355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Филимон Сергеев » Федина беда » Текст книги (страница 1)
Федина беда
  • Текст добавлен: 11 мая 2017, 19:30

Текст книги "Федина беда"


Автор книги: Филимон Сергеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)

Филимон Сергеев родился в 1944 году в деревне Химонево Шенкурского района Архангельской области. После окончания школы рабочей молодежи работал в колхозе и на ремонтно-механическом заводе в Архангельске.

Публиковался в газетах «Правда Севера», «Советская Онега», «Северный комсомолец» и журналах «Литературная учеба», «Сельская новь».

«Федина беда» – первая книга автора.


Северяне – народ основательный и целеустремленный. Это и естественно, ибо в приполярных широтах, откуда родом молодой прозаик Филимон Сергеев, сама природа, жесткая и суровая, закаляла характер северян. Нынешние потомки поморов, унаследовавшие крепость родовых корней, достойно продолжают дела прадедов и дедов. И не только в трудах хозяйственных, но и в слове, многоцветном, искреннем и правдивом. Именно эта искренность и правдивость лежат в основе творчества Филимона Сергеева.

В литературу он пришел не случайно. Велика была потребность души рассказать о земляках своих, их характерах и обычаях. Рассказать и вглядеться в отчие пределы древней северной земли. Пожелаю же автору не терять с этой землей связи, сохранить в душе для будущих книг – а они, надеюсь, у автора будут – верность, искренность и добросердечность.

Дмитрий Ушаков

Федина беда

Повесть в письмах

27 июня

Ты прости меня, бабушка, христа ради прости! Я очень виноват перед тобой… Очень и очень виноват! Не буду оправдываться, слишком многое способствовало моему внезапному отъезду. Главное, ты пойми меня, родненькая, и ради бога, не серчай. Мне с тобой всегда было радостно жить. И сейчас я тебя каждый день вспоминаю. И сейчас ты меня поддерживаешь и согреваешь, потому что неуютно мне в городе. Все оказалось здесь не так, как я думал.

Поместили меня в студенческом общежитии, неподалеку от железнодорожного вокзала. Так что, ежели голодно будет – пойду разгружать вагоны. Но, говорят, туда трудно устроиться.

Улица, на которой находится наше общежитие, – Трифоновская. Это тебе не деревенская улица. Здесь не только дома каменные, высоченные, непонятного серого цвета, но и земля другой окраски. А мало земли-то как. Ох как мало! Повсюду дома да асфальт. Дороги из асфальта, и тропинки к домам тоже из него или из каменных плит, таких же огромных, как на хорошем кладбище. И все эти дорожки и переходы гладкие-прегладкие. По-моему, это для того сделано, чтобы люди побыстрее на работу бегали. По ровному-то месту оно всегда быстрее.

На кого я учиться надумал, об этом пока не напишу, а вдруг не сбудется – тогда что? Позору не оберешься! Даже Нюре не говори…

Еще раз прости меня, бабушка, за то, что без твоего разрешения уехал. Ты ведь мне мать родную заменила, и отца, и дедушку. От того, наверное, и сердце по ночам у меня болит. Скучаю без тебя, родненькая моя, единственная моя, ох как скучаю! Только неделя прошла, а уже изба наша снится, сарай, двор и ты в отцовом ватнике. Дровишек-то я тебе на две зимы наколол, и вьюшку для душника починил, и баньку из сырости поднял, а сердце все равно ноет…

Ладно, бабушка моя ненаглядная, все хорошо будет, все обойдется… только постарайся не болеть. Вот экзамены пройдут, и обязательно приеду, а сейчас бегу в институт.

Обнимаю тебя, горячий привет Нюре, дяде Пете.

Твой внук Федя.

