Текст книги "Федина беда"
Автор книги: Филимон Сергеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
– А при чем здесь Чижиков? Ведь он в совхозе не работает…
Иван торопливо натянул стеганую фуфайку.
– Куда, Ваня?
– К Чижикову.
– Ты что, с ума сошел! Глянь в зеркало… У тебя жар, лицо, как брусника, красное! Да и на что тебе Чижиков?
– Так это же он, сыч болотный, шланг от молоковоза открутил.
– Не может быть!
– Больше некому, – угрюмо ответил Иван, только сейчас сообразив, что об этом он еще никому не говорил.
– Значит, он открутил шланг, а ты прикрутил неизвестно что?
– Ну да… А что ж делать оставалось?!
– Почему же ты сразу не сказал? Вот что, Ваня, ты на телеге поезжай, а я – на маслобойку. Надо про шланг сказать… У меня на сердце прямо полегчало. – Клава подошла к Ивану и обняла его. – Друг ты мой сердешный… Уже шестой год свадьбу откладываем. То с браконьерами воюешь, то с несунами, а теперь вот с Чижиковым оказия…
Но Частоколов уже не слышал Клаву. Одним разом поднял бруски порченого масла и понес к телеге. Клава что-то еще говорила, но он не слушал. Сейчас перед его глазами стоял хитрый старик из Большой Калины, в зеленом жилете, как у американского фермера, и в трофейной пилотке немецкого образца, привезенной еще с войны.
«Ну, держись, калиновский оборотень!»
Смеркалось, когда Иван подъезжал к Большой Калине. Из-за густого белого тумана деревни долго не было видно. Но когда совсем приблизился к избам, туман рассеялся. И будто бы вместе с ним рассеялась, ушла из ущемленного сердца Ивана злоба.
«И что это каждый раз со мною случается, когда подъезжаю к Большой Калине? – не без удивления подумал он. – Как дважды два ясно, что старик насолил мне, а к сердцу словно какая-то блажь подступает… Неужто и вправду калина красная дурманит? Хотел по-хитрому дело сделать, но слабо видно, сердце надвое раскалывается! А ну-ка, Матвей Демьянович, калиновский сыч, выходи во двор, разговаривать будем!» И он с грохотом остановил подводу у колодца Чижиковых.
Из дому никто не появлялся.
– Ты что, оглох, дедка? А ну-ка, открывай затворы! Поди сюда! – закричал Иван.
Кованые двери парадного входа сначала скрипнули, потом завизжали всеми петлями и, медленно растворившись, выпустили Матвея Демьяновича из просторных сеней, словно потревоженного барсука.
– С чем, Ванька, нынче пожаловал? – позевывая, спросил Чижиков. – Мне ведь ничего не требуется, у меня все есть…
– Конечно, все! – неожиданно поддержал его Частоколов, и в груди его опять защемило. – Только одного у тебя нет, Матвей Демьянович Чижиков… И наверное, никогда не будет…
– Чего же это? – лениво спросил старик.
– Совести у тебя нет! – как-то глухо, негромко выкрикнул Иван. – Совести!
– А на что она? – возразил Чижиков. – Ты что, Ванька, и в самом деле глупый?
– Но ведь так нельзя, Матвей Демьянович… Нельзя!..
– Чего нельзя?
– Да шланги-то откручивать…
– А я твой шланг и не откручивал. Вон он на дороге валяется. Принести?
– Эх, Матвей Демьянович, и не стыдно тебе всю жизнь людей обманывать?! Ох, надо бы тебя наказать… И не судом совести – этим тебя, видать, не проймешь… Видишь, три куска масла на телеге лежат. Щас возьму и выброшу в твой колодец! Пусть потом прокурор разбирается, почему Ванька именно масло туда бросил, а не что-то другое…
Старик засуетился, с надеждой посмотрел в оконце второго этажа рубленки, из которого уже настороженно выглядывала его супруга Агриппина Васильевна, подошел к колодцу, закрыл его.
– Да ты не трусь, дед, – спокойно и грустно сказал Иван. – Не сделаю я этого, потому что я – человек! Человек я, Матвей Демьянович! И ты будь человеком…
Иван хотел еще что-то сказать, но в этот момент отдаленный рев вездехода довольно ощутимо оглушил тишину Большой Калины. Вездеход, по-видимому, вынырнул из густой, еще не вырубленной сосновой рощи, потому что гул его сначала был довольно слабым, а потом вдруг стал быстро расти. Вынырнув из леса, машина круто свернула к колодцу Чижиковых и остановилась у самой телеги. Из вездехода с шумом вылезло четверо бородатых геологов, одного из которых Иван узнал.
