Текст книги "Федина беда"
Автор книги: Филимон Сергеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)
И тогда развернул Макар свое утлое судно вспять и, подгоняемый северным ветром, помчался обратно к городу.
– И с того далекого времени, как только задует Сиверко, – продолжал дядя Ваня, – летят поморские корабли навстречу белокаменной набережной, сидят в них мужики русские, и в глазах одно желание – спасти город. Попутного ветра и тебе, Федор!»
Вот какие сны тревожат меня нынче, моя бабушка дорогая! Наверное, и в самом деле не от бедности погибель идет… скорее от бездушия!
Проснулся я в седьмом часу, глянул в окно, а на дворе снег. Бабушка моя драгоценная, как же ты зимовать без меня будешь?! Кто тебе водички с реки принесет? Кто пешней лед будет колоть? Старость у нас в почете, да только все мужики нынче больше к молодухам тянутся. Таких, как Петька Чумаков, мало осталось. Как бы мне приехать к тебе! Хотя бы на один день, хотя бы на часок! Я бы и воды натаскал, и хлева бы все вычистил, и бересты из леса на растопку принес, и веников березовых. Но больше всего меня тревожит баня. Я хоть и поднял ее из сырости, родненькая моя, но нижние венцы у баньки совсем худые: два века им, а это, как известно, для сосны возраст. Надо бы на листву баньку поставить, да только где возьмешь ее?! Нынче хорошее дерево дороже камня. А вдруг у баньки пол провалится! Ведь ему тоже большой срок! Милая бабушка, вековечность моя ненаглядная! Душой я с тобой все время, а живу вот уже несколько месяцев здесь и никак не могу выбраться из этого круговорота.
Вчера после занятий по мастерству актера ко мне подошел руководитель курса и сказал, что я не полностью отдаю себя сценическому переживанию. А это может сказаться на актерском мастерстве. О чем, говорит он, ты все время думаешь на лекциях? И я ему ответил, родненькая бабушка, что все время думаю о тебе, о нашей деревне…
Ну да ладно…
На этом письмо заканчиваю и со дня на день жду ответа.
Обнимаю тебя.
Твой внук Федя.
14 декабря
Здравствуй, Федор!
Пишет тебе твоя землячка, Нюра Суземцева. Ты, наверное, меня и звать как позабыл, потому как я так и не дождалась от тебя письма. Но вся деревня, в том числе и я, отлично помним горемыку нашего. Полгода прошло для нас, совхозных, словно день один, потому как мы от зари до зари то в поле, то на скотнике, а для бабушки твоей эти полгода ожиданий вечностью стали. Хотела я написать тебе еще раньше, еще месяц назад, но, видно, не судьба. Я так же, как и бабушка, Евдокия Степановна, ждала от тебя радостной весточки, но так и не дождалась. А потому письмо мое будет суровое и, наверное, единственное. Я его, Федор, сердцем выносила, обиженным, изболевшимся сердцем. Поначалу было у меня желание написать тебе злючее-презлючее письмо. Впрочем, такое резкое послание я уже нацарапала еще месяц назад, сразу же как твой адрес узнала. Но потом подумала, что ты, наверное, не один виноват. Уже второй месяц начался, а я все думаю, прикидываю, решаю… Может, это время и не было бы для меня таким мучительным, таким невыносимым, но вся беда в том, что я сама, как говорится, подбросила масла в огонь, и от этого раздумья мне еще горше. А решилась я на это сначала в гневе, чтобы хоть как-то наказать тебя, а потом вдруг поняла, что ты и так судьбою обижен и наказание мое по сравнению с ее ударами капля в море. Но об этом потом…
Нынче же я пишу лишь только от жалости. Ведь я, Федор, не только тебя любила, но и бабушку твою. Ведь она, Евдокия Степановна, подняла тебя на ноги, обула, одела, на шофера выучила.