9 июля

Милый мой, Феденька! Чуяло мое сердечко, что ты выпорхнешь из нашего гнездышка, но не думала, что так скоро. Знала я, Феденька, что худо тебе без отца, без матери, но ведь ты же не круглый сирота, у тебя бабушка есть, а бабушка, ежели она не больная, – любого родича заменит: и носочки шерстяные свяжет, и шанежек картовных напечет, и сказку добрую расскажет. Что же ты, Федюша, так круто поступил со своей бабушкой? Я думала, ты у меня хорошим мальчиком растешь, соседке из Омутищ только про тебя и наговаривала, а ты вот что отчубучил – в самую распуту, в самое цветение черемухи укатил! Значит, ты, Феденька, без бабушки решил жить! Ой ли, ой ли! А ты не подумал, сможет ли бабушка без тебя? Ведь у нее один-единственный сыночек был, и того Гитлер угробил. И дедушка твой от бабушки еще в гражданскую войну ушел, неужто и ты, Феденька, решил отбиться? Не поспешил ли ты? Ведь у тебя ботинок и тех одна пара, да и пальтишко на рыбьем меху. А ведь в столице-то не только одеваться хорошо надо, но и кушать. Столица-то у нас одна, Феденька, а нас, деревенских, – тьма. Посылаю тебе, голубчик мой непослушный, двадцать рублей из своей пенсии и, христа ради, прошу купить новые ботинки. Старые-то у тебя совсем прохудились, в них не только по столице зазорно ходить, но и у нас на скотнике. А на денежки, что останутся после обновочки, хлебушка накупи. В столице хлебушек, сказывают, не то что у нас в деревне – из чистой муки. И на одном хлебе прожить можно, конечно, до определенной поры, но все-таки… Вон у нас Гришка Антипин, бобыль из дальнего суземья, как бражку пить начал, так на одном хлебушке и зажил. Поначалу вроде бы и хорошо, пьет себе бражку да житными лепешками закусывает, а потом, когда она кончилась, бражка-то, то один хлебушек пришлось есть, заворот кишок получился. Так, бедный, и скончался в красной поре. Ты, Феденька, на одном хлебушке не шибко-то постничай. По твоей комплекции и маслице надо кушать, и сметанку. Знаю, внучек ты мой, что ты без денежек щас, но денежек обязательно пошлю, после Иванова дня, конечно. Я бы и теперь послала, да пенсию за ремонт колодца отдать надо. Так что потерпи малость, недельки две-три… А то, что ты, Феденька, самовольно из дома уехал, так это очень плохо – пренебрежение к родителям никогда хорошо не кончалось. Мало ли что в голову тебе придет.

Ты хотя и здоровый у меня мальчик, рослый, да умом-то все равно мал. Думаешь, бабушка не понимает, что у нас нынче век науки да скоростей безумных? Все твоя бабушка понимает, только, кроме головы, у нее еще сердечко есть. А сердечко ей подсказывает, что ты зря из деревни уехал. Здесь у нас хоть и старенький и небольшой домик, но свой, и огород свой, и сад калиновый, и вода, и картошка, и лук – все свое… А в городе, Феденька, ты голодом насидишься! Ведь это и дураку нашему Леньке понятно, что на одну пенсию мою тебе в студентах никак не ходить. Мы ведь, Феденька, с тобой из бедных людей проросли: и дедушка мой всю жизнь в деревне прожил, кренки[1]1
  Кренки – полозья.


[Закрыть]
для саней гнул, и бабушка Авдотья Поликарповна век свой пастушила, и папка мой до самой японской на дальних болотинах лыко драл, и мамка в рудной избе родилась, и я век-вековущий в калиновом суземье живу. Отчего же ты, Феденька, в столицу подался? Ты что, умнее нас? А мне кажется – наоборот… Горько писать об этом, тягостно, а ведь так получается… Разве посмел бы кто-нибудь из нашего колена или родичей моего супружника бабушку родную бросить? Никто, Феденька! Никогда! А ведь ты бросил меня, ангел мой, на осьмом десятке бросил! Вместе со всей животиной, колодцем неисправным да полем картофельным. У меня буквы перед глазами расплываются от этих слов. Я ль тебе, Феденька, былинок не певала про молодца, который погиб от горя, оставив реку Смородину; я ль тебе соловецких рыбников не стряпала. А сколько белья перестирала, сколько носков перештопала! Что потянуло тебя, Феденька, из нашего гнездышка? Чем я тебе не угодила? После твоего письма я целую ночь уснуть не могла.

Круто, ой круто ты поступил со своей бабушкой. Сердце мое болит о тебе – заклюют тебя, мальчик ты мой, там в столице.

Посылаю тебе еще одну пятерочку. Только не по почте, вместе с двадцаточкой, а прямо в письмецо вкладываю. Ты на эту денежку сахарку кусочками купи, только не пиленного рядками, что пачками продается, а на развес, он намного вкуснее.

Сегодня же, мальчик мой, я тебе и посылочку с грибочками сушеными пошлю да ягодок кисленьких.