– Здорово, Иван, – пробасил знакомый Частоколову парень в зеленом комбинезоне и с черной как смола бородой. – Прости нас. Ведь мы тоже без выходных пашем… Перепутали мы шланг-то. Помочь хотели, а оно… видишь как…
– Это я во всем виноват, – опять с какой-то болезненной грустью процедил Иван. – Точнее, мы с Матвеем Демьяновичем, – еле слышно добавил он, не глядя на растерянного старика.
– По-видимому, вы и есть Матвей Демьянович Чижиков? – обратился бородач к жителю деревни.
– Да, я! – вздрогнул дед.
– Сносить будем ваше хозяйство, – вдруг тоном большого начальника сказал старший геолог и, с издевкой глянув на старика, озорно подмигнул Частоколову. – Конец Большой Калине! И баням черным, и амбарам рубленым пора пришла!
– Чего? – не поняв, переспросил старик.
– Уже решение облисполкома есть… бумаги подписаны…
– Чего? Чего? – никак не верил своим ушам Чижиков.
– Под этой деревней нефть нашли, – строго пояснил старший геолог. – Скважину бурить будем, нефтепровод протягивать… Хватит, старик, чавокать.
Геолог достал выписку из приказа насчет ликвидации всех построек в Большой Калине, протянул деду.
Геологи уехали, Матвей Демьянович почти до самой ночи просидел у колодца, никак не веря случившемуся.
Никак не мог он поверить, может, всю жизнь не верил бы, но через две недели из райцентра приехали первые командировочные и для начала снесли все изгороди Большой Калины.
После этих событий Иван Частоколов несколько раз навещал старика, но это был уже совсем другой человек. Матвей Демьянович продал скот, перестал собирать грибы, ягоды, забросил охоту, распустил уловистые мережи, наконец утопил лодку и сделался совсем бесхозяйственным старцем. Он ждал переселения в районный центр.
– Это я открутил шланг, – однажды признался он Частоколову и, стряхнув слезу со щеки, долго молчал пристально вглядываясь в светлые и какие-то до боли простодушные глаза молоковозчика. – Может, геологи узнали про это и вдвойне осерчали…
– Откуда им знать, – успокаивал его Иван.
– Но ведь они видели, как я шланг-то на дорогу бросил. Прости меня, дурака старого… – Старик неожиданно упал на колени перед табуретом, на котором сидел Иван, и вдруг громко завсхлипывал. – Прости, Ваня… за шланг прости. Мы ведь теперь все одним узлом повязаны… Нельзя нам ссориться… никак нельзя… И то, что масло бензином пропахло, в этом не только мы с тобой виноваты… все люди…
– Как так?! – удивился Иван.
– Очень просто. – Старик медленно поднялся на ноги и, подойдя к вековой изгороди, опять завсхлипывал. – Ягоды и грибы, Ванюша, нынче бензином пропитались… Даже пчелиный мед нефтью горчит. Беда с нашей землей случилась, неслыханная беда! Конец Калине… ночами не сплю… Начальство уже догадывается об этом, но пока молчит. Ведь месяц-то назад геологи все луга нефтью залили. Нефть-то в землю постепенно ушла, а беда осталась. А ну-ка, пойдем в дом, я тебе кое-что покажу.
Старик взял Ивана за локоть и, смахивая на ходу слезы, растерянно потянул молоковозчика на чердак двухэтажного дома.
– Вот, Ванюша, голубятня моя… спасти почтарей я так и не успел, – со вздохом выдавил он, поднявшись по крутой лестнице. Лицо его вдруг сделалось строгим, сосредоточенным, глаза вспыхнули, округлились. – На этой неделе все померли. Теперь у нас ни одного голубя не осталось, а ведь я надеялся, Ваня, особенно после случая с маслом… на мудрость начальства надеялся. А оно, видишь, что получилось… Выходит нефть-то масла дороже, и деревни нашей дороже, и пастбищ, и луговин… Неужели и в самом деле так?! Что ж это делается, Ваня? Что ж дальше будет? Скажи, скажи мне…
Пока стучит сердце
Старик свесился с печки, глянул в оконце.