Долго я злилась, Федор, после твоего отъезда… Даже с Петькой Чумаковым из-за тебя поссорилась. Как-то он, еще до сенокоса, подошел к моей летней горнице и давай палкой по наличникам окна барабанить. Бряк да бряк. Стукнул раз шесть, а на седьмой прямо по стеклу угодил. Тут уж я не выдержала, выдернула из запечья батькин дробовик и во двор. Время уже осеннее стояло, темное, звезды на небе словно тусклые свечи горели. Выскочила я на крыльцо, кричу: «Кто там!» Молчание. Ну, думаю, может проверка для грабежа! Сначала окосячины простукали, есть ли в избе кто, а потом – стекло вон и в горницу за иконами. Ну, думаю, я вам покажу пресвятую Богородицу! Взяла и выстрелила прямо из двух стволов под окна рубленки. Мои родичи сразу же словно горох на улицу высыпали: отец с винторезом в руках, и мамка с фонариком, и сестры, соплюшки босоногие, и даже дедка Афон в одной руке с лучиной, а в другой со спичками. Двор осветили, а под самым углом избы Петька Чумаков весь в кровище лежит, и трудно понять, то ли выпивши, то ли дробью ошарашен. Весь от страха трясется, и за пазухой у него не бутылка водки, а маленькая бутылочка с соской. «Вы что? – забормотал он, как только очухался. – Без всякого предупреждения в человека стреляете! Так и убить можно!» А лицо и шея у него в крови, потому как дробью прямо по ушам шаркнуло. «Ты, – говорю я ему, – сообрази, в чем дело, зачем по ночам шляешься, да в окна мирных домов барабанишь?» А он мне бутылку с соской протягивает. «Поздравить, – говорит, – тебя хотел, Нюрочка Суземцева, как давнюю подругу поздравить… Ведь я же знаю, что ты от Федьки Ласточкина ребеночка ждешь. Вот и принес подарок». Я так и обомлела от его слов. «С чего, – говорю, – ты взял, Петька, что я от Федора Ласточкина ребеночка ожидаю?» А он вдруг встал на колени, да как зальется жгучими слезами, прямо при родных моих. «Я, – говорит, – все знаю, потому что люблю тебя, ненаглядная моя Нюрушка! Понял я, что Федька твой больше никогда не вернется в деревню, потому что нечего ему здесь делать, коли он в артисты подался». Ох, как налетела я на него, Федя, после этих слов! Ох, как я отхряпала его тем же самым дробовиком, несмотря на кровищу и простреленные уши! Мои родичи даже оторопели. «Ты, – говорю – у своей Галеньки как Христос за пазухой живешь, водку каждый день ваганами[2]2
Ваган – деревянный ковш (местн.).
[Закрыть] галюзишь, словно варнак шальной, и на уме-то у тебя один топор да рубанок, а Федор Ласточкин, не в пример тебе, учится в столице! А ведь он такой же, как ты, сирота!»
Выпалила я эти слова последние, и сразу же мне ясно стало, почему ты с наших суземок стронулся. Милый друг мой, дролюшко мое несусветное! Ведь ты же один теперь остался, совсем один! Закрою глаза и вижу тебя: словно желтый листик, трепещешь ты от холода и ветра, а ведь уже зима в разгаре. Из нашей калиновой поймы сегодня утром последний чирок выпорхнул. Не ровен час морозы грянут, а тогда без теплых катанцев и за водой на речку не сбегаешь. Прорубь-то нынче решили посередине реки рубить, потому как от всякой химии и удобрений пакостных плохая вода у берегов стала. Даже чай с индийской заваркой нефтью отдает…
А теперь, Федор, сиротинушко мой незабываемый, приготовься выслушать от своей землячки самое горькое, самое непоправимое сообщение. Начну по порядку. Дело в том, что еще месяц назад, получив от тебя последнее и очень грустное письмо, твоя бабушка, Евдокия Степановна, не стерпела и пришла к нам в дом, да так и не вышла из него… Вот уже месяц прошел, а я помню каждое слово твоей бабушки, каждый вздох.