А сейчас, внучек мой непослушный, мне бежать надо овечек кормить, потому письмецо свое на этот раз заканчиваю и жду от тебя скорой весточки.

Твоя бабушка Дуня.

4 августа

Бабушка моя единственная!

Спасибо тебе за денежный перевод, а главное, за сердечное письмецо спасибо.

Ботинки я купил в тот же день, как только получил перевод. Спасибо тебе, родная моя! Ради бога, еще раз прости меня за то, что я оторвался от нашего дома. Ты не представляешь, милая моя бабушка, как я скучаю без тебя! Сначала все казалось просто – уехал, и концы в воду. Но чем больше живу в столице, тем сильнее и сильнее тянет меня домой, на нашу клюквенную болотину, в родную деревню к землякам. Здесь, в столице, все сложно, запутанно, и пока что многое мне непонятно. Может быть, эта сложность и заставляет меня часто задумываться и видеть в окружающих меня людях совсем не то, что они представляют на самом деле.

Недавно после экзаменов в институте я спустился к выходу вниз по лестнице и, подойдя к застекленной двери, долго смотрел на улицу.

Улица была полна незнакомыми и какими-то очень странными людьми. Даже в сердце кольнуло. Я вдруг с тревогой подумал, что эти люди могут никогда в жизни больше не встретиться мне! Они могут просто не увидеть меня больше, так же как и я их. Я стал внимательно наблюдать за прохожими. Они шли мимо бесконечной вереницей, как будто связанные невидимой, но крепкой веревкой. И я вдруг подумал о том, что и меня тоже свяжут, и вся здешняя жизнь моя превратится в такое же безостановочное движение.

Потом я вспомнил о педагогах, которые принимали у меня экзамены, и пришел к выводу, что моя судьба их мало интересует. Не я, так другой сдавал бы экзамены вместо меня. А ведь ты вспомни, бабушка, когда в наших местах появлялись незнакомые люди, то деревенские жители всегда расспрашивали у них: «Откуда вы? По какой надобности? Каких корней?» А здесь никто ни о чем не расспрашивает, разве только медицинскую справку потребуют и аттестат зрелости…

Ну а раз я вспомнил об аттестате зрелости, то теперь, родненькая моя, сообщу тебе, ради чего я приехал в столицу. Только прошу наберись терпения и выслушай меня до конца, и ради бога, не говори об этом Нюре, потому что ей, может быть, будет очень больно от этой новости, и дяде Пете не говори по тем же соображениям, и дружку моему Толе не сказывай. Итак, милая моя бабушка, еще раз прошу тебя – не отчаивайся и не считай меня слишком глупым. Я решил стать профессиональным драматическим артистом, и с этого пути меня уже не свернешь! Но, несмотря на твердое решение, во мне борются какие-то странные противоречия. С одной стороны, я очень люблю театр – за силу сказанного со сцены слова, за его смелость, страстность и многое другое. А с другой стороны, я все больше и больше убеждаюсь в том, что какая бы ни была удивительная игра актеров – это все равно игра! А мне, бабушка, не игры, а правды охота! Я знаю, родненькая моя, что ты не читала трагедий Шекспира и никогда не была в театре, но правду ты хорошо чуешь. Поэтому выслушай меня. Я отлично помню нашу уборочную страду. Помню, как мы сеяли, жали и молотили жито. Особенно помню жатву: дождливый мрачный вечер, мы потные, разгоряченные стараемся приблизиться к последней житной полоске, а она, словно линия горизонта, как будто совсем не приближается к нам…И помню я, родненькая моя, как мы подбирали каждый худосочный колосок, вплетали его в копну, почти по зернышку собирали суслоны. Сколько нужно было усилий, чтобы сложить эти суслоны в овин, и все это для того, чтобы иметь пусть и малый, но все-таки кусок хлеба. И вот несколько дней назад, милая моя бабушка, я получил твою двадцатку и, достав себе обновку за семнадцать рублей, на три рубля накупил разного хлеба. Надо сказать, что белые булки в столице и в самом деле очень вкусные, особенно сдобные кирпичики за тридцать копеек. Хлеба я набрал на целую неделю, потому, как тебе известно, люблю черствый, почти сухой хлеб и, кроме того, у меня сейчас совершенно нет времени ходить в магазин. Ведь я уже прошел основные экзамены в институт и теперь готовлюсь к общеобразовательным предметам. Так вот, прихожу я позавчера из библиотеки, открываю свою тумбочку, а хлеба там нет. Спрашиваю у сокурсников: «Где хлеб, ребята?» А они мне в ответ: «Тараканы съели…» – «Какие тараканы?» – «Двуногие», – отвечают. Потом объяснили: «По комнатам санитарный рейд ходил, вот им и не понравились твои сухари…»