– Вьюга хлыстом бьет, а я гасну.
– Че? – откликнулась старуха.
– Че? Че! – незлобно передразнил старик. – Квасу дай…
Старуха слезла с полатей, налила кружку, ласково протянула:
– Пей, бог с тобой.
Старик взял кружку, задумался:
– Огурчика бы…
Жена юркнула в подвал, быстро отыскала огурец.
– Еще че? – переспросила она.
– Эх… На печь лезь, – тихо, почти шепотом ответил супруг.
– Зачем?
– Лезь, кому говорят! Да ближе, ближе…
– Куда ближе-то? – тихо проговорила жена. – Вся твоя, Степанушка.
– Будет тебе кривляться. Ты лоб пощупай: холодный али нет?
Жена потрогала лоб.
– Холодный, а че?
– Холодный! Все, конец, значит. Одна жить будешь… На тот свет ухожу… Николая Угодника неси.
– Ну тебя… Аль не помнишь? Пронька вчера был… Я ему, охламону, башку отверну! Пришел шалопутный, три огурца съел да Николая Угодника у тебя и выпросил.
– Ему-то он зачем? – Старик посмотрел на пустую божницу. – Ну что, молчишь?
– Да ну тя… Проньке денег девать некуда, вот и бесится. А вчера…
– Что вчера?
– Степан, говорит, где? Я ему – спит, а он буди говорит. Зачем, спрашиваю, черт полуношный? А он уперся как бык, буди, и все. Ветеранам, говорит, нынче награды раздают, и Степке твоему положено…
Старик слез с печи, прихрамывая, дошел до стула, стиснул кулак.
– Скажи, как думаешь? Мне награду дадут али как?
– То за Отечественную дают, а ты – гражданский…
– Я свое отмолотил, – твердо сказал Степан. – Вот ты ворчишь все, подковыриваешь, а я дело до конца довел… Ни одного ентервента здесь не оставил. Да меня на всем земном шаре помнют… И в Англии, и в Америке, и в Германии…
– В Германии тя помнят. Через них и хромой…
– Да если бы не нога, я бы до Тихого океана дошел. И Колчаку бы досталось… Я и теперь по ночам лежу и думаю, что бы такое сотворить. – Дед задумался. – Вот что, мать, ты щас до сельсовета сходи!
– Ступанушко, ты что, спятил?.. – заволновалась старуха. – Поздно уж! Ночь за окном, вьюга, волки!
– Ступай, ступай, Лукьяновна. Больно перед смертью узнать хотца, дадут орден али нет…
Лукьяновна набросила тулуп, нырнула в катанки выше колен, толкнула дверь. Дверь не поддалась.
– Ух ты! Заперты!
Степан сердито проковылял за дверь и стукнул ее, словно шашкой рубанул.
– Заперта! Снаружи заперта, как тюрьма! Неужто Пронька запер?! Сдурел, что ли!
Он подошел к окну, и глаза его вспыхнули блеском, который смолоду не могла забыть Лукьяновна. Точно такие глаза Степана снились ей в военные годы – дерзкие, воспаленные.
– В окна стучать придется. Чай, добрые люди откроют.
Старик устало опустился на лавку, обхватил голову обеими руками. Лукьяновна подсела, обняла его.
– Но почто же нас заперли, бабушка, за что?
Степан поднялся с лавки и, подойдя к низкому избяному оконцу, застыл в недоумении.
– Понял я, за что нас заперли… Я хоть и не умер пока што, но уже мертвец… мертвец я!
– Как так?! – Лукьяновна перекрестилась.
– Очень просто. Телом жив, а в остальном меня нет, нет, нет…
Старик подошел к окну, одним рывком выдавил ветхие рамы во двор. Затем высунулся из проема и, жадно глотая морозный воздух, закричал:
– Люди! Вы думаете, я умер? Многие так думали! И в первую мировую, и в гражданскую, и в Отечественную, а я вот живой и все чую! – Ветер обжигал лицо, слезил глаза, но Степан не замечал этого. – А раз живой, то обязан сказать всю правду! Подлецы-то у нас не переводятся! Втерлись, гады, в доверие и живут, как на курорте… Прошлой ночью самолично видал, как бригадир совхоза пилил государственный лес, чокеровал да в свой двор затаранил, безо всякого на то разрешения. А завсельмагом каков! Как начал в продовольственном отделе робить, тучный, как боров, стал. Многие так рассуждают: войны нет, и слава богу! Но ведь есть такие, что поедом друг дружку едят: соседей, односельчан! Когда же это кончится? Ведь мы же вокруг луны навострились летать! В океяны до самого дна ныряем, а ради места тепленького или наживы смерти ближнего рады… и такое не только у нас, повсюду… А ведь мы молчим!