Евдокия Степановна пришла к нам еще в первой половине дня примерно через два часа после почтальонши Тони. Помню, стоял ясный, осенний день, на дворе было тихо, безветренно, а от церквушки нашей словно малиновый звон катился. Ну, думаю, есть же минуты, когда жить вдвойне хочется, и кажется тебе, что и ты, и эта деревенская красота несказанная вечны. Но только я подумала об этом, как вижу – Евдокия Степановна к нашему дому подходит, и не со стороны своей деревни, а со стороны церквушки Кирики-Улиты. Что-то неладное случилось, сразу смекнула я, и вышла к ней навстречу, словно в предчувствии каком-то. Подхожу ближе и вижу – лицо у бабушки белое как снег, а в руках твое письмо. Я уже решила, что ты заболел, Федя, или, того хуже, под машину попал. А она, Евдокия Степановна, еще не дойдя до нашей огороды, еще с болотины кричит: «Нюрушка моя ненаглядная! Суземлица православная! Выручай моего гулену из беды, не то погибнет он в большом городе, совсем погибнет!» Я к бабушке бегом. «Что случилось, Евдокия Степановна? Неужто повестка в суд?! Неужто Федор наш с городской шпаной связался?» А она мне: «При чем тут повестка! Какой суд к лешему! Дело-то хуже… подумать лихо. Федя-то на артиста учиться вздумал, в училище специальное поступил. Только чует мое сердце, не для него оно и он с душой своей отзывчивой не ко двору пришелся. Пропадет он, девка, пропадет!..» Схватила я бабушку под руку и провела в дом. «Показывай, – говорю, – Евдокия Степановна, письмо. Хватит кукситься…» Она пошелестела твоей писаниной, а сама левой рукой за сердечко хвать да хвать. «Что, – говорю, – Евдокия Степановна с сердцем?» А она: «Ой, Нюра, выпорхнет! Ой, выпорхнет!» – «Да что же такое с вами, бабушка, – забеспокоилась я, – ведь вы же еще вчера с колуном пястались… Поленницу дров отмахали. Неужто письмо так сильно подкосило?» А она присела на голбец русской печки – лицо жалобное, в глазах слезы, а в правой руке твое письмо. Достала я из шомуши[3]3
Шомуша – запечье (местн.).
[Закрыть] медный ковшик, зачерпнула студеной воды из кадушки и плеснула на Евдокию Степановну. Она вздрогнула сразу, посмотрела на меня испуганным взглядом, да как заплачет. Тогда я взяла бабушку под руки, положила ее на свою кровать, а сама с письмом ближе к свету. Пробежала глазами первые два листка, а как до того места дошла, где ты свою Веронику с бабушкой единственной сравниваешь, тоже расплакалась… Эх, Федор, Федор, до чего же ты докатился! Какую-то бессовестную шушеру, у которой на уме одни рестораны да женихи, такие же распутные, как она сама, с бабушкой нашей сравниваешь! Да бабушка наша, Евдокия Степановна, век-вековущий с одним супружником прожила, четырех сыновей воспитала, в том числе и батьку твоего, без вести пропавшего на фронте. Да она – сама чистота несказанная! А твоя Вероника кто? Выдра городская, прошмандовка! Да на ее доме фонарь красный надо повесить и всем показать, что здесь живет девка, которая честь свою продает. Эх ты!
Прочитала я письмо, и слез не могу остановить. Вот ведь беда какая, и здесь ты сиротой был, Феденька, и там тебе еще хуже… Один-одинешенек… на весь белый свет один, а нынче и тем более…
Ведь я любила тебя, Федор, больше жизни своей любила, а теперь не только люблю, но и жалею. Ты же круглый сирота теперь, а ведь беда к беде липнет. В общем, миленький мой, ненаглядный мой сиротинушка, крепко наревелась я, прочитав твое письмо, а потом, когда подошла к кровати, на которой бабушка твоя лежала, – то было уже поздно. Расстегнула я пуговки на ее кофте, прислушалась к ее сердечку – и опять заревела. Сердечко-то у нее словно каменным сделалось. Бросилась я за фельдшером, а отец мой подошел к Степановне, потрогал ее голову – и тоже побледнел. Фельдшер, говорит, теперь только для проформы нужен. Для составления акта… Ты, говорит, сначала на почту беги, телеграмму дай своему непутевому жениху о том, что бабушка его померла, а потом уже к фельдшеру ступай. Выскочила я на улицу, а сама думаю: теперь уж, видно, моему Феденьке не до бабушки, а ежели и приедет на похороны – наверняка не один, а с этой самой Вероникой. В общем, друг мой единственный, дролюшко мой пропащий, прости меня! Не стала я посылать тебе телеграмму, обиделась крепко… Так что вот такие дела, Федя… Похоронили мы Евдокию Степановну девятого ноября, сразу же после Октябрьских праздников, со всеми почестями и торжественностью. На кладбище вся деревня была, и многие вспоминали тебя недобрым словом, а я слушала упреки в твой адрес и плакала. Еще раз прости меня, Федя, за глупость мою и, ради бога, не думай, что я не хотела тебя видеть. Наоборот, очень хотела, но боялась, что ты другим стал. Боялась, что не узнаешь и в мою сторону даже не посмотришь. И за бабушку Евдокию Степановну, которую ты, Федя, не уберег, уж больно горько и обидно мне.