Досадно мне стало. Я ведь, родненькая моя, специально хлебушек подсушивал. Да пусть бы он и совсем засох, но как так можно по чужим тумбочкам шарить! Разыскал я студентов из этого рейда, спрашиваю у них: «Куда вы дели хлеб из двести шестнадцатой комнаты?» А они мне в ответ: «Съели мы твой хлеб, парень, разделили на три части – и съели, а сухари выбросили… Вопросы еще будут?» – «Вопросов, – говорю, – больше не будет, только за такие шуточки по морде полагается!» А один из них, что поздоровее немного и постарше остальных лет на пять, посмотрел мрачно на мои ботинки да ехидно так и спрашивает: «Ты из какой тундры прикатил?! У нас тут свои порядки, а если общежитие не нравится – фатеру сымай!» А эта фатера знаешь сколько здесь стоит? Ноги вытянешь – не расплатишься… Вот и подумал я тогда, глядя на этих парней из «санитарного» рейда: «А ведь через четыре года учебы из меня может получиться такой же зверь, как они, и на сцене, кроме злодеев, мне больше ничего не доверят играть…»

Поднялся к себе в комнату, бросился на койку и разревелся. А утром мои сокурсники, видя, что мне плохо, предложили сходить в учебный театр на просмотр курсовой работы. Честно говоря, такого предложения я не ожидал, потому что соседи мои по комнате очень неразговорчивые ребята. Но отказываться не стал. Часа через полтора был уже в театре. Ты не представляешь, какое радостное чувство испытал я, глядя на сцену. Слезы навернулись на глаза, когда заиграла торжественная музыка и занавес стал медленно раздвигаться. И вдруг вижу: на сцену вышли, кто бы думала? Да, эти самые трое злодеев! Только лица у них были совсем другие, и глаза какие-то непохожие на те, что я видел в общежитии. И не потому, что они были чересчур нагримированы, а просто они казались добрыми, отзывчивыми, чуткими, как будто их подменили. Они и роли играли такие же доброжелательные, и даже нравились многим зрителям. Но я-то, миленькая моя, уже знал, какие они! Весь спектакль я только и думал о том, как же ловко человек может скрывать свое истинное лицо! Я поинтересовался у своих однокашников по комнате, знают ли они этих студентов. И ребята по секрету сказали, что знают и что вчера у них была небольшая пирушка, и мой хлеб, по-видимому, пошел на закуску.

Вот так, милая моя бабушка! Для них, родненькая моя, хлеб – закуска, а для меня…

Ну да ладно… Спасибо тебе, родительница моя, за пятерочку, которую ты в письмо вложила, спасибо за сушеные грибы, ягоду кислую. Теперь у меня все есть: и хлеб, и суп грибной, и кисель. Конечно, готовить самому времени не хватает, но зато дешево и сердито.

Милая моя бабушка, я обязательно приеду, как только сдам все экзамены и подзаработаю немного денег на товарной станции. Письмо свое заканчиваю, потому что уже три часа ночи и товарищам по комнате очень мешает свет настольной лампы.

Обнимаю тебя. Привет Нюре, дяде Пете.

Твой внук Федя.

16 августа

Феденька мой, солнышко мое единственное!