Поначалу Лукьяновна боялась подойти к разгоряченному деду, но, когда голос его ослаб, осторожно взяла старика за руку и кое-как оттащила от окна.
– Степа! Степушка! Видно, ради правды ты и в окно можешь вылезть. И откуда у тя такая ненависть к подлецам? Всю жизнь на них ухлопал.
– Да, баушка… – Старик снова подошел к проему в стене, замер, прислушался. – Вот и щас, ты ничего не слышишь? – спросил он.
Лукьяновна притихла.
– Нет, Степан, а че?
– А я вот все слышу: и как вьюга на земле бродит, и как начальство не спит… Тихо! Ветер-то в нашу сторону дует… Никак бригадир опять лес воровать поехал…
– Тебе-то че? Он хоть маленький, да начальничек. Не вмешивайся, Степа!
– Как это не вмешивайся?!
Степан торопливо надел полушубок, нахлобучил на затылок фронтовую шапку-ушанку, достал из сундука одноствольный дробовик и перелез во двор. Лукьяновна не успела его окликнуть из-за нахлынувших слез.
Дело шло к весне. Ночи были уже и теплыми!
Степан был уверен, что трактор, шум которого он услышал из избы, прошел не по зимней дороге, а напрямик, по снежному насту, через редкий ельник.
– Нет, я не умер ешо, – твердил старик сам себе. – Хотя и в рудной избе родился, а расхитителей добра народного за версту чую… Я еще – будь-будь!
Ему казалось, что трактор тарахтит где-то рядом, но он прошел больше двух километров, а шум не приближался.
Тогда Степан круто свернул к зимней дороге. «Так будет надежнее, – решил он. – Потому как в темноте идти по ельнику трудно». Он прошел еще километра два, но шум трактора оставался по-прежнему далеко. Степан даже и не заметил, как рокот его сначала ослаб, а потом и совсем прекратился. С этой минуты в лесу наступила такая тишина, что старик вдруг услышал, как бьется его сердце. Четко стучало оно, ровно, хотя во всем теле чувствовалось напряжение.
«Пока сердце стучит, мимо подлости не пройду… – сказал самому себе Степан и стал прислушиваться, только теперь не к стуку своего сердца, а к еле доносимым откуда-то голосам людей. – Может, они уже лес чокеруют, – решил он, – потому и притихли. Но зачем в такую лютую стужу глушить мотор?»
Уже на рассвете он увидел Тимофея – совхозного бригадира. Он был не один, у трактора крутился парень лет двадцати, в коротком дубленом полушубке, по которому Степан сразу узнал сына директора совхоза. Старик хотел спрятаться и понаблюдать за ними, но, подумав, снял ружье с предохранителя, уверенно подошел ближе и крикнул:
– Здравствуйте, товарищи начальники!
– Здравствуйте, Степан Иванович, – отозвался бригадир и, помолчав, ехидно добавил: – Никак на охоту собрались?
Такого вопроса старик не ожидал, даже крякнул от бойкой наглости Тимофея.
– Стало быть, на охоту, – мрачно ответил он. – Я ведь птицу по полету вижу…
– И мы вас еще у деревни заметили, – протянул парень, поймав на себе пристальный взгляд старика. – Хотели подвезти вас, да трактор сломался. Нам ведь по пути?
– Нет, не по пути. – Степан мрачно посмотрел на бригадира и строго спросил: – Куда трактор гоните?
– Далеко, дедушка, отсюда не видно, – усмехнулся Тимофей.
– Ух, как научились разговаривать! Потому и далеко, что государственный он, а был бы свой – так не скакали бы по лесу. – Старик помрачнел, откашлялся и без важности сказал:
– Ну ладно, хватит, наговорились… В сельсовет пошли!
Бригадир насторожился, искоса глянул на массивную берданку деда, по всей видимости, нулевого калибра.
– Зачем? – растерянно спросил он.
– Там разберемся, Тимоха… Что-то часто я тебя на государственных делянках стал видеть. Понял?