Каждый день я перечитываю твое письмо, да все о тебе думаю, пожалуй, и понимать тебя стала, и, видно, время придет, прощу. И за бабушку нашу, и за себя. Только сразу, Федор, не могла я измену твою понять. Как мог ты бросить Евдокию Степановну и меня?! Да уж, видно, жизнь – она суровее, чем я думала, и, наверно, разная она везде, хоть кругом и похожие люди живут. Наверно, каждому свое место в жизни. Может быть, ты и на правильном пути, и место свое лихо ищешь – у тебя, Феденька, и вправду талант есть, я верю, что есть.
Желаю тебе счастья, Феденька, и удачи, а трудно будет, помни, что мы, суземляки, всегда примем тебя, и работу дадим шоферскую, и машину не худую, и поле под картошку выделим, потому как еще все помнят, что ты внук нашей любимой бабушки, да и в деревни теперь многие из городов возвращаются. Прощай, друг мой давний, желаю успехов тебе.
Твоя Нюра.
Ванино масло
– Ванька, вставай! Морду бить буду…
Иван Частоколов перевернулся на другой бок, оглядел темную горницу и только сейчас сообразил, что ночевал не у себя дома и не у Клавы Рогожиной, своей синеглазой невесты, а совсем в другой деревне.
Он медленно поднялся и молча подошел к ушату с водой. Иван так устал за последние дни, что ощущал тяжесть во всем теле. Голова кружилась.
– Ты что рявкаешь, – пробурчал он, испив из ушата два ковша студеной водицы. – Я ведь двадцать ден без выходных пашу!
Бригадир молча достал из-за пазухи целлофановый пакет, вытащил из него кусок сливочного масла и вмазал его Ивану в физиономию.
– На днях ареста жди! – пригрозил он. – А к молоковозу теперь не прикасайся!
Иван закашлялся, отпрянул в сторону, но все-таки проглотил малую толику масла и, сморщившись, побежал во двор.
Когда он вернулся в горницу, бригадира уже не было. Только масло желтело на широких половицах старинного поморского дома, да на деревянном стуле лежал скомканный целлофан. Частоколов дрожащими руками развернул его и, лизнув оставшиеся на целлофане желтые пятна, брезгливо поморщился. От масла несло бензином. Иван, тяжело вздохнув, устало опустился на стул и долго сидел согнувшись, будто на него взвалили несколько мешков муки. «Ну при чем здесь я?» – размышлял он и вдруг вспомнил…
Два дня назад Иван сильно мучился простудой: хрипел, кашлял, всю ночь не спал, а утром решил идти к врачу. Но не успел он очухаться от бессонницы, как в его доме, точно так же, как сегодня утром, появился бригадир и срочно приказал ехать за молоком в Соену. Отказываться было никак нельзя, потому что другой совхозный молоковозчик в это время отсутствовал, а совхоз и без того не выполнял план по молоку.
На улице всю ночь шел дождь с мелким колючим снегом, ехать пришлось по разбитой колее. После трех километров изнурительного пути Иван так занедужил, что остановил машину прямо на дороге и отправился на перекур в ближайшую избу.
В избе его встретили хорошо: угостили солеными груздями с картошкой, а для улучшения самочувствия поставили на стол чашку крепко заваренного чая. После этого хозяин двухэтажной рубленки Матвей Демьянович попросил его на обратном пути отлить литров тридцать молока для только что родившейся холмогорской телушки. Частоколов, конечно, отказал, убедительно растолковав, что совхоз и так в тяжелом положении со сдачей молока. Тогда хозяин предложил еще одну чашку чая, только уже с «напитками», но ответ получил тот же.