Сегодня утром, не успела я самовар вскипятить, как вдруг со стороны взвоза постучала почтальонша Тоня. Открываю конверт, а сама плачу. Думаю, вот мой Феденька столько бумажки исписывает для своей бабушки! А ведь на бумажку тоже копеечка нужна… где же ему набраться этих копеечек? Прочитала я письмо – и ничего делать не могу, а надо овечкам корма дать, воды принести. Посидела я у оконца, поплакала и опять письмо перечитала. И вот что, Феденька, я тебе скажу – не за свое дело взялся, мальчик мой, не мужицкое, а отсюда и боль в душе. Вторая твоя ошибка, Феденька, что ты не посоветовался с бабушкой своей при выборе основного дела. Мало ли у нас в России рук требуется! И плотники, и каменщики, и шофера, и на лесоповале сколько рук надо! А на дворах скотных? Что же ты надумал, Феденька, на артиста учиться? Да у нас в роду даже в церкви никто не пел, не то что на сцене. А я за свою жизнь всего один раз в театре была, в Архангельске, когда к доктору ездила. Ты пишешь, мальчик мой, что тебе правды охота, это хорошее желание, Феденька. Только всем ее хочется. И эти трое тоже бы от правды не отказались. Но за нее, мальчик мой, бороться надо, за правду-то, изо всех сил бороться! И для этого надо не только здоровье крепкое иметь, но и знать много. А человек теперешний так устроен, особенно за деревенских скажу, знает мало и видит не дальше своего двора, а правды хочет на всю Россию. А ведь любить правду и жить правдой не многим людям под силу. Вот я и думаю, хватит ли у тебя сил? Здоровья, думаю, хватит, а вот знаний и упрямства в достижении своей цели хватит ли? А злые люди, Феденька, вряд ли когда-нибудь переведутся. Потому сомнения твои понятны. Но ведь у тебя своя голова есть. Ради бога, мальчик мой, не переживай за мерзких оборотней и не вздумай пока учить их или спорить с ними. Ведь у тебя так мало еще знаний, смышления, а друзей настоящих, кроме бабушки твоей единственной да землячки Нюры, никого нету. А то, что ты, Феденька, без хлебушка остался, так это не самое страшное. Может и так случиться, не дай бог, что ты от любой правды откажешься, от родных, от любимого дела, лишь бы только хлебушек был… А пока, Федя, совесть свою береги да сердечко чуткое. Нынешняя-то молодежь то и другое теряет, пока в начальники выбивается или в знаменитости. А ты, Феденька, совестливым будь, терпеливым… Хорошо, мальчик мой?

У нас на селе нынче практичным человек стал: только о прибавках думает да о своей выгоде. Мало кто о душевной красоте. Попроси кого-нибудь, особенно из вербованных, воды в баньку натаскать для старого человека или дров с улицы принести – шага не сделают! А ведь я для радости душевной многим теплые носочки вяжу, без всякой выгоды. А сколько я рукавиц только от одной жалости заштопала! Только из-за сострадания… От добра, Феденька, добра не ищут. Вечером позапрошлой неделей ко мне Петька Чумаков постучался, плотник из Омутища, крепко выпивший. «Дай, – говорит, – баба Дуня, бутылочку. Я знаю, что у тебя есть… Или продай, на худой конец». А сам еле на ногах стоит. «Как же я тебе дам, – отвечаю я, – ежели ты бедолага такой?» Бутылочка у меня, конечно, была, на корне настоянная. Но ведь он, Петька-то Чумаков, как в обмороке качается. Я ему: «Сядь, Петя, на лавочку, чайку со мной выпей, ты ведь, наверное, с топором намаялся».

Послушался он меня, несмотря на свой бычий характер, снял с головы картуз, телогрейку с плеч сбросил, а как только сапоги разул, я так и ахнула! Ножки-то у него, Феденька, совсем голые, пальчики на них синие, а ногти на пальчиках – черного цвета. Я ему: «Ты что, Петя, совсем одичал?! Да такие обувки я только у бурлаков видела». Взяла я один сапожек, хотела на печку поставить, а он мокрый весь и тяжести несусветной. Скользнула я рукой в голяшку, а там гвозди ржавые, да такие долгари толстющие, словно баржовые! «Да ты куда, – говорю, – Петя, гвоздей насовал?» А он: «Милая Евдокия Степановна, голубка моя, не корежь душу, налей». Достала я бутылочку и в охапке держу, как малого ребенка. «Вот, – говорю, – Петя, перед тобой бутылочка на корне калгановом, враз кровь взыграет…» Плеснула ему полный стакан настоечки. Он выпил, разрумянился, расслабился, на ноги босые посмотрел и еще просит. Я ему: «Ты что, Петя, умрешь!»