– Понять-то понял… – Бригадир умолк, нахмурился и заговорил задушевно и деликатно: – Только я ведь теперь, Степан Иванович, не Тимоха уже, а как-никак руководитель, бригадир. И зовут меня нынче Тимофей Гаврилович Наумов. Я уже два раза на повышение в центр ездил, жалованье мне начислили три сотни с половиной, путевку за границу обещают… Догадываетесь, почем фунт лиха?
– Вот так нынче и получается. – Степан тяжело вздохнул, насупился, глаза его вспыхнули. – Тебе бы, Тимоха, в пастухах походить годков пять, с племенными бычками попястаться в косаражнике, а ты уже в руководители ползешь. Да с такой воровской натурой, как у тебя, нельзя руководителем быть. Иначе опять, как при царе, заживем.
– Об этом, Степан Иванович, не тебе судить! – оборвал его бригадир.
Лицо старика сильно помрачнело, глаза округлились, голос стал отрывистым, резким:
– Ты постой, Тимоха! Ведь я в рассудке еще! Хотя и старик. Видно, не знаешь, как я дрался за власть нашу Советскую, потому и дерзишь!
Степан по-молодецки крякнул и, сдернув с ослепительно-седой головы ушанку, бросил ее в снег. Лицо его зарделось от мороза, губы покраснели. Поежившись от холода, он поднял шапку, стряхнул с нее снег и нахлобучил на голову.
– Довольно комедь разыгрывать. Заводи трактор, – обратился Тимофей к напарнику. – В сельсовет едем! Там разберемся.
– То-то и оно. Трактор, видите ли, у них сломался. – Старик повесил одностволку на плечо, ухмыльнулся. – Ох и человек ты, Тимоха! Нет бы сразу сказать: «Извини, деда, хлева в доме сгнили, а леса строевого нема. Вот и приходится втихаря пилить…» А у тебя, чуешь, что получается? И трактор сломался, и жалованье неизвестно отчего повысилось. И путевка на носу… Ну, поехали, поехали!
В окнах сельсовета уже горел свет. Степан издали разглядел на высоком крыльце первого заместителя, взволнованно поглядывающего по сторонам. Он узнал своего вчерашнего гостя Прона Кожемякина.
– Вы Степана Большакова не видели? – с тревогой кричал Прон.
Трактор остановился.
– Здесь я, Проня, – радостно отозвался Большаков.
Кожемякин подбежал к волушке.
– Бог ты мой, а я с ног сбился! Ты прости меня, дурака старого, за то, что твою избу запер! Ведь это Тимофей науськал меня. – Он брезгливо кивнул на бригадира. – Запирай, говорит, своего дружка снаружи. Нынче, говорит, время лютое, как бы смерть к нему в дом не прокралась, ему ведь девятый десяток уж… Вот я тебя и стал запирать.
Степан покосился на бригадира, повесил ружье на плечо.
– Как домой возвращаюсь, так и запираю, – никак не мог успокоиться Прон. – А утром иду дежурить в кочегарку и опять отпираю. А вот нынче… – Прон тяжело перевел дыхание. – Подхожу к твоему дому, а вместо крайнего окна в передней – дырка в стене и рама в снегу лежит. Я кликнул тебя – молчание, кликнул Лукьяновну – тоже никто не отзывается. Я в избу… В ней темно, как в колодце… Зажег спичку, прошел в переднюю, а там в углу на лавке Анфиса Лукьяновна лежит…
Степан сошел с трактора, мрачно посмотрел на растерянные глаза Прона, насторожился.
– Ну и что? – глухо спросил он с какой-то слабой тревогой в голосе. – Холодно в избе?
– Если бы только холод! Лежит, на ногах у нее катанцы, – взволнованно продолжал Прон, – в руках лампадка разбитая, а глаза… Слышь, Степан Иванович… Прости меня, дурака старого… не уберег я твою бабушку. Видно, смерть окаянная в окно влезла, а может, Лукьяновна к фельдшеру хотела идти, а дом снаружи заперт…
– Ты что это говоришь, Проня?!
– Нет ее больше… Умерла она, Степан.
Старик больше ничего не спрашивал, только сразу весь осунулся, покачнулся назад, словно его кто-то толкнул, и тяжело опустился на волокушу, стоявшую неподалеко от сельсовета.
– Умерла, значит, моя баушка, – тихо сказал он и, сняв шапку, вдруг громко завсхлипывал. – Опередила меня, старая… – проговорил сквозь слезы. – Придется одному теперь воевать… – Он поднялся с волокуши, оправил на себе одежду и вытер носовым платком заплаканные глаза.