И вот сейчас Иван вспомнил, что после Большой Калины у него пропал шланг для перекачки молока. Иван не сомневался, что открутил его хозяин того самого дома. Надо было либо возвращаться за новым шлангом в механический цех, либо ехать обратно в Большую Калину и, пристыдив старика, отобрать пропажу. Но молоко в Соене за это время могло испортиться. Кроме того, ни на то, ни на другое не было ни сил, ни времени. И тогда Иван решил задачу по-своему. Недалеко от Соены геологи бурили скважину. К ним и обратился Частоколов. Шланг удалось выпросить. Но какой?!
Только теперь он сообразил, что геологи могли перепутать шланг и дать ему из-под бензина, да еще с остатками горючей смеси внутри. А он даже не догадался понюхать его.
Припомнив все это, Иван Частоколов быстро привел себя в порядок, умылся, причесался и, поблагодарив хозяйку дома за ночлег, опрометью бросился в сельмаг.
На высоком крыльце сельмага никого не было, только две огненно-рыжие собаки, уютно развалившись у входа, терпеливо дожидались первых посетителей.
Иван крадучись, почти бесшумно открыл дверь магазина и, войдя внутрь, облегченно вздохнул.
В сельмаге, кроме молоденькой продавщицы в импортных очках, тоже никого не было.
– Здравствуй, уважаемая, – стараясь говорить как можно тише, начал Иван. – Масло есть?
– Пока есть.
– Взвесьте грамм сорок.
– Что так мало? – улыбнулась продавщица.
– Сперва попробовать надо, – глухо выдавил Частоколов, – а потом уж покупать…
– А чего пробовать? Масло наше, совхозное, по всему району славится. После большой взбойки его и то не всегда пробуют, а вчера всего три ящика приготовили специально для нашего магазина.
Иван безрассудно глянул на свежее масло, с грустью протянул последнюю мелочь, оставшуюся после покупки подарка в честь Клавиного дня рождения. Затем сунул сверток в карман и быстро вышел из магазина.
Рыжие собаки пошли следом.
«Масло чуют, – подумал он. – Может, оно и хорошее, может, бригадир разыграл…»
Не в силах больше мучиться догадками, он почти добежал до первой лодки, опрокинутой вверх дном, уселся на нее поудобней и, достав из кармана сверток, развернул его. Сначала он только понюхал, затем осторожно лизнул, еще не веря мерзкому запаху, а потом положил масло целиком в рот. Он хотел сразу проглотить его, чтобы убедить себя в том, что оно вполне съедобное и даже вкусное, но комок не лез в горло.
«Значит, крышка!» – решил он, выплюнув несъедобный продукт. Собаки тут же набросились на масло, обнюхали его со всех сторон, но есть не решились и разочарованно ушли прочь.
Иван остался один. В ноющем сердце опять зазвенели слова бригадира: «На днях ареста жди!»
Неужели тюрьма?! Неужели проволока колючая?!
Иван резко поднялся с лодки и опять пошел в сельмаг.
В магазине по-прежнему было пусто.
– Слушай, принцесса, – обратился он к продавщице. – Масло кто-нибудь покупал, кроме меня?
– Покупали… Бригадир еще утром да Чижик из Большой Калины. А в чем дело?
– Дело в том, что… – Иван не знал, с чего начать. – Короче, Глафира, будь другом, не продавай его! Оно порченое…
Продавщица отрезала от бруска крохотную дольку масла и, попробовав его, поморщилась.
– Чуешь, отрава какая?!
– А что делать теперь? Все равно продавать надо.
– А я говорю – не надо. Людей отравишь… Сам выкуплю. Я испортил, мне и горевать… Сколько этот брусок стоит?
– Шестьдесят один рубль, – удивленно ответила Глафира.
– А остальное масло на сколько потянет?
– Сто пятьдесят, – растерянно буркнула продавщица.
– Тогда вот что. Спрячь его подальше и жди, когда я деньги раздобуду. Только, ради бога, не продавай!
Иван, словно ошпаренный, выскочил из магазина.
«Только бы ветеринаршу застать, – лихорадочно соображал он. – Только бы уговорить ее сейчас же, не теряя времени, осмотреть мою поросюху! А если Аглаиды Поликарповны дома нет? Тогда к Чижику побегу, взаймы просить буду… Не даст, корову продам!»
Но самый уважаемый человек в деревне, местная ветеринарша, Аглаида Поликарповна Толстощекова, оказалась дома. Он заметил ее еще с другой стороны улицы, потому как роста она была выше среднего, да и объема редкого.