Он нахмурился и говорит: «Лучше я, Евдокия Степановна, от калгановки умру, чем от жизни такой… Ты видишь, на кого я похож?» – «Да, вижу, Петенька, вижу. Только понять не могу, что случилось с тобой?» – «С женой поссорился, – ответил он и опять нахмурился, – с Галей Остроумовой. Она сначала Снегурочкой прикидывалась, единственным меня называла, неповторимым, носки мне вязала, свитера из чистой шерсти, штаны кожаные достала, дубленку, а потом, когда дети народились и денег не стало хватать, Снегурочка моя будто растаяла…» Он мрачно посмотрел на ржавые гвозди, которые я вытащила из сапог, их было ровно девять, и со слезами на глазах выдавил: «Это она в мои обутки гвозди сует. Раньше носки теплые совала, а теперь – гвозди». И громко расплакался. Признаться, Феденька, мне было не очень приятно слушать, как плачет здоровенный молодой мужик, отец двух малых ребят.

А он знай не унимается да сквозь слезы и на жизнь свою жалуется. «Она, – говорит, – гадюка подколодная, деньги у меня из кармана ворует, которые я честным трудом зарабатываю. Вот, в карманах, гляди, после шабашки в каждом было по двадцать пять рублей. Утром встаю, одеваюсь, а денег нету». «Да что же такое случилось с твоей Снегурочкой? – спрашиваю. – Может, ты, Петя, на сторону ходишь?» – «Да никуда я не хожу, Евдокия Степановна! Я ей в жизни не изменял, своей Галеньке…»

Вот видишь, Феденька, до чего жена мужа довести может… Из дома выживает, а у него ни угла, ни родичей, ни накоплений…

Всю-то ночку пробыл у меня Чумаков. Я ему носочки шерстяные подарила, рукавички старенькие для плотницких работ. Спать положила его на полати. Он у меня как малый ребеночек на полатях разомлел, а утром спустился вниз, опохмелился все той же калгановкой, которую я после третьего стаканчика спрятала, и говорит вкрадчивым, почти ангельским голосом: «Бабушка, ты хороший человек, только почему одна живешь? Давай вместе жить. Усынови меня». Мне от этих слов почему-то страшно стало – неужели, думаю, я одна? А где же мой Феденька? Где голубчик мой! Неужто больше не увижу… А он, Петька-то, опять спрашивает: «Что, бабушка, молчишь или боишься характера моего? Напрасно боишься! Я ведь этой калгановки, если вместе жить будем, в рот не возьму, потому как я не пьяница и хмельник меня стороной обходит. Давай соглашайся на мое предложение. Про Федьку-то, внука твоего, я все знаю: и то, что он из дому родного утек, и про то, что с Нюрой из Хаялы дролился… В общем, будь уверена, я твоих овец голодом не заморю и картошку не спорчу… Нельзя тебе одной жить, бабушка, никак нельзя…»

Вот так, Феденька, мальчик мой. Жалость да боль сердечная острее ножа душу ранят, жалею я тебя, Феденька, ох как жалею! И Петьку Чумакова жалко – редкий мужик, а счастья нет. Это, наверное, от того, Федя, что он однобоко на мир смотрит, напрямик. Он думает, все должны быть такими же. А ведь мир, Феденька, не однолик, что ни человек, то характер. И разве можно подстраивать людей только под свою колокольню. Плохо на земле будет, ежели каждый только под свою…

Да, чуть не забыла, Нюра просила твой адрес. Я ей сказала, что адрес у тебя временный и ты скоро приедешь. Она позавчера пятый раз приходила, понять никак не может, зачем ты в столицу на такой длинный срок уехал. Переживает, что не предупредил ее. «Скажи, – говорит, – баба Дуня, честно, чего он там забыл? Ежели, – говорит, – со столичной какой сошелся, то я его все равно отобью. Зря темнит!»

Ты уж, Феденька, напиши ей. Ведь ближе ее да меня у тебя никого нет.

Вчера я тебе денежек на маслице послала – круглую циферку, десяточку. Ты уж, Феденька, денежки зря не трать, до следующей пенсии еще двадцать дней осталось. Хлебушка опять накупи да спрячь подальше, а маслица понемногу бери, сам разумеешь…

