя мы встречались каждое воскресенье после мессы на паперти церкви, когда священник Пайпер, пошатывающийся и краснолицый, провожает свою паству, прежде чем благословить ее в последний раз неоконченными жестами. Я тоже не осмеливаюсь толкнуть дверь скобяной лавки. Слишком боюсь, что между нами уже нет ничего, кроме пустоты.
Я уже сказал, что считаю Фуртенхау очень богатым, но он еще и очень глуп. Так хлопнул по прилавку Рёппеля, что на пол свалилась коробка кнопок.
– Да ты хоть соображаешь, что наделал, Бродек, ты же ему выболтал все названия наших гор и говоришь, что он их записал!
Фуртенхау был вне себя. Казалось, что его огромные темно-фиолетовые уши высосали всю кровь из его тела. И напрасно я его убеждал, что названия вершин – никакой не секрет, что они всем известны или их можно найти в документах. Его это не утихомирило.
– Ты даже не представляешь, что он может нахимичить! Сует всюду свой нос, вопросы всякие задает, будто бы пустячные, и все это со своей рыбьей рожей и манерами, от которых тошно! Взялся на нашу голову ниоткуда!
Чтобы немного успокоить Фуртенхау, я повторил то, что Андерер сказал о пейзажах и фигурах, но это только распалило его гнев. Прежде чем выйти из скобяной лавки, он бросил фразу, которая в то время показалась мне ничего не значащей, но только сегодня я почувствовал, сколько в ней могло таиться угроз:
– Не забудь, Бродек, если что-нибудь случится, то это из-за тебя!
И он грохнул дверью. Мы с Густавом переглянулись, одновременно пожали плечами и рассмеялись от всего сердца, как в детстве.