– Аглаида Поликарповна! Помогите! Деньги позарез нужны! Дайте взаймы двести десять рублей!
– А зачем тебе двести десять рублей? – Аглаида Поликарповна работала на огороде и, не отрывая глаз от грядки, с достоинством перевернула лопату конского навоза.
– Баню в Большой Калине хочу купить, – неуверенно соврал Иван.
– У кого же это?
– В Чижиковских угодьях…
– Ну что ж, Ваня, дело хорошее. Только денег у меня нет.
– Тогда помогите, Аглаида Поликарповна, в самом необходимом! Сделайте заключение о здоровье моей единственной поросюхи! Справка нужна…
Только теперь ветеринарша оторвалась от лопаты и пристально посмотрела Ивану в глаза.
– У меня выходной сегодня, завтра приходи.
– Мне завтра ни к чему, – не отступался Иван, – нынче рубль дорог.
– Я же тебе русским языком сказала: не могу сегодня, занята я.
Но Иван все-таки отважился забить поросенка и сдать свинину в сельмаг.
Мясо в магазин он решил доставить на собственных плечах, а не на совхозной лошади, как это обычно делается в деревне. «Для конспирации», – решил он и, быстро разделив тушу на четыре куска, перевязал каждый мешковиной.
На этот раз в магазине было полно народу. Продавщица, увидев Ивана еще через окно, сама вышла навстречу.
– Ну что, Ванька?! Народ масло требует! Деньги принес?
– Вот они… Поросюха пудов на десять будет…
– А разрешение на сдачу мяса?
– Будет, Глаша, потом будет… А теперь, сама понимаешь…
– Ну ладно, хватай ношу скорей да за витрину тащи… Люди смотрят… Слушай, Ванька, если ты в течение часа не перетаскаешь в сельмаг всю поросюху и не выкупишь масло – придет заведующая, голову с меня снимет.
– Хорошо, хорошо, – закивал Иван. – Потерпи, Глафирушка, только смотри, масла никому… ни грамма.
Во второй заход Частоколов взвалил на себя сразу два куска. Ноша оказалась намного тяжелей, и нести ее было неудобно. Прогибались от груза сосновые мостки, путались собаки под ногами, но Иван не давал себе роздыху. «Только не позор! Только не тюрьма!»
Третий, завершающий заход для Ивана Частоколова стал почти праздником. Прежде чем отправиться в магазин, он до блеска начистил кирзовые сапоги, тщательно причесал светлую шевелюру, и оставшаяся часть груза показалась ему легче ватной подушки. Но когда он приблизился к сельмагу, сердце сжалось. Он вдруг увидел, что все три куска тщательно завернутого мяса кто-то уже вынес обратно из магазина, а около них, зеленея от злости, кружилась заведующая. Он даже не стал уговаривать ее принять мясо без ветеринарной справки, тяжело вздохнул и вошел в магазин.
Обстановка там была понятной: во-первых, только что началась торговля свежим маслом, во-вторых, через несколько минут должны были выбросить индийский чай. Глафира, как ни в чем не бывало, расфасовывала порченый продукт. Иван остолбенел, он словно не верил своим глазам. Под ложечкой неприятно засосало, стало даже муторней, чем с утра. Постояв несколько секунд у порога, он весь напрягся и вдруг выкрикнул:
– Ну что, Глашка, деньги дороже совести?! Так получается? А?
Продавщица засуетилась, хотела улыбнуться или подмигнуть, мол, что ты орешь, мол, масло и без твоей поросюхи продам, но подмигивания не получилось, и вместо улыбки на лице появилась одна злость.
Иван хотел выпалить еще что-то грубое, резкое, но в этот момент в магазине появился участковый.
«Донесли уже», – с тоской подумал Частоколов.
– Товарищ в рыжем картузе! – строго обратился к нему участковый. – В чем дело? Что вы тут насчет совести говорили?
– Да нет ее, совести!
– У кого нет?
– У крали этой, – Иван кивнул на Глафиру.
И закричал надрывно, чуть не плача:
– Граждане! Кто купил масло – верните обратно в магазин… Передайте всем, что деньги будут возвращены. А теперь послушайте меня, товарищ участковый. Это я во всем виноват… И в том, что оно бензином пропиталось. И в том, что допустил продажу его. Но ведь я не скрываюсь от наказания, только об одном прошу – дайте выкупить порченый продукт.