Вчера вечером опять Чумаков прикатил. Я ему дверь открыла и сразу наверх пошла, в горницу летнюю, села на лавочку и жду его. Почему, думаю, он так долго не заходит? А он внизу под лестницей чем-то бряк да бряк, гляжу, батюшки, прямо с бензопилой к столу идет! Я ему: «Ты что, Петя? У меня пилить нечего! Щас же снимай сапоги и бензопилу в сенях поставь!» Он ничего не ответил, сапоги молча снял, а ноги у него опять голые и пальцы синие, тут уж я ему дала прикурить! «Как, – говорю, – тебе не стыдно? Я тебе последние носки выложила, а ты опять босой! Куда, – спрашиваю, – носки дел? Пропил? Ну, говори!» Он сел на лавочку, вздохнул, а пилы из рук не выпускает, бережно ее держит, с достоинством, ну прямо как икону пресвятой богородицы. «Что, – говорю, – застыл, словно певчий на клиросе? Пропил, значит?!» А он сидит, молчит, будто воды в рот набрал, да пилу разглядывает, словно век-вековущий не видел. «Ах ты, Петя, Петя!» – стыдить я его начала. Гляжу, он с лавки поднялся, бензопилу к груди прижал. «Бабушка, – говорит, – родненькая моя, угодница бескорыстная, налей стаканчик калгановки. Откажешь – завтра же в тюрьму сяду! Вот видишь бензопилу, она по дереву любой выкрутас вертит… Не нальешь – сейчас же отправлюсь в сельмаг и угол винного отдела прямо по запаху отсеку!»

Испугалась я не на шутку, ведь семья у Петьки рушится, малые детки без папки могут остаться! Беда-то какая! Надо ее отвести. Но в том-то и дело, что отвести-то и нечем – калгановка-то у меня кончилась…

Вот и забегала я по горнице как угорелая, то туда, то сюда, а выпивки нет! Тут я возьми да и обозлись на весь белый свет, давно, Феденька, со мной такого не было. Схватила я топор, он у печки стоял, и на Петьку: «Ты что, паря, ополоумел?! А ну, положи пилу, не то ухайдакаю как бандюгу!» А он вместо того, чтобы испугаться или хотя бы от моих слов очухаться, как брякнется на лавку вместе с пилой, да как загогочет на всю горницу: «Ну ты, – говорит, – бабка, и уморила! Ты, оказывается, не токо опохмелить можешь, но и топором хряпнуть! А я, – говорит, – нынче никого не боюсь, потому как вокруг меня безверный да бесчестный народ скопился, вроде жены моей! А за тебя, старая, просто обидно… Ну, жаль тебе калгановки, только зачем страсть такую чинишь? Неужели настойки больше, чем человека, жаль? Не стыдно тебе?!» Я, Феденька, готова была хоть сквозь землю провалиться! Разве бы я пожалела спиртного, но где взять его, ежели на растирку – и то нет. Одеколоном натираюсь…

Вижу, что гость мой сразу приутих и, то ли от моих слов, то ли от усталости, глаза закрыл и голову на грудь повесил. Потом вдруг глянул на меня: «Налей ради Христа, – говорит, – одеколонной растираловки».

Я так и ахнула! «Ведь это же не питьевое!..» А он мне спокойно так: «Пусть это тебя не волнует… А ежели боишься, то я могу записку написать, чтобы в погибели моей никого не винили…».

Делать нечего. Я одеколончик из комода вытащила и на стол выставила. «Пей, – говорю, – парень, только прежде чем наливать, свечу из бензопилы выкрути и мне на всякий случай отдай».

Он свечу вытащил и смотрит на меня словно провинившийся ребенок. Тут я поняла, что гость мой успокоился немного, спрашиваю: «Что тебя заставляет пить такую заразу?» Он нахмурился, отодвинул вонючее зелье, а зашептал, тихо так зашептал, как на исповеди: «У меня, – говорит, – дедушка был, Василий Степанович, хороший, чуткий человек, я любил его очень, потому что всю жизнь он во что-нибудь верил. Сначала, после церковноприходской школы, в бога верил, потом, когда женился, в любовь, а когда на гражданской войне побывал – людям стал верить… А я никому не верю, даже жене своей!» – «Почему, Петя?» – удивилась я, и мне вдвойне жальче его стало. Я поднялась с лавки, подошла к нему совсем близко и точно так же, как перед тобой, Феденька, поставила перед ним миску с отварной треской. «Кушай, – говорю, – горюшко мое, рыбку и не думай о том, что люди обманывают тебя. Они, по-моему, сами себя обманывают… А ты, Петенька, искренний и очень надежный человек, хотя и на мир однолико смотришь. У тебя, по-моему, все впереди…» И даже, Феденька, нисколечко не поморщилась, когда он одеколончика пригубил. А потом все про тебя рассказала. И про то, что ты, никого не спрашивая, в столицу уехал, и про то, что ты, так же как и Петька, перестал верить людям. Не так ли, горюшко мое? Об этом я подумала, когда ты написал, что тебе не игры, а правды охота. Я эти слова, Феденька, несколько раз перечитывала, так мне было приятно! Не зря, мальчик мой, мне приходилось ползать на четвереньках и разбивать в кровь колени, чтобы накормить тебя житным хлебушком. Я горжусь тобой, Федя, и очень скучаю… А Петьке Чумакову я так и сказала, что жду, мол, не дождусь своего внука, и еще сказала, чтобы Нюре он о тебе не болтал, иначе я его в дом пускать не буду. Ты напиши ей.