Чокера[4]4
Чокер – стальной трос.
[Закрыть]
– Ну, Калинкин, крепко ты наш совхоз выручил! Эх, да что рассусоливать! Садись к столу, на самое почетное место… Я тебя не только медвежатиной угощу, но и сметаной неразбавленной, прямо с маслобойки. Добрый ты человек. Руки-то с мылом помыл?
Слесарь из Залукского совхоза Яков Арефьевич Калинкин, по прозвищу Тюря, зарделся, как ошпаренный рак. Руки его отмывались только при помощи бензина, и это обстоятельство сильно смущало Якова. Сняв теплые рукавицы, он сунул руки под стол.
– Вижу, что на износ работаешь, – с улыбкой подметил директор совхоза, тучный мужчина – косая сажень в плечах. – Но ты не робей. И я на износ, а что поделаешь?
Директор присел на просторный деревянный стул рядом с упитанным пушистым котом и, достав из широких брюк большие белые таблетки, положил под язык.
– Пятый год на валидоле сижу. А нынче сам бог заставляет таблетки глотать… С ремонтом замучились. То прокладки выходят из строя, то шестеренки, то подшипники, а тут еще чокера кончились. Спасибо за чокера, дружок, с такими людьми, как ты, нам любая акула не страшна…
В горницу вошла жена директора, неся за плечами огромный деревянный пестерь с онежскими щуками.
– Ну и холод в избе. Я думала, ты печку натопишь, а ты опять сахар аптечный грызешь. Хоть бы чаю согрел! Не совестно перед гостем-то?
– Теперь нам с Калинкиным некуда торопиться, – ответил супруг. – У нас сегодня праздник. Нам бы только поесть да на боковую. Ты не представляешь, Лиза, сколько он чокеров раздобыл!
– Яков всегда молодец, – подхватила жена, – и валидол не сосет. Эх, Просекин, Просекин, по ночам спать надо, а ты к телефону, будто калека к телевизору, прирос. Взгляни в зеркало… Ведь ты не старик еще, а седой весь.
Как нарочно, в горнице зазвонил телефон. Гудки были пронзительными, долгими.
– Я слушаю, – сняв трубку, устало ответил директор, – ну-ну, да, да… Отпустить, говоришь? Так мы за него, Антонина, тысячу рублей ухлопали! Холмогорский он. Ежели так безответственно работать будем, с одной мякиной останемся. Поймать быка надо, кровь из носу, поймать. Волки и без него сыты, а ежели, стервец, в суземье драпанет, из ружей палите. Мясо, говоришь, кому? Мясо только передовикам. А лучше живым его достаньте, слышь, Антонина, живым! Он ведь племенной…
Директор положил трубку, но телефон, как ужаленный, загудел опять.
– Я слушаю… А, Григорий Петрович. Ну-ну… Да. Да. Зачем, говоришь, дом продали писателю? Так ведь он наш, онежский. И потом, Григорий Петрович, обидно нам, мы ведь школу каменную отгрохали, скотник с экспериментальной ямой сдаем, пилораму, дорогу! Ведь это легко сказать, а на деле каждый день, как у Шекспира в «Гамлете» – «быть или не быть». А кто напишет про это, Григорий Петрович, мы с вами? Или Ванька с барки? Мне лично писать некогда, да и непривычно, а вы далеко от нас, не осилите. Короче, я считаю, что нашему совхозу просто необходим свой писатель. Ежели возражения есть, обсудим на исполкоме…
Директор подсел к Якову.
– Ну, спасибо тебе… Давай ради такого праздника стол организуем. – И, ловко распластав щуку, нарезая ее на крупные звенья, принялся за грузди.
– Морошку моченую будешь?
Калинкин молчал. Голова кружилась от усталости, хотелось спать. Но так вот запросто очутиться с директором совхоза за одним столом было для него немалой радостью. Он терпеливо дожидался праздничной трапезы.
Наконец стол был накрыт, и в центре его хозяйка поместила большую эмалированную сковородку с жареной медвежатиной.
– Ну что ж, добросовестный человек, – произнес директор, – еще раз спасибо тебе за чокера! Ради такого случая можно и брусничного морса выпить. Нынче брусника не уродилась, но мы с Лизой набрали.
– Медвежатиной угощайтесь, – настойчиво предлагала Лиза, – наша, онежская. Муж-то опять шатуна выследил.
Но Калинкин продолжал стесняться закопченных рук и все время прятал их под стол.
– У меня, паря, от Карел до Печоры, по всему европейскому Северу кореша есть, – гостеприимно улыбался директор, чувствуя стеснение гостя. – Иначе нельзя… Ты руки-то не прячь под стол… С таким сердцем, как у тебя, и с грязными руками любо…
В горнице опять загудел телефон.
– Ha-ко, леший, – возмутилась Лиза, – поужинать не дадут.
Просекин поднял трубку.
– Я слушаю. А, Петровна. Что случилось? Прокурор и следователь? В совхоз, говоришь? Давно ждем. Надо их в нашу гостиницу устроить. Чего? Простыни кончились? Щас, Петровна, подожди… Лиза, – он устало обратился к супруге, – у нас чистые простыни есть?
– Нет, – сухо ответила жена, – на весь район не настираешься.
– Тогда извини, Калинкин. Идти надо… – Просекин грузно поднялся из-за стола. – Не серчай, братуха, что так получилось. Работа дьявольская… – И ловким движением наполнил стакан Калинкина брусничным морсом, плеснул полстакана себе и, хватив глоток напитка, оглушительно крякнул.
– Ты что, совсем омедведился? – со вздохом упрекнула жена. – Что человек подумает?
Директор почему-то нахмурился, исподлобья посмотрел сначала на жену, потом на тракториста и, поспешно проглотив хрустящий груздь, заговорил громко, взволнованно:
– А я считаю, люди дорогие, так. Нынче у нас всяк выпьет, да не всяк крякнет, потому и тихарей много развелось. Тайком, черти, пьют, чтобы никто не видел да никто не слышал. Молвы боятся, а хуже того – друг дружку.
Директор вышел из-за стола, набросил на плечи овчинный полушубок, проверил карманный фонарик и, подойдя к старинному буфету, крякнул еще раз, только более оглушительно.
– Угощайся, Калинкин, ешь и пей досыта! – громко сказал он. – А ежели повеселиться надумаешь – сплясать, скажем, или попеть наших народных песен, то шибко-то не стесняйся. Вприсядку хоть до потолка скачи. Мы с Лизой тихарей не любим… А я сейчас… Командировочных надо устроить.
Директор вышел из горницы, а Калинкина вдруг так разморила вкусная еда да жар уже затопленной русской печки, что он, сам того не замечая, грузно опустился над столом, закрыл глаза и словно в теплую болотину стал погружаться. Сначала он довольно ясно ощутил и запах, и вкус болотины. На первых порах ему даже нравилось вбирать порывистыми глотками любимые с детства запахи и багульника, и вероники, и брусники, и клюквы, но чем дальше, тем дышать становилось трудней, и через некоторое время сознание его словно растворилось в темной жидкой массе. Он чувствовал, даже ясно видел разбухшие коренья горьковатых трав, которые мелькали перед его глазами, затягивали, и противостоять их природному дурману был не в силах. Теплая болотина неумолимо заглатывала его.
Проснулся он ночью… Кругом черная тьма. Сначала ему показалось, что он в душном погребе на прошлогодней гнилой картошке. Он пошарил по сторонам, но картошки рядом не оказалось, а вместо нее перед носом лежала ватная подушка. Изнемогая от духоты и жажды, он отбросил подушку в сторону.
«Какой стыд, – подумал он, – неужели меня так разморило, что я не помню, у кого уснул. Где мои спички?»
Он потянулся к брюкам за коробком, но вдруг почувствовал, что лежит под темным байковым одеялом в одних трусах, в рваной морской тельняшке.
«Вот тебе и праздничек! Хотя бы порты нашлись!»
Он отшатнулся в ту сторону, где было тихо, и сразу же наткнулся на что-то твердое.
«Стена?! Ну да, конечно, стена! Бревенчатая, плотно покрытая бумажными обоями». Калинкин начал отыскивать флотские брюки и морской бушлат. Он почему-то был уверен, что стул с верхней одеждой находится между деревянной кроватью и утепленной стенкой горницы, но, как ни пытался, ничего, кроме пустой тумбочки, обнаружить не удалось. Стараясь не шуметь, он стал обшаривать тумбочку, но половица под ним внезапно скрипнула, и где-то в темноте кто-то оглушительно крякнул.
Калинкин в отчаянии опять скользнул на кровать и вдруг увидел, что рядом с ним лежит глазастый кот, тот самый, что сидел с директором на одном стуле. Зрачки у кота были сильно увеличены и ярко горели в темноте.
Калинкин осторожно прошел вдоль стенки, нащупал какую-то дверь. Резко открыл ее и сделал решительный шаг вперед. Он был уверен, что за дверью находится какое-нибудь помещение, немного прохладнее и свежее, чем эта проклятая комната.
Но попал он в еще более удушливое помещение: здесь пахло соляркой, нитроэмалями. Калинкин попытался пройти вперед и наткнулся на какие-то скользкие железки. Нагнувшись, он без труда узнал свои чокера.
– Японский городовой! – прошептал он с обидой. – За что же меня казнят? Ведь я за всю жизнь ни одной соломинки не украл! Ни одной крошки хлеба не съел задарма! Как так получается… Я им чокера из-под снега больше восьми лет выцарапываю, а они меня в душегубке, как в тюрьме, гноят. Где совесть? Где справедливость?!
Калинкин прыгнул куда-то вперед навстречу воображаемой двери и попал босой ногой в теплое ведро с тягучей соляркой.
– Люди!.. У меня каждый чокер собственными руками добыт! Любой слесарь об этом скажет! Любой чокеровщик! Да если хотите знать, у меня их целая коллекция, потому как для любого тракториста исправный чокер превыше всего! Да я его ни на какую золотую цепь не променяю!
Опрокинув невидимое ведро с вязкой соляркой, Калинкин сделал два буксующих шага.
Где-то в соседней комнате вспыхнула настольная лампа, и в светлом проеме неторопливо показалось заспанное лицо директора.
– Калинкин, ты что раскрякался? Я и так знаю, что ты не вор и делаешь все не тайком, а на людях… Чего же ты кричишь? Может, деньги за чокера нужны? Так я тебе премию выпишу… А вот ежели черти по ночам снятся, домой иди…
Директор исчез, а Калинкин долго стоял в дверях как оплеванный. Ни о каких деньгах он и думать не думал. И когда Просекин протянул ему расписку на получение премии, сказав при этом свою коронную фразу: «Долг платежом красен», то Яков Калинкин был готов провалиться сквозь землю.
– Денег я не возьму, Матвей Евлампиевич, – еле слышно процедил он, не глядя директору в глаза.
– Почему? – удивился Просекин. – Ведь ты же заслужил… Если мало, еще выпишу. Только скажи мне по-честному, полуношник ты эдакий, откуда у тебя столько чокеров? Любопытство меня разбирает, и командировочный следователь интересовался.
– Чокера, Матвей Евлампиевич, я достаю у вас.
– Как у меня?
– В совхозе вашем. Многие трактористы из отдаленных участков теряют их, а я эти брошенные чокера, будь они неладны, выцарапываю из грязи, снега, потом ремонтирую и, когда у вас нехватка, вам сдаю.
– Чего?
Калинкину показалось, что Матвей Евлампиевич не расслышал, и он повторил еще раз.
– Да ты знаешь, что ты со мной сделал теперь?! Калинкин, душа моя, молодость моя! Калинкин! – Лицо Просекина светилось неудержимой радостью. – Дай я тебя обниму, голубчик ты мой! Дай я тебя расцелую, как сына родного! Ведь ты для меня нынче, как спелый колос на заре! Я-то думал, что такие люди повывелись, а ты есть, Калинкин, есть! Да еще как есть-то! Я тебе щас новый слесарный станок выпишу, чтобы ты по гроб жизни помнил, какие мы с тобой люди!
Он достал из комода кожаный бумажник и, вытащив оттуда бланки с печатями, положил на стол.
– Вот тебе бумага на получение слесарного станка. – Директор размашистым движением расписался и еще раз с любовью глянул на Калинкина. – А ко мне вчера прокурор со следователем приехали. Почему, говорят, у тебя все трактора на ходу, машины все работают и план ты перевыполняешь на десять процентов? Лес заготовляешь, трелюешь, строишь много… А вот в соседних совхозах, мол, обратная картина: запчастей не хватает, машины стоят, картофель гниет… Да разве с такими людьми, как ты, Калинкин, возможно в хвосте плестись! Или хозяйство совхозное запустить! Держи расписку на получение денег да бумагу на станок.