– Вы, если я не ошибаюсь, молоковозчик? – спокойно спросил участковый.
– Да… – угрюмо ответил Иван.
– Тогда с этим понятно. Но есть и другие вопросы. Во-первых, как такое масло могло попасть из маслобойки в магазин? Во-вторых, почему его оприходовали словно кота в мешке? А вам, товарищ, придется выкупить из магазина все масло. Иначе, сами понимаете, дело дойдет до суда. – Участковый неожиданно улыбнулся Ивану, будто давнему приятелю. – Мой вам совет: действуйте быстрее.
Теперь у Ивана осталась единственная надежда – корова. Мысль о том, что придется продавать Энтузиастку, угнетала его, а по отношению к матери, которая и дня не могла прожить без своей коровушки, казалась особенно жестокой. Но делать было нечего. Частоколов угрюмо дошел до выгона, а оттуда, забрав корову, – прямо к Матвею Демьяновичу Чижикову, в Большую Калину. У того деньги водились – это Иван знал точно.
– А ну-ка, черт болотный, открывай ворота! Я к тебе с товаром! – закричал он, подойдя к знакомой двухэтажной рубленке. А у самого сердце щемило от боли да ноги подкашивались, словно после угарной бани.
Хозяин дома хотел было спрятаться от незваного гостя, но, увидев, что тот пожаловал не один, а со своей дородной коровой, вышел на крыльцо.
– Ты что надумал, Ванька?! Зачем с Энтузиасткой ко мне?
Иван не торопился с ответом. Молча подогнал корову к крыльцу и, сняв картуз, в упор посмотрел на Чижикова.
– Вот что, Матвей Демьянович, хватит нам в жмурки играть! Потому сразу скажу: меня посадят – и тебе решетка!
– Об чем речь, Иван Петрович?
– Сам знаешь.
– Погоди, не кипятись… Что стряслось с тобой?
– Со мной ничего не стряслось. Я еще будь-будь! А ты вот… Короче, не ругаться пришел… Насчет масла. Ты, кажись, тоже его сегодня в магазине покупал. Понял теперь?
– Ничего не понял…
– Тогда прокурор тебе растолкует! – Иван тяжело вздохнул. – Так вот, Матвей Демьянович, масло это есть невозможно. И кто в этом виноват?
– А мне откуда знать?
– Ах ты, крот пакостливый! – Лицо Ивана побагровело. – А я точно скажу, что виноваты мы с тобой, оба! Ты открутил молоковозный шланг, подумал, я без него не справлюсь. А я, дурак, по оплошности прикрутил бензиновый… Вот масло-то и пропиталось гадостью. А раз так, то и отвечать нам вместе!
Такого поворота Матвей Демьянович не ожидал. Глаза его округлились, руки нервно задрожали.
– А, струсил! – выкрикнул Иван. – Да я тебя, если бы захотел… – Он схватил кусок красной глины прямо со своих сапог и сжал ее в кулак с такой силой, что глина брызнула в лицо оторопевшего Чижикова. – Мокрого бы места не оставил. Но я не затем к тебе пришел…
Хозяин стоял на крыльце своего двухэтажного дома словно оплеванный. Редко кому позволял он обращаться с собой так грубо, но Ванька-молоковозчик в этом смысле был исключением. Он знал про Матвея Демьяновича Чижикова почти всю его подноготную. Старик кичился своим участием в Великой Отечественной войне и ранениями, якобы полученными на фронте. На самом же деле «заработал» их в ночных браконьерских стычках с районной охотинспекцией. А всю войну он провел в похоронной команде, так и не сделав ни одного выстрела.
Матвей Демьянович страсть как не любил, когда ему в чем-либо отказывали. Потому что за услугу или добытый дефицит платил щедро – перво-наперво наливал полную кружку браги, а потом вознаграждал нужного человека лисьими, а чаще куничьими шкурками, угощал красной рыбой или дородным куском сохатиного мяса. Но попробуй отказать старику в какой-нибудь пусть даже малости – неприятностей не оберешься. Потому Иван и был уверен в том, что шланг от молоковоза открутил именно он, Матвей Демьянович Чижиков. И сам старик понимал, что пакость его с молочным шлангом и дураку понятна, но натуру он имел потаенную и пакости свои всегда тщательно маскировал.
– Ты знаешь, Ванька! – опомнившись после несусветной дерзости молоковозчика, заговорил Чижиков. – Ведь я хоть и при деньгах живу, но за так ничего не делаю! И шлангом ты меня не стращай, не я молоко возил, не мне и отвечать! Сказывай лучше, зачем пожаловал? Ежели пожировать решил, в избу заходи, ежели пугать тюрьмой надумал, от ворот поворот! Мне теперь все одно, что воля, что неволя, что семга, что хек… потому как мне восьмой десяток уже! Ну, открутил я шланг? Ну, насолил тебе… Только докажи, что я это сделал!
Иван ласково похлопал Энтузиастку по упругой шее, подвел к хозяину.
– Пришел я к тебе, сыч болотный, потому что жить на воле хочу, – выдавил он. – Вот корова моя… Вот я перед тобой, Ванька Частоколов, словно распятие Иисусово. Я знаю, что ты подлец! Помрешь – никто тебя не вспомнит… А если вспомнят, то только как жука энцефалитного. А меня вот, Матвей Демьянович, может, еще и вспомянут, и не просто так, а добрым словом мужицким. Короче, вся надежда на тебя… Покупай корову, иначе, сам понимаешь, – тюрьма… Участковый сказал: масло порченое не выкупишь – крышка.
– Вот оно что… – Чижиков перевел дыхание, вытер со лба капли пота. – Значит, деньги на масло нужны…
Старик суетливо открыл дверь в горницу, предложил войти.
– Сколько за корову просишь? – лукаво спросил он, усадив Ивана на лавку.
– Сколько дашь…
– Что так дешево? А ежели больше дам, чем думаешь?
– Больше не надо…
– Так уж и не надо?
– Говорю, не надо! Мне токо бы масло выкупить…
– Ну, ну, ты не злись… я щас… – Хозяин дома достал из глубины берестяного туеса кожаную полевую сумку и, вытащив из нее несколько коричневых сторублевок, протянул Ивану. – На, держи… и не серчай на старика. Я хоть и болотный сыч, но в трудную минуту выручу.
Иван взял деньги, и в душе его стало светлей. «Теперь я выкуплю масло, – думал он, – совесть будет чиста, и жить будет радостней… Выкуплю и, если все обойдется, завтра же сделаю предложение Клавке».
Слух о порченом масле, хотя Частоколов и выкупил его, быстро прокатился за пределы деревни. И многие люди, в особенности старушки, тут же нарекли его «Ваниным маслом».
После этой истории Иван сильно захворал и три дня провалялся на печке. И странное дело – все три дня к нему даже почтальонша не заходила. А он ждал: и повестки из милиции, и Клаву Рогожину, и директора совхоза, и бригадира, а на четвертый день – просто кого-нибудь, лишь бы в избу зашли, словом обмолвились. Но никто не появлялся.
Только на пятый день к дому подкатила скрипучая подвода, а на подводе – Клава.
– Ну, ну… Давно жду, – повеселел Иван. – А то ведь меня словно похоронили… – Он сполз с печки на широкую деревянную лавку. – Раньше бригадир каждый день наведывался, а тут как в воду канул… Рассказывай, что стряслось?
Клава не ответила, только закрыла глаза и опустилась на лавку, словно подкошенная.
– Ты прости, Ваня, что не появлялась. – Лицо ее сморщилось, и она начала всхлипывать. – Тятька как узнал о твоих делах, – сквозь слезы причитала она, – так и запер меня… На всю неделю запер… Забудь, говорит, про Ваньку, ведь он преступник злостный.
– Ты о чем, Клава? До конца договаривай!
– Весь мир против тебя поднялся! Чижиков какие-то подписи собирает… В совхозное управление жалобу послал. И бригадир тоже так настроен, и директор…
– Да что же такое стряслось?! Ведь я масло выкупил…
– Выкупил, Ванюша… Все знают, что выкупил… А оно опять порченое пошло…
– Что?!
Клава вновь залилась слезами.
– Что же ты, Ваня, с молоковозом натворил? Молоко вроде бы хорошее откачивают, а как всбойку сделают, опять бензином пахнет. Чижиков моему тятьке все уши прожужжал…