Обнимаю тебя, мальчик мой, приезжай скорее…

Твоя бабушка Дуня.

8 сентября

Здравствуй, моя единственная бабушка!

Еще вчера получил письмо, но ответить сразу не смог. Можешь поздравить меня, уже сдал все общеобразовательные экзамены и приказом зачислен студентом театрального вуза. Живу в том же общежитии, в той же комнате, с теми же ребятами. Они говорят, что у меня способности есть, но их развивать надо. А как их развивать? Одни говорят – надо прилежно учиться, совершенствовать свой голос, движения, делать их более выразительными, а главное – репетировать как можно больше отрывков из пьес. Это мнение педагогов. Другие утверждают, что основное в актерском деле – практика в театре, у толкового режиссера, и ежели нет способностей, никакая учеба, никакой диплом не помогут. Третьи настаивают на том, что главное для карьеры актера – удачно жениться на дочери известного режиссера, или писателя, или еще какого-нибудь большого начальника.

Сомнения покоя не дают…

Сегодня днем зашел в продовольственный магазин, там самообслуживание. Смотрю, мой сосед по комнате, Эдик Сухомерко, тоже среди покупателей. Этот Сухомерко из Ленинграда, из интеллигентной семьи, по-моему, дома у него тьма книг, а в общежитие он привез целую библиотеку. Он мне не отказывает в интересных книгах. С деньгами у него тоже туговато, как и у меня. И вот я подхожу к Эдику со стороны столпившихся покупателей, а потом думаю, дай-ка я понаблюдаю за ним, зачем он в магазин пришел. Смотрю, мой сосед огляделся по сторонам, незаметно взял с прилавка три пачки сливочного масла, сунул за пазуху и пошел не к кассе, а туда где порожняком идут. Прошел мимо контролера, а за масло так и не заплатил.

Вот так Сухомерко! Вот так книголюб! Я тоже вышел из магазина и к нему: «Здорово, мужик!» Вижу, он сразу вздрогнул, насторожился, а я ему напрямик: «Эдик, – говорю, – я в магазине был… У тебя что, денег на масло нет? Так я тебе дам…» Он побледнел, воротник у куртки поднял, нахмурился. «Какое, – говорит, – масло?» – «Да то, что у тебя за пазухой».

Тут уж ему деваться некуда, он еще больше смутился, отвел меня в сторону и шепчет: «Федор, ведь ты понимаешь, что мы с тобой теперь избранные люди». – «Как это – избранные?» – Удивился я. «В-вот так! Мы трудный конкурс выдержали! Значит, нам кое-что позволено…» – «Как это понять? Воровать, что ли?» Он сначала замялся, а потом вдруг нахально так ухмыльнулся и говорит: «Для достижения высокой цели любые средства хороши, главное – цель высокую иметь! Ты знаешь, Федя… – Он оглянулся, отвел меня в глубь двора и заговорил уже громче: – Думаешь, почему нас из огромной толпы выбрали? Потому, что у нас цель великая есть! Правду чувств нести людям! Обнаженную, горькую правду, не приукрашенную благополучием, праздной сытостью, самовлюбленностью… Скажи, Федор, разве многие люди способны на это? Конечно, нет… потому нас и приняли…» А сам при этом как-то странно улыбается, и не поймешь, то ли он шутит, то ли всерьез говорит, то ли издевается надо мной. «А как же, Эдик, с честностью быть? – не мог успокоиться я. – Ведь ты же украл?!» – «Украл, чтобы выжить! – еще взволнованней заговорил он и вдруг сильно переменился в лице: – Это не воровство, а самая обыкновенная борьба за достижение главной цели! А цель у нас, Федя, сам понимаешь, великая!» И ухмыльнулся.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю